Умер Вадим Сергеевич Голиков. Почему-то такие известия получаешь от самых неожиданных людей. Позвонила ассистент по актерам Татьяна Комарова – оказывается, В. С. накануне снимался у Германа, на следующий день умер. Узнав о случившемся, я продолжил важный производственный разбор на съемочной площадке, потом сел в машину, что-то рассказывал попутчикам о Голикове, позвонил однокурснице Ханне в Норвегию, она теперь главреж – в разговоре превалировала внезапная радость слышать друг друга. Когда уже доехали и в ночном магазине выбирал водку, чтоб выпить за Вадима Сергеевича, стало горько и грустно, и я понял, что у меня горе. Жил-был человек, он называл меня Женей. Вот нет теперь его. Путаются мысли.
Он говорил нам: «Не ссорьтесь, у вас никогда не будет людей ближе друг другу, чем вы». Так не случилось. Вадим Сергеевич, я рад, что позвонил вам в Новый год и поздравил – не так стыдно. И я очень обрадовался, услышав вас по телефону. Приходит горькая догадка – ведь мог бы радоваться чаще.
На третьем курсе я снова решил уходить…
– Женя, фу ты, Лёша Злобин, вы что, спите?
– Я не сплю, Вадим Сергеевич, вы закончили на том, что во Владивостокском драмтеатре директор вам сказал…
И Вадим Сергеевич, называвший меня Женей, продолжал свой рассказ. А я снова засыпал с открытыми глазами.
Он был добрый интеллигентный человек, но он не занимался с нами ремеслом, мы профессию не осваивали, мы о ней говорили.
И завидовали только что набранному курсу молодых режиссеров. Их два месяца выбирал Мар Сулимов, ощупывая и проверяя каждого, измучивая абитуриентов потоком этюдов, написанием режиссерских экспликаций. В результате он взял только шестерых из нескольких сотен поступавших. Режиссер – профессия штучная.
А нас, прекрасных, за последние три тура осталось из четырнадцати двенадцать + одна вольнослушательница. Шесть мальчиков и семь девочек, мы ругались в каптерке, кому мыть посуду и выбрасывать окурки. Никто, за редким исключением, не состоялся в профессии, оказался нежизнеспособным, и хорошо, если не винит судьбу, а честно дышит на иной стезе.
Набрав курс, Мар Сулимов умер. Ректорат пошел на поклон к Александру Александровичу Музилю, старейшему педагогу, «последнему из могикан», ему было уже 84 года, и он только что выпустил свой последний режиссерский набор. Музиль решительно отказался, ректорат и осиротевшие студенты-новобранцы «встали на колени».
Тем летом отец с матерью ездили знакомиться с внуком Женей. Отец, кажется, был безразличен. Что его угнетало: подступающая болезнь, вынужденное бездействие – тюрьма обстоятельств? Острое чувство невостребованности, еще бы: на его глазах разваливалось Ленинградское телевидение, которому он посвятил двадцать пять лет жизни. Казалось, началась перестройка, гласность, сейчас-то и будет возможность реализовать все накопленное и нереализованное. Он и его ученик Роман Федотов успели сделать прекрасный телеспектакль «Ричард II» с Александром Романцовым и Николаем Лавровым в главных ролях. Но вдруг все резко закончилось: вернувшиеся из отпуска сотрудники телевидения пришли на работу, а их не пускают. Студия оцеплена ОМОНом, висит объявление, что тех, в ком студия заинтересована, переведут на контракты, остальным – «до свидания». Три «скорых» увезли с улицы Чапыгина трех заслуженных работников. Отцу всучили какую-то политическую передачу – это после Шекспира-то! А потом передачу закрыли, платили небольшую зарплату, но работы не давали.
Мысли разбегаются, не поймать. Сижу на балконе, обхватив башку руками, – решительно не помню, зачем проснулся.
– Лёшка, желаю тебе по случаю рождения, чтобы завалило работой, завалило так, чтобы не думать, – чье-то поздравление с утра, не помню чье.
Ужасная жара стоит над Москвой уже неделю.
Женя-дед идет со встречи с Женей-внуком. Автобусов нет, ноги не слушаются. Остановился передохнуть. Подступающая болезнь и постоянная тревога – он не работает: не ставит спектакли, не учит студентов, не снимает передачи. Раз в месяц ходит за подачкой-зарплатой и сутками сидит дома. И уже не понятно – болезнь от тревог и бездействия или наоборот. Его все угнетало, он стремительно старел, и тут позвонил Музиль.
Когда на дипломе в театре на Волге я из постановщиков попал в ассистенты, отец писал, чтоб морально поддержать, как трудна роль «второго». Как важно точно уловить психологию «второго», как он двенадцать лет был «вторым» у Музиля. Эти годы с восторгом вспоминают три режиссерских курса, разные главрежи театров страны, и благодарят отца. Этого он не написал, это я сам слышал от его учеников-режиссеров. «Как важно научиться психологии „второго“, и как важно при этом не потерять себя». Они с Музилем пятнадцать лет не слышали друг друга:
– Алло, Женя?
– Да, кто это?
– Сан Саныч. Женя, слушайте, мне тут сунули курс, а второго педагога нет, все так внезапно, и я, конечно, сразу позвонил вам. Вы свободны сейчас?
– Конечно.
И у отца тут же перестали болеть ноги, он танцевал, позвал маму и меня и плясал, что-то весело напевая, он помолодел на те …дцать лет, что они не виделись с Музилем. На следующий день, резко встав со стула, он упал, ударился головой. Все определилось само собой – все несводимые аргументы, не ловящиеся за хвост мысли, вся необъяснимость жизни, эта психология «второго», этот страх признать себя неудачником.
Неудачником? Природа щедро одарила его талантом, и не только художественными способностями и мощной режиссерской доминантой, которую в бездействии приходилось подавлять, но исключительным педагогическим даром, удивительным искрящимся остроумием, чувством юмора, легкостью и глубокой добротой сердца. Но подавляемая бурлящая энергия, ощущение несостоятельности, обида…
Я тоже был вторым, у Германа. Как-то в минуту ссоры он сказал: «Я думал тебе помочь. Твой отец был самый талантливый на курсе – самый. Но из него ничего не вышло». Вот, думал, никогда не прощу этого Герману. Простил. И благодарен – горькие слова полезней сладких. Нет никакой «психологии „второго“», есть профессия, и все.
Я с равным восхищением и нежностью вспоминаю репетиции отца, его озаренность в работе и наши разговоры, вернее, его монологи – рассказчиком он был гениальным. И Германа я любил в первую очередь – что отца напоминал, что одного круга, – он другой, но из той же связки: «Ты сын моего сокурсника, и я приглашаю тебя на площадку»… Это и было для меня пропуском, то есть не почему он, Герман, меня позвал, а почему я пошел: быть рядом с отцом, когда его уже не было рядом. Но чаще вспоминаются не репетиции отца, не его монологи, а то, как он кормил птиц по утрам, как мог заговорить с собакой на улице, как дурачился по телефону: «Алле, на проводе! Дорогая малютка, поговорим о ерунде…» Профессия – вещь социальная, но не в каждом социуме выскажешься. А любовь – она безусловна.
Ломит голову – сгущаются тучи, будет гроза. И радостно, что, прорываясь в духоте и зное этой недельной стоячей жары, лишь начал о ней писать – пошли предвестники прохлады.
В том июле родился сын, а в сентябре заболел отец. У меня начался III курс.
Вадим Сергеевич шел походкой недострелянного интеллигента по улице Моховой с очередного занятия по мастерству. Я – следом, дожевывая скопившуюся зевоту.
– Женя, почему вы спите?!
Он оговаривался и по забывчивости называл меня Женей: сперва путал с отцом, они были хорошо знакомы в молодости, потом с сыном. Вадим Сергеевич обожал свою внучку, и, когда у меня родился сын, он все расспрашивал: «Как поживает Женя?»
– Я не сплю, Вадим Сергеевич, вы закончили на том, что во Владивостокском драмтеатре директор вам сказал…
А сам уже просто не мог часами слушать рассказы о творческой биографии мастера. Я понял: пора что-то решать.
– Вадим Сергеевич, по семейным обстоятельствам ухожу в академку.
Это была уважительная причина, позволявшая не обижать его, а ему не обижаться на меня. Я подал в ректорат заявление, решив – переведусь двумя курсами младше, лучше хоть месяц, но у Музиля, чем эти пожизненные лекции. И как знаменательно, что я приду учиться к Музилю, это порадует и поддержит отца – к Музилю!
Через день мне поставили штамп на заявлении об академке, я счастливый иду по коридору мимо мастерской Музиля, в которой мне предстоит учиться, встречаю лаборантку с кафедры режиссуры:
– Оля, что мрачная такая?
– Лёша, у Сан Саныча инфаркт.
Теперь я был полностью предоставлен заботам о сыне и больном отце, а институт и режиссура из настоящего нырнули в прошлое, ничего не обещая в будущем.
На гастроли в Питер приехал Фоменко. «Питер – тайное недоброжелательство…» – не раз, шутя, цитировал Петр Наумович перефразированный эпиграф из «Пиковой дамы». В семидесятые он ставил в Ленинграде, потом возглавлял Театр Комедии – наверное, имел основания к мрачной иронии. Но та театральная осень была поистине «очей очарованьем»: в ЛГИТМиКе шли показы студийцев, в Театре на Литейном – «Волки и овцы» Островского и «Как важно быть серьезным» Уайльда, в БДТ – «Балаганчик» Блока – спектакли Мастерской. «Сатирикон» привез «Великодушного рогоносца», а вахтанговцы – «Без вины виноватые».
Этот спектакль играли в двух залах Аничкова дворца, в те годы – Дворца пионеров имени Жданова. Я напросился на репетицию. В лепнине и зеркалах шел технический прогон. В Зимнем саду журчал фонтан, чопорные сотрудники стряхивали пыль с кресел и проверяли, у всех ли артистов на ногах сменная обувь.
– А где здесь курят? – спросил Фоменко.
Смотрительница, слегка бледнея, прошептала:
– Видите ли, у нас детское учреждение… пойдемте, только чтобы никто не узнал.
Толпа артистов гуськом потянулась за Петром Наумовичем. Череда узких коридоров, поворот, ступеньки, еще поворот. Крохотный тамбур завален досками и строительным мусором. Фоменко, присев на корточки, достает тонкую сигарету и, глубоко затянувшись, выдыхает:
– А здесь-то поуютней!
На представлении зал набился до отказа, я уселся в проходе у стены.
– Мальчик, подвинься! – За спиной игривый хохоток, меня обволокло волной духов, и рука в перчатке легла на плечо.
Зал глядел на меня, а я на актрису Максакову в роли госпожи Каринкиной. Так мы впервые увиделись с этой удивительной женщиной.
Ночной звонок уже в другом тысячелетии – Людмиле Васильевне не спится:
– Мальчик, я придумала кино! Представь, под утро… гости разошлись, а она, старая актриса, одна в гостиной за выпотрошенным столом и, чуть не плача, смотрит в камеру: «Хотите, я расскажу вам свою жизнь?» И холодный голос из-за кадра отвечает: «Не надо». Вот и все кино, мальчик. Сними его, и ты проснешься великим. Или вообще не проснешься. Ну пока, целую тебя.
Через двенадцать лет я снова увидел «Без вины виноватые». На иных ролях уже не раз сменился состав, постарели все, многие умерли – а спектакль ошпарил меня. Чем? Он не состарился, он был совершенно живой – легкий, захватывающий, праздничный. Неужели его я видел тогда в Аничковом? Почему же не помню такой силы впечатления? Потому, что тогда это казалось нормой – хорошие артисты хорошо играют хороший спектакль. А что ж теперь, если увиденное тогда кажется шедевром?
Что теперь?
Говорить не хочется.
По заснеженному Невскому идет веселая компания. Я уже всех знаю в лицо – это Петр Фоменко и его артисты. Гастроли закончились, отшумел прощальный банкет.
– Привет, Лёша Злобин! – и он неожиданно обнимает меня и, сняв шапку, целует в щеку, – не пропадай, дай бог, все сложится, дай бог!
В ночи я в который раз посмотрел телефильм «На всю оставшуюся жизнь» – мощно, глубоко, профессионально. В титрах значилось: сценарий Бориса Вахтина и Петра Фоменко. Они были близкими друзьями, Борис Вахтин умер в 1981-м. Наш Вадим Сергеевич дружил с Вахтиным и ставил на курсе его пьесу «Абсолютно счастливая деревня», но дело не шло, вяло тянулись из семестра в семестр говорильные репетиции, и абсолютно никто не был счастлив, кроме двух исполнителей главных ролей. Странное сближение: когда-то наш Вадим Сергеевич из-за Петра Наумовича ушел из Театра Комедии. Дело прошлое, сейчас о другом: я гордился успехами на первом курсе, пока не поехал поступать к Фоменко и не провалился. Стыдно, наверное. Этот стыд меня и спас, заставив уйти оттуда, где, как мне казалось, профессией не пахло.
Два месяца на кухне у родителей я курил папиросу за папиросой и был счастлив мукой бумагомарания. А курс выпустил-таки спектакль по пьесе Вахтина: позвали на премьеру, потом на банкет. Атмосфера была душевная, все-таки итог двухлетней работы! Мы сидели с Вадимом Сергеевичем, выпивали, курили, и я вдруг сказал:
– Вадим Сергеевич, хочу вернуться. Понимаю, много пропустил, но все же, разрешите приходить в аудиторию в свободные от репетиций часы и делать отрывок?!
Вадим Сергеевич разрешил.
Я позвал артистов с параллельных курсов репетировать сцены из «Игроков» Гоголя. Счастливые и удивительные дни. Счастье, когда сам для себя, не будучи официально студентом, часами репетируешь захватывающий материал; удивительно, что, ежедневно занимая аудиторию, я за три месяца работы не помешал никому из однокурсников – они почему-то не приходили.
Жара, жара, духотища страшная, на балкон просто не выползти – сгоришь. А до той жары, той странной и страшной минуты осталось совсем чуть-чуть.
В мае мы были готовы, хотя официальный экзамен в июне. Но мои артисты-выпускники должны разъезжаться, поступать в театры, и я попросил мастера принять отрывок раньше. Назначили на 29 мая, 10 утра.
До показа вымыл в аудитории пол, разложил реквизит, проверил декорацию. Я уже не волновался, понимал – отрывок «сделан». Сложное решение, выбор главного героя – актер пантомимы (все построено на пластике), иронично-мистическая интонация. Собрались зрители, в основном со стороны. С курса пришло двое – А и Х, остальные не проснулись.
А через час по институту неслось: «Замечательная работа!», «Какие артисты!», «Гениальный Ихарев!» – это о Дмитрии Смирнове, он почти не говорил, но потрясающе пластически выразил образ обманутого бандитами гастролера. Хмурые однокашники поздравляли с победой. Мастер поставил «отлично» и настоятельно рекомендовал делать из отрывка спектакль. До курсового экзамена оставалось две недели. Наши как прóклятые бросились наспех репетировать.
А я уехал на дачу вблизи Ладожского озера. И страшная жара радовала, потому что я переживал ее не в городе и с чистой совестью, в то время как ленивые коллеги жрали друг друга в паучьей банке – аудитория одна, а их одиннадцать.
Меня назначили вести зачет – благо, сдав «Игроков», был уже не занят. И было больно за ребят, наспех слепивших свои отрывки; они сами видели, как все дохло, глупо, скучно, – чуда не произошло, ни у кого. Но всем поставили средний балл – из милости, чтобы не лишать стипендии. И мне тоже – средний.
Как, почему? Оказывается, председатель комиссии Вениамин Фильштинский потребовал, чтобы мне поставили «неуд» и выгнали с курса – ведь ни он, и никто с кафедры не видел «Игроков». Наш мастер учтиво признался, что стоило больших трудов меня отстоять. Я вскипел:
– Простите, Вадим Сергеевич, не хочу обидеть коллег, но все, что сегодня было предъявлено, – халтура, и вы это знаете лучше меня. И вы знаете, как подробно, добросовестно и, главное, с каким результатом делались «Игроки». Но вы не пригласили кафедру на мою сдачу – почему?! Мне стыдно перед моими артистами за этот «средний балл» и за ваше малодушие.
Почему тогда все так произошло и почему сегодня, через тринадцать лет, в жару конца мая 2007 года, я вспоминаю жару тех же дней, 95-го?
…Я лежал на даче и не думал ни о чем, редкие облака медленно проплывали в знойном ультрамарине. Трое суток я отсыпался, отъедался и был физически, животно счастлив. И вдруг тихо-тихо, будто дальнее эхо, засвербела мыслишка: как же я продолжу работу над «Игроками»? Ведь я не вижу решения спектакля, все выплеснулось в сделанном отрывке и дальше не шло. Чтобы продолжать, нужно все начинать заново, перепридумать весь объем пьесы!
Я испугался, мысли роились, наполняя душу страхом, ленивую душу – ложным большеглазым страхом, и пришел-прислышался тихий-тихий вопрос:
– А ты хочешь этим заниматься? Вообще, этой профессией? Ведь так хорошо лежать на солнышке и ничего не делать? Тебе это нужно, скажи?
Лучше бы я промолчал, да я и промолчал, наверное, но кто-то во мне, такой тихий-тихий и, как показалось, честный, вкрадчиво ответил:
– Нет, не хочу. Не хочу, потому что это больно и трудно.
Я не подумал тогда, что «больно и трудно» – это сопротивление материала, болезнь роста. Что именно потому, что больно и трудно, это и надо делать, это необходимо, это должно стать привычкой, тогда будешь расти.
К каким результатам привело это тихое согласие, никому на земле неведомое признание? На зачете с темой «режиссерское решение» мне, гордому победителю, чуть не влепили «пару». Но ты же сам себя предал, Лёша, посмотри в зеркало?
Из зеркала смотрит лицо чужого человека, лицо беглеца.
Через неделю после рождения сына я стоял над его кроваткой, а он кричал и никак не успокаивался. Я не брал его на руки, считал, что это капризы и он должен успокоиться сам. Подошла бабушка.
– Не берите его на руки, не балуйте!
– Что ты понимаешь, Алексей, отойди, у меня двадцать лет педагогического стажа.
– Ах так, тогда сами его и воспитывайте!
Где теперь мой сын? Стоит ли удивляться, что ни сегодня, ни год назад в этот день он не позвонил: «С днем рождения, папа!»
О проекте
О подписке