Весь май в тот год природа гуляли ветрами, принося с морей мокроту, пока наконец в начале июня не показалось злое амурское солнце и не обожгло люто землю. Оно выпило влагу с полей, остановило бег ручьев и небольших речушек, повергло ниц спеющие тяжелые травы и нивы. Воздух стал сухим, раскаленным и недобрым. В этом нещадном пекле страдали не только люди, но и все живое. И лишь дети не замечали того, что вызывало у взрослых ощущение ада. Загоревшие до угольной черноты, с шелушащимися носами и потрескавшимися белесыми губами, они весь день не вылезали из воды. Их звонкое многоголосье было слышно далеко округ. И так продолжалось до самого вечера, пока на берегу не появлялись родители и не прогоняли своих заигравшихся чад с реки.
– А ну Васька, марш домой! И не канючь! А то обедать не обедал – и от ужина, что ль, решил отказаться? – заведет какая-нибудь баба.
– А ты, Емелька, чего ждешь? Али хочешь, чтоб я выпорол тебя? – А это уже албазинский казак пытается выудить из реки своего мальца. – Смотри, коль не слухаешь отца-матери, послухаешься телячьей шкуры.
Тут же со стороны крепостных стен прозвучит призывное:
– Манька-а-а! Слышь меня? Ночь на дворе. Гляди, утащит тебя басурман – будешь знать…
Басурманов, а так в крепости называли маньчжуров, дети боялись пуще всего на свете. Бывало, увидят на другом берегу спускающихся к реке конников в воинских доспехах – тут же с криками врассыпную. А вслед им хохот, вслед громкая непонятная речь. Река здесь неширокая – хорошо все слышно. Страшно! А вдруг эти вороги пришли их, детишек, воровать, чтобы потом продать в рабство? Так, по крайней мере, объясняли детворе взрослые каждое появление маньчжуров, пытаясь приучить своих чад к бдительности. Дескать, нехристю что – у него нет жалости к православному. Были бы крещеными, жалели бы нас, русичей.
Оттого, видно, и пытались здешние святые отцы распространить православную веру по всему Амуру. Будет одна вера – будет и мир, говорили они. Так что крестили всех подряд, не разбирая, кто какого рода-племени.
Вот и на Иванов день были назначены крестины. И то: на Предтечу никто не работает. Не рубят капусту, не берут в руки косаря, топора, заступа. Потому лучшего времени не найдешь.
Однако охочих набралось так много, что их не смогла бы вместить ни одна здешняя церковь. Потому и решили поступить так, как поступил в свое время Иоанн с Иисусом, – крестить всех в реке.
В день Рождества честного славного пророка Предтечи и крестителя Господня Иоанна с самого раннего утра далеко по берегу разнесся медный звон единственного в Албазине колокола, установленного на колокольне Воскресенской церкви. Народ поспешил в храм, у входа в который, стоя на высоком крыльце, их уже поджидал облаченный в золоченую ризу с епитрахилью и скуфьей приходской священник отец Максим Леонтьев. С ним были диакон Иона в мятой длинной рясе и похожий на филина псаломщик Мирошка, одетый в сермяжный кафтан. И если Леонтьев с Мирошкой гляделись довольно свежо и молодцевато, то Ионова морда походила на жеваный сапог. Этот боров буквально засыпал на ногах вместо того, чтобы, подобно своим спутникам, приветствовать входящих поклоном. Ну ладно, если б это происходило после всенощного бдения, а то ведь не было такового, поэтому любой завидевший Иону мог предположить, что тот еще не просыхал с прошлого дня.
Впрочем, не он один пьянствовал в эту ночь, встречая приход Ивана Купалы. Весь острог гулял на берегу, а с ним и монастырские. Спать пошли только с рассветом. Потому даже колокол, созывавший народ на литургию, не смог разбудить иных гулен. Бабы ладно, тем не привыкать вставать рано. А тут нужно и на обед что-то сытное приготовить, да и укруту[1] подходящую подобрать. Чай, праздник, а в праздник наряжаться положено.
Наладив женские дела, стали мужей своих и чад поднимать. А те брыкаются, что-то бормочут бессвязное во сне. Пришлось кого холодной водой обливать, кого веником сгонять с мягких перин.
Ох, и трудно мужику вставать с похмелья! Не зря же в Европе эту мужскую беду кличут не иначе, как «русской болезнью», от которой всяк «прихворнувший» лечится по-своему. Одни снимают похмелье с помощью чесночного или лукового супа, другие – горячей овсяной кашей с кислым молоком, третьи – просто кружкой рассола. А иной придет в себя только после того, как ему на голову выльют ведро ледяной колодезной воды.
Что до казаков, то в таких случаях они обычно с силою брали себя за шкирку и так держали до тех пор, пока не проходила головная боль. А то прикладывали монетки к глазам и ждали, когда им станет легче.
Накануне старец Гермоген, бывший ярым противником пьянства, призвал к себе в келью атамана.
– Слыхал, ноне костры жечь на берегу собрались… Снова бражничать будете, да черными словами ругаться? – нахмурил он седые брови.
Никифор улыбнулся на всю ширину своих желтых прокуренных зубов.
– Ну да, пропустим жбанец-другой – не без того, чай ведь Купала.
Старец с укором смотрит на атамана.
– Купала!.. – передразнил он его. – Да вам, казакам, лишь бы повод был. Пьете, пьете, никак насытиться не можете. А того забыли, что вино уму не товарищ. Пропьете ведь ум-то, что будете делать?.. Ладно, празднуйте, но чтоб без мордобоя, слышишь меня? А то ведь вы не можете по-человечьи праздники-то гулять. Обязательно шуму наделаете. Ну что за люди, ей-Богу!
Он сокрушенно покачал головой, потом глянул подслеповато на атамана и строгим голосом сказал:
– И чтоб завтра все на литургии были, ты понял меня? А то с вас станется. Говорю, негоже православному против церковных правил идти. Сам тоже не забудь в церкву прийти. Запомни: ни с кого-нибудь – с тебя твои люди пример-то берут.
Что и говорить, казаки – народ конобойный[2], особо когда напьются. Но что поделаешь – уж такими их вольница воспитала. Люди-то они лихие и смелые, но уж шибко буянливые.
Однако Никифор твердо пообещал старцу, что на этот раз все обойдется без шуму, ну а коли кто из его товарищей вздумает кулаками махать, того он самолично перед всем казацким строем нагайкой отстегает.
Чуть завечерело, на берег Амура высыпал народ. Тут и албазинские были, и слободские, и те, что пришли из ближних заимок да селищ. Молодежь уже загодя натаскала хворосту для кострищ, и теперь ждали только темноты.
Казаки, как водится, гуляли отдельно от всех. Подобрав по-турецки ноги, они сели кружком на траву, достали кисеты с махрой и кресала, а потом, попыхивая трубками, стали ждать своего часа. Чуть поодаль расположились их жены и дети. Тут же двое кашеваров готовили тавранчуг – уху из разнорыбицы. Из-под крышки стоявшего на тагане большого медного котла, в котором, побулькивая, варилась ушица, вырывались убийственные запахи, вызывая у казаков голодную слюну.
Как только запылали на берегу костры, атаман велел казакам открыть приготовленный загодя бочонок меда, после чего назначенный им кравчий наполнил большую атаманову братину. Взяв ее в руки, Никифор поднялся с земли. Казаки поняли, что атаман собрался держать речь, и последовали его примеру.
– Братья мои, казаки! Товарищи и боевые други! – начал атаман. – Первый кубок на этом празднике я бы хотел поднять за родную нашу отчизну. Коль не было бы ее, не было бы и нас – тогда кто бы праздновал Ивана Купалу а, братцы? Так что за Русь-матушку!
– Любо! – дружно грянули казаки, заставив всех, кто находился на берегу, вздрогнуть.
– Так вот, товарищи мои, – продолжил атаман. – Без державы нашей мы ничто. Может даже обыкновенные черви. А потому мы должны как зеницу ока охранять ее и беречь от любого ворога.
– Любо! – снова бурно согласились с атамановой правдой казачки.
– Тогда выпьем же, братья, за державу нашу любимую, а еще за волю вольную, без которой нет казака!
– Любо-о! – разнесся мощный казацкий глас над озаренной светом костров рекой, повторяясь эхом где-то в бездонной глубине звездного неба.
Покончив с речью, атаман с чувством перекрестился, и, сделав жадный глоток, пустил кубок по кругу.
Тут же кашевары разнесли по деревянным чашкам да щаным горшкам уху. Достав из-за пояса припасенные для этого случая березовые ложки, казаки сели вкруг большого вышитого цветами столечника, на котором покоились приготовленные их женами праздничные яства – сычуг, гужи с чесноком, векошники, кундумцы, леваши, мазуни, сочни, стапешки, – и принялись жадно ее хлебать. Глядя на казаков, потянулись за ухою и жонки с ребятишками.
– Еще бы юшки! – первым справившись с горшком ухи, попросил Иона.
– Что, святый отче, гляжу, понравилась тебе наша уха-то? – улыбнулся пожилой кашевар Гордейка Промыслов.
– А то! – облизывая языком ложку, ответил тот.
– Ну тады подставляй посудину.
– И мне давай, – протянул свою чашку молодой розовощекий казак Мишка, сын убитого богдойцами в одной из стычек доброго казака Остапа Ворона.
И снова гуляет братина с сивухой по кругу.
– Зело изрядно! – сделав долгий жадный глоток, блаженным басом издает диакон Иона и вытер рукавом своей видавшей виды ряски мокрые от меда губы. Душа у него широкая, точно тот блин на сковородке.
– Господи, прости меня грешного! – перед тем как сделать глоток, перекрестился сидящий с ним рядом псаломщик Мирошка, слывший тем, что хорошо читал шестопсалмие.
– Эх, да чтоб не в последний раз! – следом, осенив себя крестным знамением, припал губами к братине казак Васюк Дрязгин.
– Нет браги, нет и отваги! – принимая у него из рук чашу, молвил пожилой казак Нил Губавин.
Гуляет, гуляет братина по кругу. Повеселели казаки, зарумянились. Хмельная кровь заиграла в их жилах.
– Эх раз, по два раз, расподмахивать горазд, кабы чарочка винца, два жбаночечка пивца, на закуску пирожка!
– А ну давай, братцы, еще по одной! Негоже казаку в праздник быть трезвым и гунявым.
Кравчий не успевал наполнять ходившую по кругу атаманову братину. А тут еще казачки, которым надоело пить с детями ячный квас, стали подходить со своими жбанками да ставчиками. Пот тек ручьем по лицу бедного виночерпия; уже и рубашка взмокла, и душа запарилась, а казаки кричат одно:
– Давай!
Так продолжалось долго, пока казаки не набили едою свои желудки и не отвалились от стола. Тут же задымили набитые ядреным табачком трубки и начались обычные пьяные речи. Казаки наперебой рассказывали о своих подвигах, где-то стараясь что-то приукрасить, а где-то и приврать. Как говорится, во хмелю, что хошь намелю. Кто-то вспоминал лихие походы на туретчину, другие – на крымского хана, третьи – на шведов. А в основном недобрым словом поминали маньчжуров, которые непрестанно совершали набеги на русские селенья, сжигая их дотла и убивая или уводя в полон[3] их жителей. Маньчжуры ловко уводили в плен, воруя застигнутых врасплох людей. Оттого люди и боялись их. «Луце же бо потяту быте, неже полонену», – говорили албазинцы.
– И неймется же этим бесам! – пьяно возмущался кто-то из казаков.
– А вот пойдем на них войной – тогда и расквитаемся! – восклицал другой.
– Да нет, братья, война нам не нужна – нужно мир сохранить на державных границах, – говорил атаман. – Так царю-батюшке угодно.
– Ну, коль царю угодно, тогда ладно, но проучить этих басурманов надо, – воинственно заявил сидевший подле атамана пожилой казак.
Неожиданно кто-то из казаков запел:
Как у нас на свадьбе
Хмель да дуда-а.
Ду-ду-ду…
Хмель говорит: я с ума всех сведу!
Дубовая бочечка, бочечка, бочечка…
Верчена в ей дырочка, дырочка, дырочка.
Кто вертел, тот потел да потел.
Стенько, ты не потел, да свое проглядел.
Ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду.
Тут и другие подхватили знакомую им песню:
Гей, у Дону камышинка заломана.
Старым дидом девка зацелована.
Ду-ду-ду-ду-ду-ду,
Дубова бочечка, бочечка,
Верчена в ей дырочка, дырочка!..
С земли поднялся Игнашка Рогоза. Тряхнул своими черными кудрями и, топнув ногой, крикнул:
– Эх, забодай меня коза!.. А ну давай плясовую!
И запел:
Гех, свыня квочку высыдела,
Поросеночек яичко снес!..
Казаков не надо было долго упрашивать. Тут же вскочили на ноги и, шатаясь, пустились в пляс. Завидев пляшущих мужей и женихов, к ним присоединились и бабы с девками. И пошла плясать казачья душа! Долго плясали, пока, устав, не повалились на траву.
– Ну что же ты стоишь – наливай! – поднимая над головой братину, приказал кравчему запыхавшийся атаман. – Помянем наших товарищей, сложивших головушку на поле брани.
О проекте
О подписке