Древний человек жил религией и не отделял ее от публичной и частной сферы своего бытия. Неразделенность религии и нравов, политики и морали всегда являлась «визитной карточкой» древнего правосознания234. Античный мир вообще смотрел на религию как на закон не только для частных лиц, но и для целых народов и государств, и полагал, что религиозные обязанности так же точно подлежат исполнению со стороны народов и государств, как и со стороны частных лиц.
Но, в отличие от последних, государство исполняет этот закон не непосредственно, а через институт руководителей в деле религии, священнослужителей – посредников между ним и Богом. И исполнение этих обязанностей со стороны государства считалось тем лучше, чем безупречнее был этот институт и чем большую силу представительства он имел перед Богом235. Существенное значение состояло в том, что с воцерковлением Империи на место языческого жречества пришла Церковь, воспринимая от своего предшественника все те полномочия и прерогативы, какими он владел по римскому праву.
Великолепное «симфоническое» единство Церкви и Империи, где все цели жизнедеятельности и власти, и отдельного человека были посвящены единственной цели – распространение и сохранение Веры Православной во имя спасения человека и «жизни будущего века», не знало и не могло знать никакого «параллелизма» двух союзов: политического и духовного.
Как и любое слабо поддающееся рациональному обоснованию явление, органическая «симфония» подвержена самым противоречивым оценкам, в основе которых лежат не столько объективные факты, сколько субъективные предпочтения. Подчас забывается главное: такая форма сослужения Церкви и политической власти Богу была вполне понятна и естественна для древнего религиозного сознания. Более того, это был единственно возможный образ жизни для тех величественных исторических времен, когда толькотолько зарождался сам христианский мир.
Конечно, как и любое земное творение, «симфония» Церкви и государства времен Византии знала свои блестящие страницы и негативные примеры, обусловленные тем простым соображением, что никогда земная власть – образ и подобие власти Царя Небесного, не станет выше самого идеала или им самим. Это относится как к несовершенству земной власти в любых ее проявлениях, так и к власти церковного управления, реализуемой теми же людьми с такими же недостатками, какие присущи нам. Но можно ли оценивать какоето событие исключительно на основе отрицательных примеров?
Между тем, к сожалению, в трудах наших историков и канонистов нередко довлеет едва ли оправданное желание обеспечить, так сказать, «задним числом» независимость Церкви от государства еще для тех древних времен, в чем, надо полагать, ни Св. Отцы, ни Соборы, ни сама Церковь не нуждаются.
Чисто теоретически можно, конечно, желать, чтобы Церковь существовала совершенно изолированно от государства и всего земного. Но Спаситель пришел в мир для того, чтобы, приняв его, изменить. Предложение о «независимой» Церкви не только приводит ее к состоянию некоего замкнутого союза «избранных» (что немыслимо для Православия), но и, как следствие, к отказу от самой высшей цели Христа – вернуть человеку Бога, дать путь и силы для борьбы с грехом.
Об этом хорошо и правильно писал А.В. Карташев (1875—1960). «О Церкви, – писал он, – мы зачастую судим “поевропейски”, исходя из мнимо бесспорной аксиомы “разделения Церкви и государства”, в то время как для православной мысли это просто несторианская ересь – увы! – практически, за неимением в реальности лучшего, всеми нами расчетливо приемлемая. Но это не только не наша православная норма (уже не говорим об идеале), это свидетельство нашего бессилия, нашей покорной забитости в уголок лаической “терпимости”. Мы практически предали идеал и принцип теократии, примирились с его упразднением и получили право заносчиво критиковать византийскую теократию. Легко видеть в ней и античную грубость, и человеческие страсти, и вороха всякой греховности. Но это было хотя и обезображенное грехом стояние на почве мистическодогматической христологическиправославной, двуприродной, богочеловеческой, теократической цельности»236.
«Светский», изначально критический по своему настрою подход создает массу затруднений, резко сужает предмет действительно научного исследования и, как следствие, лишает нас возможности понять само существо древнего церковного обычая, которым руководствовались Соборы. Возникают гипотезы, неспособные обеспечить себя необходимым историческим материалом, и, более того, вступающие с ним в явное противоречие.
Например, факт участия императоров в деятельности вселенских собраний невозможно опровергнуть. Но, памятуя о необходимости доказать «независимость» Церкви, публицисты иногда прилагают поистине грандиозные усилия для доказательства того, что императоры лишь номинально участвовали в деяниях Соборов, а их подпись под соборными актами носила формальный характер.
В иных теоретических построениях значится, что цари созывали Соборы исключительно по просьбе или по поручению клира, не имея никаких подтвержденных Церковью прав на самостоятельное решение по данному вопросу.
Но если в актах Соборных Деяний – этих единственно безусловных свидетельствах истории, напрямую указывается, что инициатива созыва, определение состава участников и предмета соборных обсуждений, утверждение вселенских решений и придание им статуса имперских законодательных актов состоялось исключительно по воле василевсов, то какие у нас есть основания полагать, будто цари нуждались в чьемлибо обязательном совете или согласии для созыва Св. Отцов со всех краев Ойкумены?
«Желая содействием своим уврачевать и это зло, я немедленно собрал всех вас», – говорил в своей речи к Св. Отцам св. Константин I Великий237. Попытка перехватить эту инициативу со стороны св. Кирилла Александрийского вызвала немедленную (и, конечно, негативную) реакцию другого императора – св. Феодосия II Младшего: «Почему ты, миновав нас, которые, как тебе известно, очень заботимся о благочестии, и священные лица всех мест, собрание которых могло бы удобно разрешить недоумения, произвел сам собой смятение и разделение в церквах?»238 И эти примеры характерны для каждого из Вселенских Соборов без исключения.
Отношения между Церковью и Империей со времени императора св. Константина I Великого, справедливо отмечал известный русский канонист, обычно обозначают термином «союз». При всех положительных сторонах такого терминологического обозначения этого специфического характера отношений, нельзя не заметить, что данное понятие было неведомо в те древние времена. Ни в одном императорском эдикте, ни в одном правиле канонического законодательства такой термин никогда не употреблялся. Есть единственная ссылка на употребление этого слова в известной VI новелле императора св. Юстиниана Великого, где речь идет об условиях «симфонии» царства и священства, но совершенно не в том контексте, к которому мы привыкли. Ни св. Юстиниан I, ни его многочисленные предшественники и преемники по трону не разделяли Церковь и Империю. Для них это – одно целое, различные эманации единого церковнополитического тела.
Понятие «союз», далее справедливо замечает П.А. Лашкарев (1833—1899), обычно соединяется с представлениями о взаимном соглашении, явном или тайном, «но во всяком случае сопровождающемся тем, что каждая из сторон поступается в пользу другой известной долей своей независимости для более успешного достижения общими силами специальных целей»239. Но никаких соглашений между светской и церковной властью не лежало и не могло лежать в период царствования св. Константина Великого, хотя бы потому, что никакой единой и централизованной церковной власти, с которой можно было бы вступить в соглашение или «союз», в то время просто не существовало. Кроме того, подобный отказ от теократических основ, безусловных вообще для всех древних государств, был совершенно немыслим в те времена, когда мир жил одной религией.
Весьма примечательно, как функционировала ЦерковьИмперия по вопросам, имеющим прямое отношение как к религиозной сфере бытия, так и государственной. Как известно, в силу древней правовой традиции вопросы осквернения святынь и проступков против веры не рассматривались в Риме отдельно от иных споров. Различие таилось лишь в компетенции органов, в чьи правомочия входили те или иные судебные дела.
Понтифексы заведовали всеми делами, касающимися общественной религии, но сама область права религиозного была гораздо шире и включала в себя такую отрасль, как право публичнорелигиозное. Оно составляло предмет общего законодательства, доступного вмешательству государственной власти. Уже при первом римском императоре статус первосвященника и верховного цензора нравов вместе с соответствующей юрисдикцией слились в одном лице – императоре. И как цензор, император сосредотачивал в своих руках блюстительство над законами и нравами240. Таким образом, еще в имперские времена верховная власть сосредоточила в своих руках высшую ординарную юрисдикцию, а также и специальную юрисдикцию по делам веры241.
Правоспособность царя выступать главным защитником веры (что, очевидно, налагало на него соответствующие права по вмешательству в споры, связанные с религией и вообще в дела Церкви) не подвергалась никакому сомнению со стороны современников. В целом границы полномочий, пишет известный канонист, представлялись настолько ясными и для епископата, и для императоров, что не требовали специальной правовой регламентации.
Несколько исключений из первых веков государственной Церкви составляли западные и африканские Соборы (Ариминский 359 г. и Карфагенский 399 г.), которые не были приняты василевсами. Император св. Гонорий (395—423) даже напомнил отцам Карфагенского собора, что рассуждения по вопросам судопроизводства над клириками, отмены языческих праздников и т.п. выходят за пределы епископской компетенции242. Единственное исключение из этой практики, когда устоявшееся в своей традиции правосознание не нуждалось в писаной норме, составляет эпизод последнего века существования Византийской Империи.
В 1380—1382 гг. Синод Константинопольской Церкви при патриархе Ниле (1379—1388) своим определением законодательно закрепил некоторые из обширных полномочий императора Иоанна V Палеолога (1341—1391). В частности, этим документом за царем закреплялось право контролировать назначение высших чинов патриархии – 15 лиц, которые в церковной табели о рангах предшествовали всем митрополитам, архиепископам и епископам, повышать архиерея в ранге, менять границы епархий и митрополий, соединять епархии243.
Поэтому императоры, глубоко чувствующие свою ответственность перед Богом за чистоту Вероучения, всегда считали своим долгом (и лишь потом правом) вмешиваться в догматические споры по мере их возникновения244. Причем не формально, а содержательно. Уже на первом Соборе император св. Константин Великий говорил в своей речи к Св. Отцам: «Хотя мой ум считает несвойственным себе изведывать совершеннейшую чистоту кафолической веры, однакож побуждает меня принять участие в вашем совете и ваших рассуждениях»245.
А по окончании соборных заседаний в своем послании к Александрийской Церкви император отмечает: «И сам, подобно каждому из вас (ибо я считаю за особое утешение быть сослужителем вашим), принимал участие в исследовании истины»246. Интрига, если можно так выразиться, ситуации заключалась в том, что император, считавший себя сослужителем епископов и Св. Отцов Никейского Собора, к тому времени не был крещен или хотя бы оглашен. Что не мешало ему, как видим, осознавать свою глубочайшую ответственность перед Богом в части обеспечения единства Церкви и чистоты Веры.
Нельзя, конечно, сказать, что границы полномочий иерархов и императоров носили статический характер. Изменялась и Империя, и внешние условия ее существования, что не могло не отражаться на тех тенденциях, которые периодически проявлялись во взаимоотношениях церковной иерархии и императорской власти. Различное положение Церкви в византийском обществе, характер отношений архиереев и царей, авторитет и влияние отдельных лиц на те или иные социальнополитические события обуславливались реальным положением дел, проблематикой внешней и внутренней жизни и личностями царей и патриархов.
Например, императоры св. Гонорий, Валентиниан I (364—375), св. Феодосий II Младший крайне неохотно вмешивались в догматические споры, что, впрочем, не принесло желанного успокоения Церкви, встревоженной нахлынувшими в это время на нее ересями. Другие императоры – св. Феодосий I Старший, св. Маркиан (450—457) и св. Пульхерия, св. Лев I Великий (457—474), св. Юстиниан I Великий и св. Феодора, Ираклиды, св. Никифор II Фока (963—969), представители Исаврийской, Македонской династий, великие Комнины и множество иных царей иначе оценивали свою роль в деле устроения Церкви.
Хотя, надо признать, последующая практика церковногосударственных отношений в гораздо большей степени основывалась на обязанности царя обеспечивать чистоту Веры и охранять Церковь от ересей и смуты, чем на признании его «нейтралитета» и политики невмешательства. В любом случае при всех перипетиях тысячелетней истории христианской Империи и оттенках взаимоотношений церковной иерархии и императорской власти, ни одна политическая теория не смогла стать альтернативой той «симфонии», которую Св. Отцы и блаженные императоры заложили еще в первые годы признания Православия государственной религией.
Для императора Церковь и ее органы управления являлись с точки зрения права и политики такими же органами Империи, как и иные. И сами Вселенские Соборы прежде всего были органами императора, государственными учреждениями247, подчиненными воле монарха. Через них цари осуществляли свое влияние на Церковь и охраняли посредством их единство Церкви248. А авторитет епископата, придававший этим государственным органам известную специфику, основывался на высочайшем духовном авторитете самой Церкви.
Но и для Церкви самый могущественный император являлся одним из рабов Божьих, ее чадом, которому она через таинство крещения дала возможность войти в общество христиан, через таинство исповедания грехов освобождала от их тяжести и которого она провожала в последний путь. Как самодержавный, Богом поставленный владыка и земной глава Церкви, император, тем не менее, никогда, даже претендуя на епископское достоинство, не дерзал на совершение таинства Евхаристии. И за редчайшими исключениями священство никогда не претендовало на подчинение себе власти политической. Всегда оставался последний рубеж, не допускающий крайности.
С одной стороны, «божественное право» и апостольские прерогативы епископата, на которые не могли претендовать цари, даже если их самих признавали равноапостольными. С другой – правовые и государственные традиции, согласно которым царь являлся наместником Бога на земле, тем лицом, чьими руками Господь вершит правосудие, хранит Веру и управляет Империей.
Характерный пример древнего сознания о соотношении власти церковной и политической представляет прошение константинопольского клира императору св. Феодосию II Младшему по вопросу утверждения анафематствования Эфесским Собором Нестория и оправдания св. Кирилла Александрийского и епископа Эфесского Мемнона.
«Начальник нашего исповедания, благочестивейшие императоры, между прочими узаконениями повелевает нам и повиноваться всякому начальству и власти до тех пор, пока это повиновение будет полезно для души; когда же оно становится неполезным, тогда изъяснители божественных законов повелевают быть смелыми и пред вашей верховной властью, особенно если императорская власть славится делами Православия».
Далее священники излагают причины своего обращения, а в заключение пишут: если императоры, «покорившись внушению важных лиц», одобрят приговор «соборика» антиохийцев в отношении св. Кирилла и Мемнона, «безумный и неосновательный», то «мы все с подобающей христианам ревностью готовы вместе с вышеупомянутыми святейшими мужами подвергнуться всякой опасности и мужественно испытать всякие несчастия, надеясь через это воздать им должную награду за их страдания и веру»249. У авторов послания нет и намека на то, что утверждение приговора в отношении святых исповедников не входит в компетенцию императорской четы, приводятся лишь ссылки на неправославие «соборика» и отмечается явное большинство сторонников св. Кирилла.
Хрестоматиен также эпизод, когда императорская власть сознательно не воспользовалась удобной возможностью наложить контроль на церковное имущество, случился еще в то время, когда Церковь политически была беззащитна. На Карфагенском соборе 407 г., при императоре св. Гонории, африканские отцы попросили царя позволения выбрать себе дефенсоров или адвокатов (scholasticos) для защиты интересов Церкви во внешних делах. Император удовлетворил эту просьбу и утвердил данную должность в качестве нового органа церковноимущественного управления. Естественно было бы предположить, что дефенсор, как светское должностное лицо с очень большими полномочиями, будет подчинен государственному надзору. Но император поступил совершенно иначе, переподчинив его епископам250.
О проекте
О подписке