Я натянула на себя платье и сказала, что пришла к нему, чтоб укрепиться в вере.
– Во что ты веруешь, дщерь? В Писание? – бормотал старец и потом спросил: – Слышала мои стенания, как я говорил про бытие Моисеево? То был мой голос. Куда ты шла? К дяде на три дня? Вот и хорошо. Будешь жить у меня три дня и три ночи, и я открою тебе великую тайну, если ты поклянешься, что словом не обмолвишься, где была три дня, что видела и что слышала.
Я дала такую клятву…
С того началось, Александра Михайлович.
Амвросий читал мне Библию не как игуменья или старцы, а как ясновидец, прозревший тьму на исходе своей жизни. Помню, он говорил: «Жил я, яко агнец незрячий, в мирской суете, жил среди людей знатных и образованных. Носил погоны офицерские и ездил в карете со своим гербом, а душу имел алчного дикаря и невежды. Верил в то, во что верили люди, пребывающие во тьме. Любили меня, я любил. Потом познал великую любовь белошвейки Евгении. Вечную любовь, без какой не может жить человек. Белошвейка – не княгиня, не графиня, и я не мог жениться на ней, хотя дня не помышлял прожить без нее. Тогда послал меня родитель воевать Емельку Пугачева. Молод был, по двадцать первому году, и отвагою и лихостью прославился от Казани до Петербурга. А потом, как начали казнить пугачевцев да распинать их на столбах, вешать на деревьях, содрогнулась моя душа. Черным показался белый свет, и любовь к Евгении угасла в сердце. Как можно коснуться девичьего тела руками, испачканными кровью? Чудилось мне, что я весь в крови пугачевцев. Мучили они меня во сне, проклинали, и я ни в чем не находил утешения. Потом помог захваченным пугачевцам бежать от стражи и ушел с ними в Поморье, в монастырь. Много пронеслось дней в поисках, дщерь, пока я не обрел пещеру».
Амвросий говорил, что за долгие годы в пещере он перечитал много Библий на разных языках, каким был обучен в молодости. «Не словом Божьим, а промыслом людского разума творилась Библия, – говорил Амвросий. – Познал я еврейский и греческий языки, чтоб читать Библию в первозданности. И вижу: разночтений множество, прелюбодеяния и скверны, как в миру навоза». Так и говорил Амвросий; я слово в слово помню его речения. В семнадцать годов у девицы память как прошва на батисте. Батист износится, а прошва видна все ярче да ярче.
Амвросий открыл мне, что Библию творили евреи по сказаниям других народов: египетских и вавилонских. Семь годов он собирал древние книги, пока уразумел тайную суть.
«Человек пребывает во тьме, а тьма – тенеты невежества и неразумения, – толковал Амвросий. – Вижу, – говорил он, – не в Библию веровать надо, а в дух вселенский, в солнце, яко греющее нас, питающее нас. В том Бог, откуда исходит благодать. Слова – вода, текут по склону, а не в гору. Напустили в Библию много слов и наполнили ими землю. Заблуждение ввели да рабство. Не должно быть рабства, дщерь. Человек – земное светило, и от рождения каждый равен другому».
Как сейчас вижу Амвросия Лексинского: весь белый, сидит сгорбившись и толкует мне Писание, как надо читать и понимать.
Амвросий звал меня своей дщерью и взял трижды клятву, что я до конца дней буду нести в мир слово прозренья от тьмы, а не саму тьму.
«Будь послушна, дщерь, яко овца; живи со общиною, – наказывал он. – Но пусть река твоей веры перебьет течения мутных вод, и ты обретешь вечность. Не сразу, не в день откроешь людские души. Наберись на то терпения. Гнать будут – терпи. Бить будут – не плачь. Помни, свет не сразу пробивает тьму. Глянь на восход солнца. На востоке заря от солнцевсхода, а в лесу темно, как в колодце. Но ты не отступайся от тьмы. Точи ее словом, и камень станет дресвой и распадется».
«Стар я и немощен телом, – говорил Амвросий. – Если бы я, дщерь, был так же молод, как ты, вышел бы из пещеры и жил бы, как Мафусаил, девятьсот годов, только бы открыть истину людям. Но вижу, жизнь моя на исходе. Изморил себя постами и раденьями, а не тяжестью годов. Клянись, дщерь Ефимия, клянись жизнью своей, чревом своим, кровью своей, что ты пронесешь мои откровения людям через всю тьму».
И я клялась. Старец добыл ножом кровь из моего пальца, и я начертала крест на Библии греческой. Амвросий посыпал мою голову пеплом из очага, и я припала к его стопам, как к святому источнику в пустыне Аравийской.
Так было, Александра Михайлович…
– …Всю зиму и весну я тайно ходила в пещеру, и Амвросий встречал меня светлым сиянием. Грешна, может, но во всей Поморской земле от моря до суши, во всей Олонецкой губернии не видела я никого, кто мог бы заполнить мою душу, как Амвросий Лексинский. Для меня он был как Светлое Христово Воскресенье.
Есть ли в том грех? Если есть – грешна, но не каюсь. Повторись та пещера сейчас – была бы в ней, видит Небо.
Амвросий открыл мне столько тайн создания Библии, столько открыл тьмы и заблуждений, сколь не познаешь в целый век, если Библию читать незрячими глазами.
У себя в келье я тайно вела запись речений Амвросия и хранила в волосяном тюфяке. Грешна, каюсь.
Амвросий научил меня распознавать травы и варить из них полезные для здоровья зелья. Ни ползучая тварь, ни какой другой зверь не страшны были старцу. Я зрила собственными глазами, как змеи замирали от взгляда старца и он звал их за собой посвистом, как ручных. И они ползли за ним. Протянет руку к змее, посвистывает, и змея вползает в рукав рубахи, а из другого выползает наземь. Иль свернется и одеревенеет. Меня учил тому, хоть я и брезговала гадами ползучими.
«Тварь ли, зверь ли – покорны человеку, – наставлял Амвросий. – Нет на земле силы выше разумения человеческого. Гляди вот так на гадину ползучую, собери в себе весь дух, и гадина замрет, как неживая».
Боже, не ведаю, как то случилось, но Амвросий сам отрекся от Бога и на глазах пришлых монахов Выговского монастыря, какие пришли к нему за словом веры, попрал Святое Писание, как скверну: рвал Библии, Евангелие, топтал их ногами. Его схватили, связали по рукам и ногам и так доставили на великий суд Церковного собора. Жестоко пытали в подвалах, жгли железом, выворачивали руки, предавали анафеме, как буйного еретика, и он назвал мое имя…
Из собора за мною прислали десятского и стражника. Не помню, как я пережила те дни. В монастыре игуменья собрала всех белиц и монахинь на великую службу очищения духа – изгоняли ведьму. Меня водили по ограде голышом, и каждая монашка и белица плевали на мое тело.
Келью мою, в которой я жила, закидали коровьим пометом. И стены, и два окошка, и пол. Когда монашки потащили мой тюфяк на сжигание, я упала в ноги матушке игуменье и просила ее, чтоб она позволила мне достать из тюфяка мои записи. В тех записях хранился и пачпорт…
– Возьми, возьми свою нечисть! – разрешила игуменья. – Не послушалась меня, еретичкой стала. Собор порешил казнить люто, и нет тебе спасения. Семь годов будешь сидеть на цепи в каменном подвале в студеной воде, какую напустят тебе по шею. Захочешь утонуть – цепи не пустят. Тело твое подвесят на цепях. Опосля семи лет кары сожгут тебя, и пепел развеют по Студеному морю.
Жила ли я в те часы? Не знаю, не ведаю. Вся оплеванная, во власянице, какую натянули на меня монашки, босая, с обрезанной косой, вышла я к десятскому Церковного собора и к стражнику. Под власяницей спрятала записи. Зачем – не знаю. Думала так: «Если меня будут казнить, пусть предадут смерти с моим грехом. Если же я познала у старца великую правду, тогда минует черная смерть мое тело. И клянусь всем святым, что есть на белом свете, буду служить людям сердцем и душою, умом и руками, чем могу и сколько буду жить».
Такую дала клятву вот перед этой иконой Богородицы.
…Перед смертью мать говорила мне: «Береги, Фима, иконку. В ней все мое достояние. Писал ее иконописец Рублев, а сканью и золотом выложил филигранщик Костоусов-Пермский». И что иконку надо хранить как святыню.
«Если доведется тебе, – говорила матушка, – свидеться с кем из князей Дашковых, покажи им иконку, и они узнают тебя. Если не признают за сродственницу, анафема всему ихнему роду…»
Вот с этой иконкой вывели меня из монастыря Лексинского и повели в Выговский, где ждал меня приговор собора. Я узнала от десятского, что Амвросий умер от пыток и тело его увезли к морю и там выбросили на съедение рыбам.
«Вот сейчас ты – красавица-белица, – говорил десятский, – погляжу на тебя через семь годов – старуха будешь. Вся почернеешь, как твои сатанинские глаза. Может, потом поручат мне предать тебя смерти. Уж справлю я свою должность во славу Господа Бога!»
Мне стало страшно от таких слов. Меня всю трясло.
До ночи стражник и десятский ехали на телеге, а я шла за ней, привязанная веревкой, со скрученными назад руками. Я упросила десятского, чтоб материну иконку дали мне в руки. Он смилостивился, и я держала ее в руках за спиной.
На ночь стражник и десятский остановились на отдых в дремучем лесу. Узкая щель дороги, уложенная бревенчатым настилом, дыра в небо да огонь костра. Я все молилась и молилась. Стражник развязал мои руки, чтоб я приняла пищу и воду. Тут подошел охотник-поморец. Он нес славную добычу. Как все правоверцы, носил бороду, хоть и молодой был. Десятский хотел прогнать его от костра, но парень разговорился про удачливую охоту, и они забыли про меня, не связали руки.
Помню, десятский сказал, показывая на меня: «Вот мы тоже добыли волчицу-ведьму. Гляди, какая красивая тварь!»
Охотник стал разглядывать меня и спросил, ведьма ли я.
– Не ведьма, а веру-правду ищу для людей, – так ответила.
– Какая твоя вера? – вопрошал охотник.
– Моя вера, – сказала я, – вся в поисках, как темная ночь в звездах, когда на небе нет тучек. Ищу правду. Как жить и что надо делать, чтоб счастье иметь.
Моя ли речь, сказанная от сердца, а может, охотника обуял соблазн, но я видела, как притемнилось его лицо. Десятский сказал ему, чтоб он не искушал себя разговором с ведьмой, и охотник отошел и лег возле костра.
Потом и стражник лег, и десятский. Стражник на ночь скрутил мне руки и привязал веревку за свою руку, если подымусь, его разбужу.
А я все молилась, чтоб Богородица Пречистая укрепила мой дух и тело, чтоб защитила меня от людей дремучих, утопающих в невежестве, как кочки в тряской мшарине поморских болот. Идешь по болоту, прыгнешь на кочку, и она сразу уходит во мшарину. Так и люди темные. Торчат будто над бездной болота жизни, а обопрешься об такого человека – он весь уходит во мшарину невежества и тебя тянет за собой.
Охотник будто храпел – так крепко спал, но вдруг поднялся, прислушался к стражнику и десятскому, взял свое ружье и добычу и, ничего не сказав, развязал меня, а веревку привязал к колесу телеги. Потом поднял меня и унес в лес. Сердце мое сильно-сильно билось, и я не знала, куда несет меня человек. И человек ли?
Охотник притомился, положил меня на землю и сам обвязал мне босые ноги звериными шкурками.
– Теперь можешь идти? – спросил он.
– Могу, – ответила.
– Тогда пойдем скорее. Идти нам далеко. Завтра к ночи доберемся до надежного места, и я тебя там укрою. Меня зовут Мокеем. Женой моей будешь, слышь. Приглянулась ты мне. Ежли ты и в самом деле ведьма, сам предам тебя казни, без собора. А стражники пусть тащат на суд собора колесо от телеги.
Хоть и спас меня Мокей от страшной казни, но не было в моем сердце тепла к нему. Стала говорить с ним про Писание, он махнул рукой: «Ты, говорит, про Писание толковать будешь с моим батюшкой. А мое дело – охота, промысел в море».
Как я ни умоляла дикого человека – он преодолел мою силу, овладел телом да еще измывательство учинил: «Пошто, говорит, тело твое студеное, как из воды вынутое?» А того понять не мог: откуда телу горячему быть, коль берут его силой?
С той поры возненавидела я Мокея Филаретыча, да бежать мне было некуда. Куда бы я ни сунулась в Поморье – угодила бы на цепи в каменные подвалы собора.
Проведал Мокей про Амвросия Лексинского и долго допытывался, как я жила со старцем. Греховно ли? Не ведьма ли я? Изводил меня долгими ночами, как огонь лучину. «Ну, думаю, не жить нам двум на земле!» – до того мне тяжко было.
Когда в Поморье заявилось царское войско, мой дядя Третьяк с Юсковым семейством бежали с Лексы на Сосновку и тоже приняли крепость Филаретову, только б не погнуть голову перед анчихристовым войском. Потом в Сибирь собрались.
Вот и едем мы. Ехали летом, и осенью, и зимой, и вот опять настало лето. Еще далеко, говорят, до Енисея!..
Вот и вся исповедь моя перед Богородицей Пречистой и перед тобою, Александра. Суди сам, какая есть. Ничего не утаила, и ни о чем больше не спрашивай.
Тихо шумели березы, как бы умиротворяя, но Лопареву припомнились и первые допросы у графа Бенкендорфа и генерал-адъютанта Чернышева, и следственная комиссия с ее каверзными вопросами; Сперанский, которому царь доверил определить степень виновности и меру наказания для каждого декабриста; и допрос царем; и тесная камера в Секретном Доме; и мутное наводнение тюремной решетчатой тишины, когда все внутри натянуто в звенящую струну, и ты все слушаешь, слушаешь звуки, исходящие из собственного сердца, и кажется – настал конец жизни; и побег с этапа, – все это разом опеленало Лопарева тревогою, беспокойством, и он, глядя на Ефимию, невольно проговорил:
– Как ты все это пережила?
Ефимия опустилась на колени, поклонилась в землю.
– Пережила и радуюсь, радуюсь! Судьба смилостивилась и послала мне человека, пытанного железом, которого примет община, и он пойдет с нами в Сибирь, до Енисея. Радуюсь тому, Александра! Не ведаем мы страха, не ведаем неволи. Слушай, будь Исусовым праведником, и ты всегда будешь со мною, и я откроюсь тебе сердцем, как птица крыльями навстречу воздуху. Ты вышел из мертвых, чтобы жить вечно. Будь таким, и я жена твоя перед Богом!
И само солнце будто плеснуло жаркими лучами. И птицы примолкли в роще…
– Приди же, приди ко мне, возлюбленный, и я открою уста для твоего сердца, – тихо молвила Ефимия, простирая к Лопареву руки. – Пусть нашим ложем – трава зеленая; пусть крышею дома – небо синее; пусть виноградниками моего сада будут шумящие березы! Я жду тебя!..
У Лопарева горело лицо и сохли губы.
– Ефимия! Сестра моя! Подруга моя!
– Говори же, говори. Ибо слова твои слаще вина. Не смотри на меня, что я телом смугла, ибо солнце опалило меня на большой дороге. Я шла и ждала тебя, как солнце ждут после темной ночи. И ты явился ко мне из ночи, и я первая узрила тебя и дала тебе воды утолить жажду и любовь свою! Ты не видел рук моих, не зрил моих глаз, ибо в теле твоем замерла жизнь, а я была рядом с тобой, и никто про то не ведал!.. Ты звал меня в беспамятстве чуждым именем, да я не верила тому, думала: «Меня, меня зовет!..»
– Тебя, тебя, Ефимия!
– Тогда я сказала себе: «Он будет мужем моим перед Богом. Он пришел ко мне в железе. Я хочу, чтобы он был волен, как птица!» Я тайно жила с тобою неделю, сторожила твой сон, гнала хворь, хоть ты и не ведал, что есть такая живая плоть, которая любит тебя пуще всего на свете!.. Не подходи, слушай… Зрить хочу тебя, просветленного и ясного, как вот солнышко. И пусть твои горячие руки после стылого железа обнимут меня и найдут тепло! Я – твоя. И пусть в общине знают тебя как праведника, для меня ты будешь вечной радостью. И я скажу: «Мирровый пучок – возлюбленный мой, и он у моей груди пребывает. Как кисть кипариса, возлюбленный мой, и я навсегда отдам ему свои виноградники!..» Как не повторится ночь, так не воскреснет вчерашнее, прожитое. Лист опавший не подымется вновь на древо жизни; трава сожженная не станет вновь зеленой. Будь моим возлюбленным перед Небом и Богородицей Пречистой, и я скажу тебе: не рабыню нашел ты, а верную подругу, с которой и горе не бывает горьким. Пусть весь пламень моей души будет твоим огнем. Пусть живу я твоим сердцем, ибо я – жена твоя перед Небом чистым. И не бесовская то любовь, а Божья, Божья! – в исступлении говорила Ефимия, глядя в глаза Лопарева.
– Подруга моя, возлюбленная моя, – бормотал он.
– Твоя, твоя! На веки вечные! – молвила Ефимия. – Скажи, что ждешь ты ото дня грядущего? Тьмы или света?
– Света, света жду!
– Пусть стану я для тебя вечным светом! Ищу я, ищу, возлюбленный мой, не покоя, не богатства, а прозрения от тьмы, кипения и огня!.. В глазах моих нет тьмы, а есть пламень. И этот пламень никогда не угаснет, доколе ты будешь со мною вместе.
– Мы уйдем из общины.
– Нет, нет, Александра! Нельзя уходить. Из крепости в крепость не уходят. Ты будешь праведником и пробьешь тьму невежества. И я помогу. Пусть нам будет трудно, но люди должны прозреть – в том счастье великое!.. Ты видишь, еще не отросла моя коса, отрезанная игуменьей Евдокией, еще в душе не залечились раны пережитого испуга, когда меня во власянице тащили на веревке к телеге, но я не та, какая была в ту пору. Нет той Ефимии. Есть другая, какую никто не знает. Только ты один. Перед тобою открылась вся, как зарница на небе… Иди ко мне, возлюбленный мой, муж мой! – И протянула Лопареву зовущие руки.
Сказывают старообрядцы: судьбами людей наделяет Бог с высоты седьмого неба.
Еще толкуют: в одной руке у Бога судьба, а в другой – горючая, как пламя, любовь, какую редко кто из баб ведает на святой Руси. Точно Богу известно, что русской бабе любовь ни к чему, – некуда ее употребить. Как вышла замуж, народила детишек – тут и конец бабьей любви. То свекор ворчит, то свекровка клюкой стучит, то муженек попадется – ни колода, ни вода у брода. Перешагни – не встанет, перебреди – груди не замочит.
Румянцем зальется белица, когда ее невинного тела коснется рука мужская. А через два-три года – пустошь в душе, и глаза словно выцвели и спрятались внутрь, как горошины в стручок: не сразу сыщешь, что в них было в девичестве.
В редкости падает на избранницу любовь: водой не залить, хмелем не увить и цепями не спеленать; она горит до самой старости…
Такая любовь таилась и в сердце Ефимии и сейчас выплеснулась на беглого кандальника, и он впервые узнал, как горяча бывает и неистребима женская любовь, подымающая человека со смертного одра.
От солнца ли полуденного, истомного, от духмяных ли трав, обволакивающих, как туманом, от жарких ли поцелуев Ефимии или от ее пронизывающих слов, бередящих душу, у Лопарева кружилась голова, щемило сердце, и он беспрестанно твердил одно и то же: «Не уходи, не уходи… Ради бога, не уходи!»
– Идти надо, возлюбленный мой, – шептала Ефимия, глядя в небо сквозь сучья березы. – Я еще травы должна собрать, чтоб духовник не заподозрил. Глаза у него, как у змея, а сердце каменное.
– Я его ненавижу!
– Тсс… – Ефимия закрыла ему ладонью губы и чему-то усмехнулась. – Жить надо, Саша! Ты просил, чтобы я тебя так называла, помнишь?
Лопарев ничего не помнил.
– Ядвигой меня звал. Семь ночей звал, и я откликалась на твой голос. В уста целовал меня, руки целовал… Богородица Пречистая, прости мне тот грех!
– Не было у меня любви с Ядвигой, – сказал Лопарев. – Нас повязала клятва.
– Какая же?
– Царь не дознался, комиссия не дозналась, а тебе скажу. Я был узами братства связан с польскими патриотами. Не знаю, когда сбудется, но вся Польша восстанет за свою свободу!
– С католиками какое же братство?
– Не с католиками, а с такими же поруганными, как и все мы, русские. Клянусь девятью мужами славы – восстание еще будет! От Польши до Москвы. Вся Россия займется огнем…
– Ты говорил такое, когда сам огнем горел. И такую же клятву давал: «девятью мужами славы». Какие это мужья?
О проекте
О подписке