Еще была одна ночь. Непогодная, мартовская. Лопарева вывели из дворика тюрьмы, усадили в черную карету, бок о бок с комендантом крепости генералом Сукиным, и повезли в Зимний дворец, где он во второй раз свиделся с Николаем.
Царь возвышался над столом.
Генерал-адъютант Чернышев занимал место слева, граф Бенкендорф – справа.
Генерал Сукин представил арестованного.
Лопарев не упал на колени, как это сделали некоторые участники заговора и восстания. Твердо и спокойно ответил на пронзительно-голубой взгляд царя.
– Сын подполковника лейб-гвардии Михайлы Васильевича? – спросил и, не дожидаясь ответа, дополнил: – Достойно сожаления, что у почтенных отцов, верных престолу и отечеству, преступные дети.
– Достойно сожаления, ваше императорское величество, – отозвался генерал-адъютант Чернышев. – Еще более нетерпимо, когда изобличенные преступники упорствуют в своих показаниях, ведут себя крайне дерзко, стараясь утаить от следствия крамольные связи с сообщниками…
В предварительном следствии мичман Лопарев проходил по восьмому разряду: его могли разжаловать, сослать на Кавказ под пули чеченцев или приговорить к каторге и поселению в Сибири.
Была одна малая зацепка: в июне 1825 года мичман Лопарев, пользуясь месячным увольнением по причине тяжелой болезни матери, вдруг уехал не к родителям в имение, а в Варшаву, где пробыл пять суток у невесты Ядвиги Менцовской, с которой будто бы поссорился. Менцовская заявила, что ничего не знала о принадлежности жениха к тайному обществу. Никаких документов, изобличающих мичмана, у следственной комиссии не было. Так бы и остался вопрос открытым, если бы сам царь не усомнился: подумать только – ездил в Варшаву! Это же все равно что к дьяволу в пекло. Не проходило ни одной тайной молитвы, когда бы царь не оглядывался на Варшаву. Это же Варшава!
Вот почему у него сорвался голос, когда он потребовал:
– Назови сообщников в Варшаве! По чьему поручению ездил? С кем ты встречался? Отвечай! – Он ко всем обращался на «ты».
Лопарев молчал.
Комендант крепости генерал Сукин, тараща глаза, прошипел сквозь зубы:
– Отвечайте!
Лопарев передернул плечами и, глядя в упор на царя, проговорил:
– Я ездил в Варшаву повидаться с невестой. Более ничего не могу сообщить.
– На колени! – ткнул царь кулаком в стол.
– На колени! На колени! – подтолкнул в спину Сукин.
Лопарев вытянулся, как на параде.
– Я отвечаю, ваше императорское величество, только за свои деяния и поступки. За других отвечать не могу и никого не назову. В Варшаве я виделся только с невестой, Ядвигой Менцовской.
Царь хлопнул ладонью по столу:
– Лжешь! Даю тебе три минуты. Только три. Назови заговорщиков в Варшаве! Фамилии!
Лопарев не назвал ни одной и даже отказался сообщить, какие разговоры вел с Пестелем в доме Никиты Муравьева на Фонтанке, где собирался штаб тайного общества.
Николай посмотрел на часы.
– Ну что же, вижу, тебе мало трех минут. Очень жаль. – И шевельнул плечом в сторону Сукина, ожидавшего приказа. – Я думаю, место сыщется в Секретном Доме?
– Так точно, ваше императорское величество! Можно в тринадцатую.
– Водворите. – И, глянув на Лопарева, царь неожиданно улыбнулся: – Жалея вас, вашу молодость, Лопарев, я предоставлю последнюю возможность подумать. Я терпелив. Прощаю дерзость, но не могу простить упорствования в сокрытии преступников. Сожалею. Очень сожалею!..
Голос его дрогнул, и Лопареву почудилось, будто царевы глаза увлажнились: он не знал того, что эти мнимые слезы венценосца побудили Каховского составить покаянное письмо, в котором он принес царю полное признание, а самому себе – виселицу…
Нет, не напрасно Николай брал в ту пору уроки у актера Каратыгина…
Было за полночь, когда Сукин доставил Лопарева в Секретный Дом.
– Тринадцатый номер. В тринадцатую камеру. – Слова генерала означали, что с этой минуты узник утратил имя и звание и стал тринадцатым номером.
Никто, ни единая душа не могла проведать о человеке, упрятанном в Секретный Дом. Тот, кто попадал сюда, как бы живьем уходил в могилу…
На столике – кружка, Евангелие и несколько листов бумаги из канцелярии генерал-адъютанта Чернышева.
Каждое утро в четверг, когда вместе с пищей Лопареву подавали три листика бумаги с типографским заголовком, он метался по камере, повторял одно и то же: «Не было сообщников, не было сообщников!» – и писал рапорт в канцелярию Чернышева.
Надзиратели в Секретном Доме не отзывались на вопросы, и Лопарев уверился, что все они были глухонемые. Позднее он узнал, что из Секретного Дома за все существование не сбежал ни один узник!
Время тянулось мучительно однообразно. В соседней камере беспрестанно орал сумасшедший. Лопарев потерял счет дням и одичал до того, что и разговаривать разучился…
Тринадцатого июля 1826 года его вывели из камеры, молча кинули парадный мундир, и он оделся.
Над Петербургом зачиналась заря. Лопарев не знал, какое было число и какой месяц. Жандарм принял его от надзирателя Секретного Дома и провел в крепость, а потом на гласис, где находились участники неудавшегося восстания 14 декабря, размещенные по категориям.
– Лопарев! Ты ли это, Александр?!
Лопарев узнал братьев Беляевых – мичманов гвардейского экипажа, хотел кинуться к ним, но жандарм схватил за руку.
Александр Муравьев, корнет кавалергардского полка, помахал ему: прощай, мол, брат!
Никита Муравьев, капитан гвардейского Генерального штаба, составитель конституции, в доме которого на Фонтанке часто бывал Лопарев, стоял в окружении жандармов, безучастный ко всему.
Друзья-товарищи… Но ни поговорить, ни пожать друг другу руки!
Перед глазами маячила виселица с пятью веревками на одной перекладине…
Предутренняя зорька румянила небо. Дымились костры, Лопарев не понимал, к чему это.
Чуть в стороне, поближе к плац-кронверку крепости, в плотном кольце жандармов, стояли пятеро: Пестель, Муравьев-Апостол, Бестужев, Каховский и поэт Рылеев. Неужели?
Страшась своей мысли, Лопарев поглядел на перекладину с пятью веревками. Не может быть!..
Генерал-адъютант Чернышев, гарцуя на коне, подал знак, и началась церемония разжалования и чтение приговоров.
Лопарев увидел, как заслуженный герой Отечественной войны, тридцативосьмилетний генерал-майор Сергей Волконский снял с себя сюртук, увешанный боевыми регалиями, и кинул в костер – не хотел, чтобы жандармы сорвали его. Лопарев намеревался сделать то же, что и Волконский, но не успел: жандарм вцепился в воротник, стащил с плеч мундир, швырнул в огонь.
Весь гласис заволокло чадом сжигаемого сукна.
Затем над головами осужденных стали ломать шпаги.
Чадно и тяжко, тяжко!..
«По высочайшему повелению…»
Зачинался рассвет, но Лопареву казалось, будто над гласисом крепости, над плац-кронверком, где мрачно вырисовывалась виселица, над всем Петербургом с прохладной Невою опускалась долгая ночь, которой никому из них не пережить…
Вечная ночь…
Солдаты били в барабаны. Розовело небо. На золотом шпиле собора вспыхнули золотые лучи…
Не узнавали друг друга в арестантских одеждах.
Желтели на спинах бубновые тузы…
Пятерых построили под перекладиной. Над каждым спускалась пеньковая петля. Тех самых, пятерых…
Лопареву хотелось крикнуть, но он не мог вызвать из окаменевшей груди ни малейшего звука.
Когда трое сорвались – Муравьев-Апостол, Рылеев, Каховский, – среди осужденных на каторгу послышались стоны.
Кто-то крикнул:
– Дважды не вешают!
И звонкий голос Рылеева:
– Я счастлив, что дважды за Отечество умираю!
Генерал-адъютант Чернышев гарцевал на коне…
Лопарев не помнил, как отводил его жандарм в Секретный Дом.
Двери тринадцатой камеры захлопнулись, как крышка гроба…
И опять потянулись дни и ночи… Теперь узнику не подавали в окошечко бумагу с гербом и заголовком и голоса призраков не поднимали с постели.
Позднее, когда погнали этапом в Сибирь на каторгу, Лопарев подсчитал, что провел в Секретном Доме после объявления приговора девятьсот девяносто один день!..
Тяжкая, тяжкая ночь легла над Россией. Неужели на веки вечные?
Лопарев выполз из-под телеги. Вечерело. Солнце закатилось, но было еще светло.
Возле старой изогнувшейся березы, у тлеющего костра, сидела на пне Ефимия, невестка старца, в длинной льняной юбке, закрывающей ноги, в бордовой кофте, с рукавами до запястья, в неизменном черном платке, повязанном до бровей. На коленях у нее лежала раскрытая Библия. У костра возился мальчонка лет пяти, белоголовый, щекастый, в холщовой рубахе до пят. На тагане висел прокоптелый котелок. В трех шагах от костра темнело еще одно пепелище, с печуркой, чугунами и глиняными кринками. Поодаль – еще одна телега с поднятыми оглоблями, со сбруей.
Ефимия до того углубилась в чтение Библии, что не слышала, как выполз из своего убежища Лопарев.
Мальчонка вытаращил глаза на незнакомого дядю и заревел, ухватившись за подол матери.
– Барин! – ахнула Ефимия, закрыв Библию и схватив сына на руки.
Лопарев удивился:
– Чего так испугались? Я не зверь.
– Нельзя вам выходить, барин, – промолвила Ефимия, поднимаясь и пятясь к толстой березе. – Батюшка Филарет наказал, чтоб вы таились под телегой.
– Батюшка Филарет? – Лопарев не знал такого.
– Старец общины.
– Тот старик, с которым я разговаривал?
– Если что надо, барин, подайте голос. Я буду всегда тут, поблизости. Вода вон в берестяной посуде возле телеги. Прокипяченная и остуженная. Ужин сготовила вам, только… спрячьтесь под телегу.
– От кого мне прятаться? Здесь же нет жандармов или казаков?
– Упаси Бог!
– Чего же мне прятаться?
– Так повелел батюшка Филарет. Чтоб никто из общины не смел зрить вас, разговор вести.
– Почему?
– Верование ваше чуждо. Анчихристово.
– Да ведь вся Русь православная!
– Не вся, не вся! – поспешно открестилась Ефимия, прижимая сына лицом к груди. – Есть на святой Руси праведники. Есть! Хоть малым числом, да блюдут святость старой веры.
– Старой веры?
– Аль вы не слыхивали, как нечестивый патриарх Никон совратил Церковь с пути истинного? Как он Святое Писание извратил да опоганил? Как на Вселенском соборе попрал ногами праведников и самого Аввакума-великомученика да возвел в чин и благолепие еретиков поганых да мздоимцев жадных?
Нет, Лопарев ничего подобного не слыхал.
– От него великий грех вышел, от того Никона. Проклят он на веки вечные.
Ефимия тревожно оглянулась. Кругом – ни души. Тихо лопотала старая береза. Поблизости мычала корова – призывно и долго. Где-то в березняке фыркали лошади. Рядом синела тиховодная река.
Лопарев спросил, что за река.
– Ишимом прозывается, – ответила Ефимия.
– И рыбу можно ловить?
– Ловят мужики. Да нету такой рыбы, как в нашем Студеном море. Мы оттуда вышли, с Поморья.
– Это же очень далеко!
– Для сохранения старой веры нету близкой дороги. И в Поморье дошли анчихристовы слуги со своим крестом да с ружьями. Вот и убежали мы общиною в Сибирь.
Лопарев хотел взглянуть на Ишим.
– Нельзя, барин! Нельзя! – перепугалась Ефимия. – Старец разгневается и прогонит. Не гневайте старца! Набирайтесь тела, силы, а потом сами обдумаете, куда уходить. Да и нехристи могут увидеть с того берега.
– Нехристи?
– Дикие киргизы или татары сибирские, не ведаю, – ответила Ефимия. – Они могут и стрелу пустить.
Лопарев спросил, где же люди, старец.
– Вся община на всенощном моленье, – сообщила Ефимия. – Малые дети спят. Старухи доглядывают за ними. А так все на моленье за лесом. Там у нас часовня поставлена. Люди захоронены, которые померли за зиму и весну. Спрячьтесь, барин! Нельзя так стоять-то. Худо будет. И мне и вам…
– Что у вас за община такая строгая?
– Филаретовская община, – вздохнула Ефимия. – Погодите, барин, я парнишку отнесу к старухе. Возьмите котелок, ужинайте. Хлеб там лежит. Я скоро вернусь. Не выходите на берег! Упаси Бог.
Лопарев поглядел Ефимии вслед, горько усмехнулся. Вот так вольная волюшка. Что же это за община, если сами себя на каторгу гонят?..
Смеркалось. Покатое небо за Ишимом играло зарницей. Полыхнет пламенем и тут же потухнет. Такую же зарницу Лопарев видел в Кронштадте, когда вышел в мичманы гвардейского экипажа, и радовался. Чему? Мичманской солености? И вот другая зарница, сибирская, а Лопареву тошно.
Беглый каторжник!..
Велика Русь, а деться некуда. По трактовым дороженькам гремят оковы, а чуть в сторону – темень людская, хоть глаз выколи.
Муторно!..
Ефимии все еще нет. Может, не явится? Лопарев так и не успел разглядеть, какая она. Видел черные молодые глаза, настороженные и цепкие. Чем-то она похожа на его невесту, Ядвигу Менцовскую, только в ином наряде.
Лопарев успел поужинать, но не полез под телегу. Духота. Ночью, должно, разыграется гроза.
Послышались шаги. Мягкие, шуршащие.
– Не спите, барин? – Голос тихий, как шелест листьев на старой березе. – Ужинали?
– Спасибо, Ефимия. Ужинал.
– Тсс! По имени не зови. Если кто услышит – беда мне.
– Как же звать?
– Никак. Нельзя мне вступать в разговор с вами, а… вот пришла. Ну мой грех, мне и ответ держать. – И, помолчав, сообщила: – Да ночь-то сегодня такая – все на судное моленье ушли.
– Судное моленье?
– Тсс! Говорите тише, барин. – Ефимия оглянулась, приглядываясь к лесу: совсем близко фыркнула лошадь. – А мне-то померещилось, будто кто крадется. – И, взглянув на Лопарева, опустилась на землю. – Видите, не боюсь, барин. Только если кому скажете, что я говорила с вами, тогда опустят меня в яму.
– В яму?!
– И огнем сожгут, яко еретичку нечестивую.
В сумерках лицо Ефимии казалось белым, особенно зубы, сверкающие, как серебряные подковки. Голос у нее был тихий, но задушевный и тягучий, как смолка на пихтах в июле. Ее что-то беспокоило, она хотела что-то сказать и боялась, как бы кто не подслушал. Ее волнение передалось Лопареву.
– Что у вас за община такая страшная? – вполголоса спросил он.
– Ой, страшная, барин! Страшная!
– Не зови меня барином. Какой я барин – колодник.
– Про колодника батюшка Филарет наказал, чтоб я и во сне не обмолвилась.
И, вздрогнув, спросила:
– А какое ваше званье?
– Из дворян. Но лишен судом всех сословных званий и состояния.
– Правда, что сам Филарет из ваших крепостных? Беглый будто?
– Этого я не знаю.
– Он говорил, что из Боровиковой деревни, а деревня ваша. И что ваш дед насмерть прибил отца Филаретова. Правда ли?
– Не слышал. Я мало жил в имении родителей. С детства в Петербурге.
– А в Москве бывали?
– Бывал.
– Ой! А Преображенский монастырь видели?
Нет, Лопарев ничего не знает про такой монастырь.
– А я в том монастыре родилась, – тихо промолвила Ефимия, потупя голову. – Из монастыря того на встречу Наполеона ходила.
– Наполеона?
– Тсс! Потом скажу. Ой, кабы не крепость Филаретова, поговорили бы мы, побеседовали! Сколь годков не встречалась с человеком с воли!
– Да что же это за крепость, если даже говорить запрещено! Какая же это вера?
– Крепость наша Филаретовская. Как Филипповская. Едный толк был.
И вдруг предупредила:
– Глядите, барин, не назовите «осударя Петра Федоровича» Пугачевым. Батюшка Филарет разгневается!
– Да разве он был государем, Пугачев?
– Был, нет ли, про то не ведаю. Под именем «осударя Петра Федоровича» шел на Москву, чтоб взять престол.
Лопарев слышал в Петербурге, что до казни сам Пугачев заточен был в Кексгольмскую крепость, в отдельную башню, вместе с женою, двумя дочерьми, сыном и еще одной женщиной, которую он именовал «императрицей Екатериной Алексеевной»… В той же «пугачевской» башне, много лет спустя, заточены были трое из декабристов, которых знал Лопарев: Горбачевский, Барятинский и Спиридонов.
Пугачева казнили в Москве в 1775 году, а в 1834 году умерла в крепости его сестра, последняя из Пугачевых, про которую потом говорил Пушкину царь Николай Первый…
Из Кексгольмской крепости было только две дороги: либо на виселицу или лобное место, либо на каторгу…
Декабристам вышла каторга.
Лопарев спросил, что же такое «Филаретовский толк».
– Тсс! – Послушать надо. – Ефимия поднялась и обошла вокруг становища, вернулась.
– Толк-то? Самый лютый, – начала она. – Выговский Церковный собор порешил, чтоб совершать моления во здравие царя Николая и подать платить, вот и ушел с того собора батюшка Филарет, духовник того собора, а с ним Филипп-строжайший. Филипповцы сожгли себя в избах, на кострах, а Филарет надумал увести общину в Сибирь, в потайное место, чтобы царские слуги рукой не достали.
Ефимия вздохнула:
– Батюшка Филарет – наш старец, духовник. Как он скажет, так и будет. Он всю власть вершит. Казнит и милует. Вся община под его рукой ходит. И стар и млад.
Ефимия рассказала про обычаи в общине. Без слова старца никто не смеет заговорить с посторонними: никто не смеет назвать старца по имени. Нельзя отлучаться из общины – великий грех. Женщина не смеет подать голос, если мужчина стоит рядом. Нельзя открыть голову, даже в постель ложатся в платках. На духовника женщина не смеет поднять глаз – грех будет. Каждый имеет свою посуду: кружку, ложку, вилку, хлебальную чашку, котелок, черпак, винную посуду и к чужой не смеет прикасаться – тяжкий грех, осквернение. Женщине нельзя садиться за стол с мужчиною. Молитву начинает мужчина. Молитва и крест – на каждом шагу. «Без Бога ни до порога». Если кто увидит, что мужчина целуется с женщиной, немедленно совершается молебствие очищения плоти и духа от нечистой силы, виновников подвергают наказанию. Белица выходит замуж только по указанию старца, духовника.
– На Волге, слышь, приключилась беда, – продолжала Ефимия. – Белица из нашей общины хотела убежать замуж за тамошнего парня из Даниловского толка. Поймали ее и на суд привели. Белица не отреклась. Тогда ее сожгли на костре.
– Это же, это же… преступление! – возмутился Лопарев.
– Тсс, барин! Сама ведаю, да молчу. Куда денешься? Кабы вы знали, как я попала в Филаретовский толк…
– Уйти можно!
– Ой, барин. Куда от петли уйдешь, коль она на шее? Я-то из Федосеевского толка. Московского…
По словам Ефимии, Федосеевский толк возник в 1771 году в Москве во время повальной чумы.
О проекте
О подписке