Унитаза не было. Вернее он был, но стоял в стороне. А на его месте была проломлена в полу дыра в брошенную квартиру четвёртого этажа, прикрытая распластанным картонным ящиком из-под лапши «Доширак», чтобы снизу не тянуло смрадом. Хорошо устроились. Воды-то нет же. Это ж благо, что квартира их расположена по другому стояку, не над Пастыревой.
– В шестнадцатой хозяйка померла давно, – промычал Олег, отводя пьяные глаза под взглядом Пастыря.
Пастырь нужду справлять не стал, покачал головой, вышел.
Слегка пошатываясь, спустился на третий этаж. Постоял несколько минут, прижавшись лбом к двери с номером девять, вдыхая мёртвенную и пыльную вонь подъезда. Потом потянул носом через замочную скважину, надеясь учуять родной запах своего жилища – не учуял ничего. На всякий случай, прижимая губы к замку, позвал: «Вадька! Ты дома?» Несколько минут ждал ответа.
А что, если сын правда дома? Лежит там, умирая от голода и жажды… Или от горячки…
Нет. Пастырь помотал головой. Нет. Пыль на ручке копилась давно, уж никак не меньше прошедших двух месяцев – сейчас на ней только его пальцы и видно было.
На всякий случай позвал сына ещё раз, втянул ноздрями воздух из квартиры через замочную скважину. Задумался: не сломать ли всё же дверь?..
Нет.
Достал из кармашка рюкзака огрызок карандаша и блокнот, вырвал лист. Долго пытался вспомнить, какое сегодня число, но так и не вспомнил. Написал:
Вадька! Жизнь продолжается. Не вешай носа и не паникуй. В квартире №20 живут супруги – Олег и Надежда. Если они еще не ушли, постарайся по началу держаться их. С ними или без них уходи в Благонравное, в городе ты не выживешь, тем более – один. Если идти от Благонравного в сторону Карасёвки, то за развилкой, на малой дороге найдёшь зелёный вагончик. Там живёт Михай, цыган – мужик хороший, надёжный, наверняка тебе поможет, чем сможет. Скажешь, что сын Варнака, не забудь. Будь осторожен, никаких контактов с «красными», ближе двадцати метров не подпускай ни за что. Думай головой, очень тебя прошу! Не верь никому, кроме Михая, если повезёт с ним встретиться. Борись, Вадька, не сдавайся. Живи!
Удачи тебе, сын! Прощай. Любящий тебя, отец.
Поставил подпись, сложил бумажку, скрутил в тонкую трубочку и засунул в зазор под верхним наличником.
Спустился на первый этаж, посмотрел на свои следы на тонком слое белого цемента, которым припылены первые ступени. Вышел на улицу, огляделся по сторонам и, отойдя к кустам, отлил.
Был первый час дня. Солнце шпарило совсем не по-октябрьски. Лужи после ночной грозы стремительно высыхали, оставаясь только в тени дворов – чистые, прозрачные, не замутнённые следами жизнедеятельности Хомы Сапиенса лужи. От асфальта веяло парилкой, от стен домов – смертью. Вспомнилась «Мёртвый город, рождество», одна из любимых, и он принялся напевать её себе под нос, выбирая путь следования.
Собственно, путь-то у него был, кажется, один: вокзал. Мычание из репертуара «ДДТ» сменилось классикой: «Взвейтесь кострами».
Но сначала ему надо сходить на Космодемьянской. Низачем – просто так. Нет, разумеется, не для того, чтобы найти там останки жены, которые, вероятно, так и лежат на том месте, где встретила она свою смертушку.
Он помотал головой, пытаясь вытрясти из неё остатки хмеля. Подошёл к ближайшей луже и долго плескал в лицо тепловатую воду, без удовольствия фыркая и отплёвываясь. Потом постоял, глядя на свой дом, помахал рукой пятому этажу, нисколько не сомневаясь, что через дырку в шторе за ним сейчас наблюдают. Потом забросил за спину рюкзак, который отяжелился тремя банками тушёнки, бутылкой водки и несколькими коробками лапши, натянул респиратор и перчатки, достал из петли обрез и двинулся на северо-восток, к универмагу, за которым начиналась узкая и короткая – в десяток домов – улица Зои Космодемьянской. Чего Ленке было нужно на этой улице, одному богу ведомо. Может, там жил её хахаль? Да нет конечно: не пошла бы она, заведомо уже больная, к нему. И, насколько Пастырь знал свою жену, она ушла бы из дому при первых же симптомах болезни – пошла бы помирать куда угодно, только подальше от дома, чтобы не сеять в нём заразу. А что делала на Космодемьянской соседка из одиннадцатой квартиры? Эта, как её… Вера Максимовна?
Ему отчётливо представился весь ужас, который должна была испытать жена в последние часы жизни. Одна во всём городе, приговорённая к смерти, без права умереть по-человечески у себя дома, без надежды увидеть напоследок родное лицо, каждую минуту ожидая брошенного в голову камня или выстрела в спину. Увидел, как сгорая от температуры в сорок один, дыша огнём, красная и уже плохо соображающая бредёт она, шатаясь, по пустынным улицам умирающего города, без цели, или, может быть, желая побыстрее найти смерть – нарваться на кого-нибудь, кто не откажется стеснительным выстрелом прекратить её мучения.
Ленка, Ленка…
На Гоголя показалось ему на миг, что кто-то мелькнул за углом бара «Корвет». Но, наверное, только показалось. Кто и с какой целью станет ходить по мёртвым беззвучным улицам обездушенного города? Если только кто-нибудь вышел за водой… Увидел, наверное, обрез и решил уклониться от встречи. Ну и ладно, Пастырь тоже не очень-то желает встреч. Ему нужна только одна встреча. Дай-то бог, чтобы Вадька оказался в числе этих… пионеров. Хотя трудно представить его в подобной компании.
«Ты опять забываешь, что ему давно не двенадцать! – одёрнул Пастырь себя. – И потом, он мог попасть в эту компанию против воли… Чёрт же его знает, что за кодла сидит на вокзале и что у них там за порядки».
Уже незадолго до поворота на Фурманова, к универмагу, Пастырь отчётливо почувствовал чей-то прилипший к спине взгляд. Резко обернулся… Никого.
Быстро пересёк улицу, повернул за угол и остановился, присел на корточки, прижавшись спиной к тёплой и шершавой стене дома, взяв на изготовку обрез.
Ему пришлось сидеть так минут пять. Шагов он так и не услышал, успел только вздрогнуть, когда из-за угла вывернула собака. Большая грязная псина, облезлый и исхудалый кобель-среднеевропеец вывернул из-за угла, идя, наверное, по следу, и тут же отпрянул, замер, втягивая носом Пастырев запах, недобро глядя.
– Тебя почему ещё не съели, шашлык? – спросил Пастырь.
Пёс не ответил, но настороженно опустил голову, недвусмысленно приподнял верхнюю губу, показывая клыки. Однако в глазах злобы не было, скорее – равнодушное ожидание чего-то.
– Так ты, типа, охотишься на меня, что ли? – продолжал Пастырь, догадываясь о намерениях пса. – Ну, это ты зря, парень, я ведь и шмальнуть могу.
Он переложил обрез в левую руку, правой медленно и плавно достал из ножен штык-нож. Пёс зарычал на это движение хрипло, для острастки, но нападать, видимо, не решался пока.
– Ну, что? – поинтересовался Пастырь. – Биться будем или разойдёмся при своих?
Держа нож на взводе, прикрывая им горло, медленно поднялся, давая псине возможность оценить свой размер и почувствовать силу человека. Поднявшись, выждал на раз-два и сделал шаг на сближение. Пёс снова зарычал хищно, но в конце дал петуха – его глухой рык перешёл в нерешительный взвизг. Зверюга, видать, имел опыт людоедства – давил и рвал, наверное, потихоньку, больных, которые уже плохо соображали и ещё хуже двигались. Но варнак совсем не выглядел слабым: в его движениях чувствовалась сила, а в запахе его не было ни страха, ни болезни.
– То-то и оно, – произнёс он, делая ещё один шаг в сторону собаки.
Пёс опустил губу, спрятал клыки, попятился, поджимая хвост, – смирился с тем, что на этот раз ему ничего не обломится.
– Вали, короче, отсюда, – посоветовал ему Пастырь. – Я вас, таких зверушек, знаешь сколько слопал… Я на вас собаку съел, если что.
Он широко махнул ножом. Пёс глухо зарычал, но отбежал шагов на десять, остановился, равнодушно поглядывая на человека. А Пастырь, не боясь, повернулся к нему спиной, сунул штык в ножны и потопал к универмагу.
«Пристрелить бы надо было, – подумал он. – Может, эта псина и Ленку…»
Старое, серое, трёхэтажное здание универмага, построенное ещё году в шестидесятом, встретило его оскалом выбитых дверей и безучастным взглядом пустых глазниц-окон, стёкла из которых были высажены начисто и пылились на тротуаре. Видно было раскуроченные прилавки, поваленные стойки для одежды, осколки стекла и фарфора, кучи наваленных на полу товаров, которые не понадобились никому: пластиковые тазы и вёдра, детские игрушки, мячи, зонты, недобитые зеркала и мебель. А у входных дверей шутники – то ли бандюки, то ли пионеры (хотя чем вторые отличаются от первых – это ещё вопрос) – повыставили манекены и не поленились, глумясь, выкрасить их красным и завернуть в некогда белые простыни. Одному женскому манекену кое-как приделали между ног секс-шоповский фаллос с натянутым на него презервативом, пририсовали над верхней губой мюнхгаузеновские усы; а мужику водрузили на пластмассовую голову кудрявый женский парик.
– Ну-ну… – пробормотал Пастырь. – Петросяны, значит…
Он прошёл между манекенами, по выбитой и брошенной на пол массивной двери, внутрь, в тихий беспорядок магазина. Не меньше часа ходил по этажам, блуждал по отделам, хрустя битой посудой, перешагивая заваленные стойки, распинывая мячи и кукол. Нет, всё самое ценное конечно же было вынесено задолго до него. Ни одежды, ни консервов, ни спичек, ни спинингов – ничего полезного в разбросанном по полу и оставленном на полках хламе. Нашёл, правда, пыльное байковое одеяло, вытряс, свернул потуже, уложил в рюкзак. Ночами было уже холодно, а скоро начнётся и настоящая осень. Долго вертел в руках блестящий аккуратный топорик для разделки мяса, с обрезиненной ручкой, чуть изогнутый. В конце концов сунул в одну из петель, нашитых на ремень – хорошая вещь, хоть и не из лёгких.
Когда вышел из универмага, увидел пса, сидящего на противоположном углу магазина. Псина демонстративно не смотрела в его сторону. Пастырь усмехнулся, помотал головой, пошёл по Фурманова в сторону Космодемьянской. Через пару минут оглянулся. Кобель поднялся и сделал пару шагов за человеком. Теперь стоял, выпластав язык, и голодно жмурился вслед.
С Космодемьянской хорошо было видно вокзал, поэтому приходилось жаться к правой стороне, к домам, чтобы не попасть в прицел «аиста», по-прежнему торчащего на крыше. На этой далеко не самой популярной улице трупов действительно было почему-то много. Почему – Пастырь понял только когда дошёл до больницы. Городская инфекционная больница №2 двумя своими старомодными корпусами притихла на фоне небольшого уютного парка, принявшего сейчас вид совершенно дикий из-за своей многомесячной неухоженности. На пике эпидемии лечебное заведение приняло на себя, наверное, не один удар разъярённой толпы, потому что во многих окнах на замену стёклам пришли одеяла и матрацы. Большое полукруглое крыльцо тоже было превращено в баррикаду – его украшали мешки с песком, металлические кушетки и столы, поставленные на попа. Всё это усыпано множеством камней и арматуры, бросаемых, наверное, в защитников, а колонны, подпирающие лепной навес над входом, испещрены сколами и выбоинами. Больницу, видать, штурмовали. Вокруг было особенно много полуистлевших трупов; лёгкий ветерок разносил во все стороны тяжёлый запах тухлятины, одевал мертвецов в жёлтые и оранжевые саваны палой листвы. Там и тут попадались обездушенные мёртвые гильзы самых разных форм и калибров.
Часовня, стоящая в конце аллеи, с левого бока главного корпуса больницы, зияла провалом выломанной двери. Вокруг тоже несколько трупов тех, кто пришёл, наверное, сюда в последней надежде найти у бога защиту от смертельного недуга. Но бог, он ведь последователен – с чего же он станет избавлять от болезни, которую сам же и позволил (как минимум). У входа скрючился полусгнивший труп в полицейской форме. Пастырь сразу навострил взгляд в надежде найти рядом что-нибудь похожее на оружие, но, ясное дело, до него тут побывал уже не один жаждущий заполучить себе «макара» или «калаша».
Умирающие люди невольно, по привычке, тянулись в последней надежде к больнице. Затуманенное горячкой сознание, утратив способность адекватно и критично воспринимать действительность, ослепляло надеждой, следовало за привычными рефлексами прежней жизни. Но спасения не было. И люди умирали здесь. Они были повсюду: на скамейках, выстроившихся вдоль аллеи; сидели, свесив голову, под деревом или прислонившись к стене больницы; на мраморной плите под памятником Сеченову; лежали на траве, скрючившись как огромные полуистлевшие зародыши или сбитые влёт птицы.
Где-то здесь, наверное, лежала и Ленка.
Пастырь поплотнее приладил к лицу респиратор, подтянул лямки вещмешка, и вошёл в гулкий, притихший и протухший больничный холл. Медикаменты ему тоже были нужны; на дне рюкзака валялся только последний недоеденный стандарт «Цитрамона», а на первом этаже больницы, сколько он помнил, всегда был аптечный киоск. Вот-вот начнётся осенняя слякоть, дальше – зима; и от простуд будет не уйти.
По выкрашенному в мерзкий тёмно-зеленый цвет облезлому коридору он прошёл до маленького фойе, где расположился буфет, аптечный киоск и притон «Роспечати». Здесь тоже всё оказалось разбитым: валялись на полу вперемешку истоптанные старые газеты и журналы, коробки презервативов, бутылки шампуней, таблетки, склянки, одноразовые тарелки и стаканчики из буфета, битое стекло. Пастырь зашёл в киоск, порылся в выдвижных шкафчиках, набросал в рюкзак всё что смог найти полезного: «Но-Шпа», «Аспирин», «Антигриппин», бинты, мази, вату, йод. Даже резиновый жгут положил на всякий случай, в предвидении визита на вокзал.
Рюкзак располнел за сегодня, потяжелел, стал надёжней. Тащиться с ним на вокзал, наверное, не стоило, лучше было бы схоронить его до поры в надёжном месте.
Без всякой надежды заглянул в буфет, порылся по столам и полкам: ничего, кроме нескольких бутылок газировки и банок пива. Почувствовав набежавшую слюну, распечатал здесь же жестянку «Балтики», выхлебал залпом, довольно крякнул. Оставшиеся три банки уложил в рюкзак.
Вернулся в главное фойе. Когда уже направлялся к выходу, взгляд упал на ребристую доску под красное дерево, с перечнем отделений и врачей. Самой первой строкой шёл главный врач Перевалов В.Г.
– Ах ты ж сука! – пробормотал Пастырь, остановившись и прищурившись на фамилию. – Так вот что ты за гусь… Свалил, говоришь, педрило?.. А клятва Гиппократа как же, а?
Он сплюнул и вышел на больничное крыльцо. Остановился в раздумье на минуту, потом подобрал валявшуюся под ногой арматуру, вернулся. Разбил стеклянную рейку над фамилией главврача. Полоска бумажки с жирно отпечатанной на принтере фамилией и должностью, вспорхнула и по сложной кривой плавно опустилась на пол, как один из тысяч жёлтых листьев, что тихо опадали на улице с тополей и клёнов.
– Уволен ты, сволота, – сказал Пастырь, поднимая и разрывая бумажку в клочки.
Легче не стало. Он не задумываясь уволил бы Перевалова В.Г. и из жизни, поэтому от видимости восстановления справедливости осталось только мерзкое горькое послевкусие. А может быть, это выпитая «Балтика» горчила на языке.
О проекте
О подписке