Тогда, в первые дни их знакомства (сказал мне он), у них состоялся разговор, который и сейчас казался ему очень важным. Еще ничего не было между ними. Они еще только сидели на офисных стульях по обе стороны офисных столов то в ее кабинете, то в его, и вели легкие, скользящие разговоры. В этих разговорах они как будто кружились вокруг той невидимой точки, о которой оба знали и к которой боялись и хотели приблизиться. И вдруг однажды – а он еще ни сказал ей ни слова о своих намерениях, хотя уже и думал о ней беспрерывно, даже во сне – она, сидя за своим столом, украшенным громоздким компьютерным монитором, сказала ему своим негромким голосом, собранном наверху груди, сказала абсолютно серьезно и даже с легким, едва уловимым оттенком грусти: «Я должна сразу сказать, что не смогу ответить на ваши чувства».
О черт! Он остолбенел. О три тысячи чертей, о весь этот идиотский мир, с его миллионами человеческих молекул, летящих в никуда по абсурдным траекториям жизни, о ранняя московская осень за окном, усыпающая сухими кленовыми листьями серый асфальт тротуаров, о белый пластмассовый подоконник, с которого так просто и легко шагнуть в огромное светлое небо и полететь! Внутри него что-то сжалось от боли, тоски и жалости к ней. Все его мысли, все его чувства вдруг, завихряясь, устремились по стенкам воронки вниз, сбегая в одну маленькую, густую, черную точку; и вслед за тем эта точки взорвалась, рассыпая во все стороны серебряные и синие звезды. Это был его гнев, его ярость.
Он еще ничего не сказал ей, еще не предложил ей себя, еще не расстелил перед ней карту новых волшебных территорий с залежами сокровищ, а она уже говорила ему «нет!». Так нельзя! Озабоченность на его приятном лице сменилось растерянностью, а потом гневом. Она внимательно смотрела на него, сидя за своим офисным столом. Зачем она сказала эту фразу? Была ли эта фраза способом подтолкнуть его вперед, выгнать вон из состояния витания и блуждания, робкого флирта и невинных намеков? Или она, зная себя и свою садистическую способность к уничтожению мужчин, решила честно предупредить его о том, что он сам не понимает, в какую историю сейчас попадет? Он не знал этого ни тогда, в возбуждении расхаживая широкими шагами по коридору офиса, устланному серым паласом, так же как не знал этого теперь, расслабленно откидываясь на спинку стула на террасе своего дома в Монтре.
Этой фразой она бросила ему вызов, и он его принял. Этой фразой она предупредила его о своей холодности, о своем безразличии, о своем эгоизме, о своей ледяной душе, о своей недостижимости. Он в ответ решительно перешел черту и пригласил ее на свидание. Не могли бы мы выпить кофе вместе, Ольга? Не согласитесь ли вы поужинать со мной? Когда он говорил ей это в ее кабинете, такой искренний, такой пылкий, такой уже готовый, она молча смотрела на него покровительственным и сочувственным взглядом. И не отвечала ему ни «да», ни «нет». День, второй, третий, четвертый он приходил в ее кабинет и заводил разговор об их встрече, а она улыбалась улыбкой всезнания, и в глазах ее была нежность. Наконец, измаявшись, он сказал ей сердито: «В моем предложении нет ничего непристойного!» А она отреагировала в ту же секунду, мгновенно превращая себя в обжигающий светский лед: «Я не сомневаюсь. Иначе я бы с вами не разговаривала».
Конечно, оба врали. Конечно, между ними в остром сияющем свете московской осени уже вылепливалось яблоко соблазна: большое, крепкое, сочное, с зеленой тонкой шкуркой, которую распирает хрустящая белая плоть. Он в глубине души прекрасно знал, что его предложение непристойно. Он хотел выпить с ней кофе, поужинать вечером в ресторане, ощутить ее в своих объятиях, сжать ее плечи, проскользить руками по бедрам, раздеть ее, провести с ней ночь. Она в глубине души прекрасно знала, что его предложение выпить кофе означает именно это. И согласилась.
Он к этому моменту уже был так влюблен в нее, что, желая хоть как-то смягчить возбуждение и лихорадку, стал вечерами пить дома коньяк. Вероятно, его интерес к коньяку появился именно тогда. Вкус виски казался ему острым, как бритва. В водке была тупость и грубость. Ром был слишком сладким и своей приторностью был ему неприятен. А вот в коньяке была благородная лечебная сила, умеющая расслабить нервы и согреть душу. Коньяк был врач. И вечерами, приходя из офиса в свою однокомнатную квартирку, он ощущал себя измотанным, выжатым, невероятно усталым. Эти беседы с ней отнимали у него силы. И тогда он лечил себя армянским коньяком, который покупал в продуктовом магазине, хозяином которого был армянин со странным именем Евпургий, давший торжественную клятву, что коньяк настоящий, неподдельный. Но он и сам это чувствовал.
Мы еще поговорим о привычках господина Болдырева, безобидных, немногочисленных и местами странных, а пока надо сказать, что он готовился к первому свиданию с ней в возбуждении и лихорадке, которые уже вполне можно назвать любовным помешательством. Так, он упорно, как над сложной логистической задачей, думал о том, в какой ресторан ни пойдут. Перебирал в уме рестораны и никак не мог найти правильный. В «Скандинавии» хорошо есть рыбу, но подходит ли этот солидный ресторан для первого романтического свидания? В «Скромном обаянии буржуазии» тесно и шумно, как на вокзале. В японском ресторане «Желтое море» на Полянке можно наслаждаться изысканной азиатской кухней, но он-то хотел не кулинарного пиршества, а пиршества души. В итоге он остановился на ресторане «Мастер и Маргарита» в переулке у Тверской – ныне его уже не существует – и уже стоял перед зеркалом, разглядывая себя, облаченного в черную итальянскую рубашку и черные свободные брюки, изящно оттененные светло-серым узким ремешком, когда вдруг его мобильный заиграл мелодию. Он сказал мне, что сразу понял, что звонок не сулит ему ничего хорошего. Он взял трубку с плохим предчувствием, с тяжелым сердцем. И не ошибся.
– Это вы? – легко прощебетала она. – Вы знаете, мои планы изменились, я не смогу прийти!
– Почему? В чем дело?
– Ну ни в чем особенном… Мне просто надо в другом месте быть.
Он молчал.
Она засмеялась.
– О господи, я чувствую, у вас сейчас из макушки пойдет дым!, – вдруг сказала она ему таким веселым тоном, словно наблюдение за процессом его гибели доставляло ей неописуемое наслаждение. Пауза, в которую он, высокий и здоровый мужчина тридцати пяти лет, превратился с маленькую конусообразную горочку черного пепла. И она повесила трубку.
Дом господина Болдырева, в котором я в мой первый визит к нему провел три дня, не поражал ни размерами, ни убранством. Он совершенно не походил на те виллы, особняки и дворцы, что покупают себе наши богатые соотечественники в Англии и Франции. Двухэтажный, построенный из светлого кирпича и стекла безо всяких архитектурных изысков и излишеств, он в любом месте Земли был бы очень скромным домом, свидетельствовавшим об умеренном достатке его хозяев. В обычном, не фешенебельном Подмосковье люди строят себе дома в пять раз больше, не говоря уже о Новорижском и Рублевском шоссе. Все это так, но только не забывайте одну маленькую подробность: этот дом находился в Монтре и стоял на берегу Женевского озера. И именно поэтому он стоил не просто дорого, а очень дорого.
Господин Болдырев и его жена жили в тут уже год или два, но дом не производил впечатление нормального жилья двух состоятельных людей. Казалось, они въехали сюда неделю назад или не были тут пару месяцев. За обедом в первый же день хозяин сказал мне, что они намерены в скором времени сделать ремонт и купить новую мебель, и его жена кивнула, но когда я, в мой очередной визит в Швейцарию, снова приехал к ним в гости, дом был в прежнем состоянии. Прежде всего мебель. Я насчитал в доме пять или шесть видов стульев. Казалось, их не покупали, а притащили сюда, своровав или подобрав в разных местах: белый пластмассовый стул из летнего кафе, пара стульев с прямоугольными высокими спинками из музея быта двадцатых годов, еще три стула со спинками в форме лиры и на подогнутых ножках, купленные по случаю в антикварном магазине…
Тут были удивительные вещи. На кухне, как я уже сказал, стоял огромный старинный сервант, покрытый вишневым лаком, с бронзовыми ручками на дверцах; я думаю, прежний хозяине дома просто бросил его, не желая тащить в свою новую жизнь такую громоздкую и нелепую вещь. На кухне на бронзовых крюках висели массивные ножи с широкими лезвиями для разделки туш и огромный медный таз, в котором можно было бы сварить разом десять кило варенья или искупать ребенка. Похоже, когда-то тут жили хозяйственные люди, покупавшие свиные туши и варившие собственный домашний джем. Еще тут была большая, в полметра высотой, ручная кофейная мельница с белой фарфоровой ручкой, но я ни разу не видел, чтобы хозяева ей пользовались. По-моему, они покупали молотый кофе.
В маленькой темной прихожей под потолком висел плоский плафон с голубыми выцветшими цветами, но то ли в него набилось слишком много пыли, то ли лампочки были слабые – в результате тут царил неприятный, давящий на мозги полусвет. Тяжелая деревянная лестница, тоже покрытая лаком, только желтоватым, вела на второй этаж. Эта деревянная лестница, изготовленная на заказ, явно не подходила к небольшому и современному дому. К тому же она отрезала от и без того маленькой прихожей солидный кусок. Здесь же, в углу, стоял деревянный сундук, когда-то голубой, а теперь облинявший и в мутном свете казавшийся сизым. Этот сундук просто-таки притягивал меня. Я никак не мог догадаться, что пара состоятельных россиян, переехавших на постоянное местожительство в Монтре, может держать в сундуке таких размеров. Оставшись однажды в прихожей один, я осторожно поднял тяжелую крышку – и увидел наваленную в беспорядке гору женских туфель. Их тут было безумное, немыслимое количество, и все вперемешку. Черные с серебристыми наконечниками на мысках, коричневые с золотистым шитьем, серые с черными гранеными каблуками, еще одни коричневые с мягким, округлым мыском и плоской подошвой. Но это, конечно, далеко не все. Наверх кучи выбралась одна черная лаковая лодочка с кремовым нутром, тогда как вторая сгинула где-то в глубине, а еще там валялось вверх острым тонким каблуком изящное произведение какого-то итальянского мастера… Было похоже, что весь этот парад свалили в сундук в тоске и отвращении и забыли о нем. Я давно не видел картины печальнее и безнадежнее, чем сто пар роскошных женских туфель, покинутых в углу, находящихся в небрежении и забвении.
Оказываясь в темной прихожей один, я с любопытством рассматривал собранные тут вещи. Я чувствовал себя как любопытный пес, который пытается считать с вещей информацию об их владельцах. Например, тут на крюке висел черный берет. Большой. Он явно принадлежал ему, а не ей. Но я никогда не видел, чтобы он его носил. В господине Болдыреве было что-то такое, что исключало берет. Где же он его взял и зачем и почему хранил? Еще тут в углу стояла картонная коробка, перетянутая бечевкой, вещи в которой очевидно хранились с момента переезда. Они все никак не могли найти время их разобрать. Это было странно, учитывая, что хозяйка почти все время проводила в хлопотах по дому. Я видел, как она, стоя у кухонного стола, режет овощи, видел, как она скользит по дому с тряпкой в руке, вытирая пыль. Но дом все равно оставался беспорядочным, пыльным, сумрачным, хаотичным.
В большой комнате на втором этаже – они называли ее «зала» – на стенах в коричневых деревянных рамках висели раскрашенные гравюры с видами швейцарских городов. Я не мог представить, чтобы господин Болдырев и его жена покупали эти дешевые гравюрки, их тоже оставил тут прежний владелец. Отчего они не сняли их или не заменили чем-то более пристойным и близким? Не знаю. Отчего они держали гардины на окнах полузадернутыми, словно берегли глаза от яркого света? Тоже не знаю. В середине залы стоял овальный стол, за которым мы обедали (завтрак происходил на кухне, а ужинать мы часто ходили в какое-нибудь кафе в городе), и стол этот был слишком велик для троих. Когда мы садились за него, то оказывались отделены друг от друга большим пространством, что располагало на почти официальный, светский лад. Перед каждым из нас всегда стоял полный комплект тарелок – глубокая, плоская большая, плоская мелкая – и лежали тяжелые ножи и вилки из старого, потемневшего металла. Не думаю, что это серебро, скорее мельхиор. Такой набор ножей, вилок и ложек на двадцать четыре персоны был у моих родителей. Вещь пятидесятых годов, произведенная на каком-то уральском заводе, солидная, серьезная. Было странно встретить этого посланца из советского прошлого на берегу Женевского озера в Монтре. Кто из них привез набор ножей и вилок с собой из Москвы, кто захватил его в новую жизнь в спазматическом желании спасти хоть что-то из старой? И этого я не знаю.
О проекте
О подписке