Возможно реконструировать битву, как это делают на поле Ватерлоо волонтеры из разных стран, но невозможно реконструировать то, что происходило в голове у невысокого мужчины с округлыми формами начавшего толстеть тела. Это, кстати, совсем не было признаком вялости души или ущерба, причиняемого возрастом; сам он однажды сказал, что полнеет от переживаний. Вся его жизнь была огромным количеством сдавленных, спрессованных, интенсивных переживаний, в которых, однако, как вообще в переживаниях любого политического деятеля, было мало естественного. Можно предположить, что Наполеон, постоянно и ревниво думавший о своем месте в истории, этим утром размышлял о том, что колесо, потратив на большой оборот двадцать с лишним лет, снова прикатилось в начальную точку. Сюда, в Бельгию, начиная долгую эпоху войн, вторглась французская революционная армия под командованием генерала Дюмурье, а Наполеон был тогда никому неизвестным артиллерийским лейтенантом, писавшем по утрам трактаты; теперь же генерал Дюмурье жил в Англии на английскую пенсию, а бывший лейтенант шел по его маршруту в ореоле своих шестидесяти побед. Но правомочно ли сравнение истории с колесом? С чем вообще можно сравнить историю, которая однообразна, склонна к повторениям и насмешкам над всеми участвующими в ней лицами, пропитана грязью и подлостью и вообще представляет из себя кровавое месиво, украшенное плюмажами и виньетками?
Двадцать три года назад армия генерала Дюмурье ворвалась в Бельгию, безумная армия сдвинувшейся с места, поехавшей разумом, впавшей в ярость тираноборства, голодной, натянувшей санкюлотские штаны и колпаки страны. Это была армия пылавших высокими чувствами волонтеров, которые записывались на войну на площадях Парижа и маршевыми колоннами отправлялись на север, в военные лагеря, где профессионал Дюмурье за месяц превращал необученных жителей предместий Сент-Антуан и Сен-Марсо в солдат. Это была армия Республики, казнившей короля и не раскаявшейся в этом, как того требовал герцог Брауншвейгский в своих прокламациях. Брауншвейгский герцог, генерал старой прусской школы, грозил уставить Францию виселицами и сжечь каждый ее город, в котором священным королевским особам будет нанесен хоть какой-нибудь урон. Прокламации надменного пруссака не испугали, а зажгли Францию. В ответ Республика провела мобилизацию, и все кузнецы ковали пики, и все оружейные мастерские день и ночь изготовляли ружья, и миллион человек – каждый двадцать пятый в стране – встал под ружье. Под Жемаппом добровольцы Дюмурье шли на правильные ряды австрийцев с дружным пением «Марсельезы».
Франция была страна, дошедшая до черты.
Был доведенный до края народ и был гнев, когда в затмении ума и души остается только рубить головы. И рубить. И рубить.
Что такое пушки Наполеона, как не продолжение гильотины?
Бессмысленное, сорвавшееся с цепи, оправдывающее себя надуманными предлогами и явной ложью, бьющее направо и налево слепое убийство.
Возвращение Наполеона с Эльбы. Встреча с 7 полком линейной пехоты под Греноблем. Художник Карл Штейнбен.
Теперь, двадцать два года спустя, французская армия снова ворвалась в Бельгию в стремительном походе, торопясь разделаться с Веллингтоном и Блюхером раньше, чем подойдут австрийцы и русские. Это были те же синие мундиры, те же трехцветные знамена и острые штыки, те же, да не те. Теперь это была армия изнуренной, замученной многолетними войнами и нехваткой хлеба Франции, которая странным образом и как бы против собственной воли мутировала из Республики в Империю. За спиной этой бодро маршировавшей армии не было больше одержимой революционным безумием страны. Они теперь не пели «Марсельезу», не пылали республиканской доблестью, не верили в свободу, но они по-прежнему чувствовали себя избранным народом, который их вождь вел на очередной подвиг. Свершилась подмена, армия свободы превратилась в армию тирана, освободительный поход в кровавую историю без цели и конца. Цезарь с легионами прошел от Египта до Британии, а Наполеон с дивизиями и корпусами от Мадрида до Москвы. Что толку в этих прогулках, кроме утоленного тщеславия и награбленных картин? Потом, на острове изгнания, Наполеон недаром будет диктовать Гурго и Лас-Казу анализ кампаний Цезаря – он полагал себя равным Цезарю в жизненном деле, и ему это очень нравилось. А что нравилось всем остальным?
Трудно, очень трудно понять эту армию. В ней катастрофически не хватало лошадей, все поголовье лошадей погибло в России. Иногда Наполеону приходили в голову странные и близкие к отчаянным мысли, например, использовать благородных выездных лошадей для того, чтобы таскать пушки. Армия была вооружена устаревшими и ненадежными ружьями – у англичан ружья были лучше. Она уже не была одушевлена якобинскими идеалами всеобщего счастья, достигаемого через террор, который Марат точно описывал в цифрах: счастье наступит, если 260 тысяч аристократов отправить на тот свет. Она состояла из людей, которые уже пережили три конституции, тысячи казней, десятки битв, обещавших мир, а породивших новые десятки битв, новый календарь, религию Разума, череду переворотов, парад казнокрадов, торжество лжецов и циников – и вряд ли верили в счастье с той силой и искренностью, с какой верили двадцать два года назад молодые солдаты Дюмурье. Эта армия уже не состояла из мускулистых бойцов, которые наносили на предплечья татуировку «Смерть королям!». У французского народа, вступившего в эпоху войн с лозунгами свободы, был теперь свой собственный тиран в сером сюртуке, который разменял все республиканские идеалы на мелочь династических браков. И все-таки почему-то боевой дух армии, вступившей в Бельгию, был высок. Может быть, потому, что французы тогда еще не пили абсент, хотя в кафе они тогда уже сидели, а может, потому, что политики ловким трюком умеют принудить людей к героизму, убеждая их, что другого выбора нет.
Под проливным дождем всю ночь с 16 на 17 июня французская армия шла к полю у деревни Ватерлоо. Утро не принесло солнца, дождь продолжался. Семьдесят тысяч человек ночевали в лесах, на обочинах дорог, в сараях, на траве и в соломе. Вымокшие насквозь, утром они батальонами и дивизиями в четком порядке выдвигались на поле, имевшее четыре километра в ширину. Посредине поля мирно белели дома фермы Ла-Э-Сент, оставленной жителями, сбоку так же мирно краснели строения замка Угумон, тоже покинутого владельцами. В замке размещались английские гвардейцы и пехотинцы из Нассау, предусмотрительно посланные Веллингтоном и сейчас запиравшие двое ворот и прилаживавшие длинные ружья на подоконники. Поле было, пожалуй что, тесным для предстоящего дела, Бородинское поле имело десять километров в ширину, а битва при Лейпциге и вовсе разворачивалась на огромных пространствах. Но у маленького человека в сером сюртуке с годами развивалась мания концентрации войск, мания сгущения сил и создания плотности. Он сдавливал войска в короткие пространства, утяжеляя удар, гуще замешивал кошмар резни, уплотняя боевые порядки. Этим усталым от переходов последних трех дней и двух битв, прошагавшим Бельгию пешком, вымокшим насквозь людям – мундиры сохли, дымясь на телах, с киверов за шиворот лились струи воды – сейчас предстояло атаковать противника, развернувшегося в образцовом порядке на другом конце поля. Они видели красные длинные цепи на холмах перед собой и маленькие пушки с приподнятыми дулами.
О проекте
О подписке