В это лето в Крыму был необычайный наплыв приезжих с севера. По всему побережью бродили с облупленными носами колючие петербуржцы, с катарами и бронхитами, и шумные, растрепанные москвичи, с ленивой и поющей речью, и черноглазые киевляне, не знающие различия гласных «о» и «а», и презирающие эту российскую суету богатые сибиряки; жарились и обгорали дочерна молодые женщины и голенастые юноши, священники, чиновники, почтенные и семейные люди, живущие, как и все тогда жило в России, расхлябанно, точно с перебитой поясницей.
В середине лета от соленой воды, жары и загара у всех этих людей пропадало ощущение стыда, городские платья начинали казаться пошлостью, и на прибрежном песке появлялись женщины, кое-как прикрытые татарскими полотенцами, и мужчины, похожие на изображение на этрусских вазах.
В этой необычайной обстановке синих волн, горячего песка и голого тела, лезущего отовсюду, шатались семейные устои. Здесь все казалось легким и возможным. А какова будет расплата потом, на севере, в скучной квартире, когда за окнами дождь, а в прихожей трещит телефон и все кому-то что-то обязаны, – стоит ли думать о расплате. Морская вода с мягким шорохом подходит к берегу, касается ног, и вытянутому телу на песке, закинутым рукам и закрытым векам – легко, горячо и сладко. Все, все, даже самое опасное, – легко и сладко.
Нынешним летом легкомыслие и шаткость среди приезжих превзошли всякие размеры, словно у этих сотен тысяч городских обывателей каким-то гигантским протуберанцем, вылетевшим в одно июньское утро из раскаленного солнца, отшибло память и благоразумие.
По всему побережью не было ни одной благополучной дачи. Неожиданно разрывались прочные связи. И, казалось, самый воздух был полон любовного шепота, нежного смеха и неописуемой чепухи, которая говорилась на этой горячей земле, усеянной обломками древних городов и костями вымерших народов. Было похоже, что к осенним дождям готовится какая-то всеобщая расплата и горькие слезы.
Даша подъезжала к Евпатории после полудня. Незадолго до города, с дороги, пыльной белой лентой бегущей по ровной степи, мимо солончаков, ометов соломы и кое-где, вдали, длинных строений, она увидела против солнца большой деревянный корабль. Он медленно двигался в полуверсте, по степи, среди полыни, сверху донизу покрытый черными, поставленными боком, парусами. Это было до того удивительно, что Даша ахнула. Сидевший рядом с ней в автомобиле старый армянин сказал, засмеявшись: «Сейчас море увидишь».
Автомобиль повернул мимо квадратных запруд солеварен на песчаную возвышенность, и с нее открылось море. Оно лежало выше земли, темно-синее, покрытое белыми длинными жгутами пены. Веселый ветер засвистел в ушах. Даша стиснула на коленях кожаный чемоданчик и подумала: «Вот оно. Начинается».
В это же время Николай Иванович Смоковников сидел в павильоне, вынесенном на столбах в море, и пил кофе с любовником-резонером. Подходили после обеденного отдыха дачники, садились за столики, перекликались, говорили о пользе йодистого лечения, о морском купанье и женщинах. В павильоне было прохладно. Ветром трепало края белых скатертей и женские шарфы. Мимо прошла однопарусная яхта, и оттуда крикнули: «Передайте Леле, что мы ждем!» Толпою появились и заняли большой стол москвичи, все мировые знаменитости. Любовник-резонер поморщился при виде них и продолжал рассказывать содержание драмы, которую задумал написать.
– Если бы не этот проклятый коньячище, я бы давно кончил первый акт, – говорил он, вдумчиво и благородно глядя в лицо Николаю Ивановичу, – у тебя светлая голова, Коля, ты поймешь мою идею: красивая, молодая женщина тоскует, томится, кругом нее пошлость. Хорошие люди, но жизнь засосала, – гнилые чувства и пьянство… Словом, ты понимаешь… И вдруг она говорит: «Я должна уйти, порвать с этой жизнью, уйти туда, куда-то, к светлому»… А тут – муж и друг… Оба страдают… Коля, ты пойми, – жизнь засосала… Она уходит, я не говорю к кому, – любовника нет, все на настроении… И вот двое мужчин сидят в кабаке, молча, и пьют… Глотают слезы вместе с коньяком… А ветер в каминной трубе завывает, хоронит их… Грустно… Пусто… Темно…
– Ты хочешь знать мое мнение? – спросил Николай Иванович.
– Да. Ты только скажи: «Миша, брось писать, брось», и я брошу.
– Пьеса твоя замечательная. Это – сама жизнь. – Николай Иванович, закрыв глаза, помотал головой. – Да, Миша, мы не умели ценить своего счастья, и оно ушло, и вот мы – без надежды, без воли – сидим и пьем. И воет ветер над нашим кладбищем… Твоя пьеса меня чрезвычайно волнует…
У любовника-резонера задрожали большие мешки под глазами, он потянулся и крепко поцеловал Николая Ивановича, стиснул ему руку, затем налил по рюмочке. Они чокнулись, положили локти на стол и продолжали душевную беседу.
– Коля, – говорил любовник-резонер, тяжело глядя на собеседника, – а знаешь ли ты, что я любил твою жену, как Бога?
– Да. Мне это казалось.
– Я мучился, Коля, но ты был мне другом… Сколько раз я бежал из твоего дома, клянясь не переступать больше порога… Но я приходил опять и разыгрывал шута… И ты, Николай, не смеешь ее винить, – он вытянул губы и сложил их свирепо…
– Миша, она жестоко поступила со мною.
– Может быть… Но мы все перед ней виноваты… Ах, Коля, одного я в тебе не могу понять, – как ты, живя с такой женщиной, – ведь с ней нужно на коленях разговаривать, – а ты, прости меня, путался, вместо этого, с какой-то вдовой Чимирязевой. Зачем?
– Это сложный вопрос.
– Лжешь. Я ее видел, обыкновенная курица.
– Видишь ли, Миша, теперь дело прошлое, конечно… Софья Ивановна Чимирязева была просто добрым человеком. Она давала мне минуты радости и никогда ничего не требовала. А дома все было слишком сложно, трудно, углубленно… На Екатерину Дмитриевну у меня не хватало душевных сил…
– Коля, но неужели – вот мы вернемся в Петербург, вот настанет вторник, и я не приду к вам после спектакля… Как мне жить?.. Слушай… Где жена сейчас?
– В Париже.
– Переписываешься?
– Нет.
– Поезжай в Париж. Поедем вместе.
– Бесполезно…
– Коля, выпьем за ее здоровье.
– Выпьем.
В павильоне, между столиками, появилась актриса Чародеева, в зеленом прозрачном платье, в большой шляпе, худая, как змея, с синей тенью под глазами. Ее, должно быть, плохо держала спина, – так она извивалась и клонилась. Ей навстречу поднялся редактор эстетического журнала «Хор муз», взял за руку и не спеша поцеловал в сгиб локтя.
– Изумительная женщина, – проговорил Николай Иванович сквозь зубы.
– Нет, Коля, нет. Чародеева – просто падаль. В чем дело?.. Жила три месяца с Бессоновым, на концертах мяукает декадентские стихи… Смотри, смотри – рот до ушей, на шее жилы. Помелом ее со сцены, я давно об этом кричу…
Все же, когда Чародеева, кивая шляпой направо и налево, улыбаясь большим ртом с розовыми зубами, приблизилась к столику, любовник-резонер, словно пораженный, медленно поднялся, всплеснул руками, сложил их под подбородком и проговорил:
– Милая… Ниночка… Какой туалет!.. Не хочу, не хочу… Мне прописан глубокий покой, родная моя…
Чародеева взяла его костлявой рукой за подбородок, поджала губы, сморщила нос:
– А что болтал вчера про меня в ресторане?
– Я тебя ругал вчера в ресторане? Ниночка!
– Да еще как.
– Честное слово, меня оклеветали.
Чародеева со смехом положила ладонь ему на губы:
– Ведь знаешь, что не могу на тебя долго сердиться. – И уже другим голосом, из какой-то воображаемой, светской пьесы, обратилась к Николаю Ивановичу: – Сейчас проходила мимо вашей комнаты; к вам приехала, кажется, родственница, – прелестная девушка.
Николай Иванович быстро взглянул на друга, затем взял с блюдечка окурок сигары и так принялся его раскуривать, что задымилась вся борода.
– Это неожиданно, – сказал он. – Что бы это могло означать?.. Бегу. – Он бросил сигару в море и стал спускаться по лестнице на берег, вертя серебряной тростью, сдвинув шляпу на затылок. В гостиницу Николай Иванович вошел уже запыхавшись…
– Даша, ты зачем? Что случилось? – спросил он, притворяя за собой дверь.
Даша сидела на полу около раскрытого чемодана и зашивала чулок. Когда вошел зять, она не спеша поднялась, подставила ему щеку для поцелуя и сказала рассеянно:
– Очень рада тебя видеть. Мы с папой решили, чтобы ты ехал в Париж. Я привезла два письма от Кати… Вот. Прочти, пожалуйста.
Николай Иванович схватил у нее письма и сел к окну. Даша ушла в умывальную комнату и оттуда, одеваясь, слушала, как зять шуршит листочками, вздыхает. Затем он затих. Даша насторожилась.
– Ты завтракала? – вдруг спросил он. – Если голодна – пойдем в павильон. Тогда она подумала: «Разлюбил ее совсем», – обеими руками надвинула на голову шапочку и решила разговор о Париже отложить на завтра.
По дороге к павильону Николай Иванович молчал и глядел под ноги, но когда Даша спросила: «Ты купаешься?» – он весело поднял голову и заговорил о том, что здесь у них образовалось общество борьбы с купальными костюмами, главным образом преследующее гигиенические цели.
– Представь, за месяц купанья на этом пляже организм поглощает йода больше, нежели за это время можно искусственно ввести его вовнутрь. Кроме того, ты поглощаешь солнечные лучи и теплоту от нагретого песка. У нас, мужчин, еще терпимо, только небольшой пояс, но женщины закрывают почти две трети тела. Мы с этим решительно начали бороться… В воскресенье я читаю лекцию по этому вопросу, затем мы устраиваем концерт.
Они шли вдоль воды по светло-желтому, мягкому, как бархат, песку из плоских, обтертых прибоями, раковинок. Неподалеку, там, где на отмель набегали и разбивались кипящей пеной небольшие волны, покачивались, как поплавки, две девушки в красных чепчиках.
– Наши адептки, – сказал Николай Иванович деловито. У Даши все сильнее росло чувство не то возбуждения, не то беспокойства. Это началось с той минуты, когда она увидела в степи черный корабль.
Даша остановилась, глядя, как вода тонкой пеленой взлизывает на песок и отходит, оставляя ручейки, и это прикосновение воды к земле было такое радостное и вечное, что Даша присела и опустила туда руки. Маленький, плоский краб шарахнулся боком, пустив облачко песка, и исчез в глубине. Волной Даше замочило руки выше локтя.
– Какая-то с тобой перемена, – проговорил Николай Иванович, прищурясь, – не то ты еще похорошела, не то похудела, не то замуж тебе пора.
Даша обернулась, взглянула на него странно, точно раскосо; поднялась и, не обтирая рук, пошла к павильону, откуда любовник-резонер махал соломенной шляпой.
Дашу кормили чебуреками и простоквашей, поили шампанским; любовник-резонер суетился, время от времени впадал в столбняк, шепча словно про себя: «Боже мой, как хороша!» – и подводил знакомить каких-то юношей – учеников драматической студии, говоривших придушенными голосами, точно на исповеди. Николай Иванович был польщен и взволнован таким успехом «своей Дашурки».
Даша пила вино, смеялась, ела, что ей подставляли, протягивала кому-то для поцелуев руку и, не отрываясь, глядела на сияющее голубым светом, взволнованное море. «Это счастье», – думала она, и ей хотелось плакать.
После купанья и прогулки пошли ужинать в гостиницу. Было шумно, светло и нарядно. Любовник-резонер много и горячо говорил о любви. Николай Иванович, глядя на Дашу, подвыпил и загрустил. А Даша все время сквозь щель в занавеси окна видела, как невдалеке появляются, исчезают и скользят какие-то жидкие блики. Наконец она поднялась и вышла на берег. Ясная и круглая луна, совсем близкая, как в сказках Шехерезады, висела в голубовато-серебряной бездне над чешуйчатой дорогой через все море. Даша крепко засунула пальцы между пальцев и хрустнула ими.
Когда послышался голос Николая Ивановича, она поспешно пошла дальше вдоль воды, сонно лижущей берег. На песке сидела женская фигура и другая, мужская, лежала головой у нее на коленях. Между зыбкими бликами в черно-лиловой воде плавала человеческая голова, и на Дашу взглянули и долго следили за ней два глаза с лунными отблесками. Потом стояли двое, прижавшись; миновав их, Даша услышала вздох и поцелуй.
Издалека звали: «Даша, Даша!» Тогда она села на песок, положила локти на колени и подперла подбородок. Если бы сейчас подошел Телегин, опустился бы рядом, обнял рукой за спину и голосом суровым и тихим спросил: «Моя?» Ответила бы: «Твоя».
За бугорком песка пошевелилась серая, лежащая ничком, фигура, села, уронив голову, долго глядела на играющую, точно на забаву детям, лунную дорогу, поднялась и побрела мимо Даши, уныло, как мертвая. И с отчаянно бьющимся сердцем Даша увидела, что это – Бессонов.
Так начались для Даши эти последние дни старого мира. Их осталось немного, насыщенных зноем догорающего лета, радостных и беспечных. Но люди, привыкшие думать, что будущий день так же ясен, как вдалеке синеватые очертания гор, даже умные и прозорливые люди не могли ни видеть, ни знать ничего, лежащего вне мгновения их жизни. За мгновением, многоцветным, насыщенным запахами, наполненным биением всех соков жизни, лежал мертвый и непостижимый мрак… Туда ни на волосок не проникали ни взгляд, ни ощущение, ни мысль, и только, быть может, неясным чувством, какое бывает у зверей перед грозой, воспринимали иные то, что надвигалось. Это чувство было как необъяснимое беспокойство. Люди торопились жить. А в это время на землю опускалось невидимое облако, бешено крутящееся какими-то торжествующими и яростными и какими-то падающими и изнемогающими очертаниями. И это было отмечено лишь полосою солнечной тени1, зачеркнувшей с юго-востока на северо-запад всю старую, милую и грешную жизнь на земле.
О проекте
О подписке