– Кто и что знает, – тихо сказал Воейков. – Никто и ничего! Вот, все теперь говорят, что он от престола отрекся, как эскадрон сдал. Равнодушный, тупой… Ах, Володя. Он меня в свое купе вызвал и у меня на плече зарыдал. Измена, говорит, кругом и трусость, и подлость. Так-то… Ты-то как? Отец?
– Он умер. А мне жить здесь не на что… Так что я теперь… в Америку уезжаю, – соврал Крупенский. – Открою там трактир русский. Назову «Подвал». Столы поставлю, стулья с кандалами, и все это в подвале каком-нибудь устрою. Стану богат… Давайте со мной? Вместе щами торговать станем.
– Стар я, Володя. – Воейков вытер покрасневшие глаза. – Жалко царя. Всех жалко. А может быть, неправда это? – Он с тоской вгляделся в лицо Крупенского.
– Увы! – развел тот руками. – Расстреляны все.
– Ка-ак?.. – опешил Воейков.
– Наш человек из охраны Дома особого назначения, это так большевики дом Ипатьева именовали, предупредил меня за два часа до акции, в десять часов вечера… Я задами пробрался к самому дому.
– Там, в охране, был наш? – переспросил Воейков.
– Был.
– Кто же? Офицер?
– Нет, рабочий. Сочувствовал семье, – искривил губы Крупенский.
Из открытых дверей храма повалила публика. Крупенский перекрестился и сошел по ступенькам паперти вниз на мостовую. Оглянулся: Воейков смотрел ему вслед ошеломленно и осуждающе.
На территорию РСФСР Крупенского переправили из Финляндии. Границу он перешел около Белоострова. Через час он уже шагал по пустынным улицам Сестрорецка, а еще через два часа на попутном извозчике добрался до Новой деревни и сел на трамвай. В Петрограде светило не по-осеннему яркое солнце. Обычно в это время с утра и до вечера шли унылые моросящие дожди, они выматывали душу и наполняли сердца городских обывателей безысходной тоской. Под стук трамвайных колес мысли легко уносились в прошлое. Шесть лет назад, в канун войны четырнадцатого года, Крупенский стал посещать бар Европейской гостиницы. Он зачастил туда по делам охраны. В ресторане веселились иностранцы, изредка попадались и функционеры революционных партий, а то и просто шпионы. Обнаружить их среди праздничной нарядной толпы было далеко не простым делом. За стойкой с уверенностью профессионального жонглера манипулировал стаканами и бокалами черный бармен, выписанный из Кентукки, румынские скрипачи в красных фраках рыдали у столика великого князя Александра Михайловича, женщины с огромными глазами кокаинисток предлагали тьму восторгов затянутым в ремни французским офицерам и чопорным англичанам в смокингах. Все это ушло в невозвратную даль. Он вдруг вспомнил Новороссийск, вопящую толпу, трапы, с которых падали в море никому не нужные эмигрантские дети, и разбитое в кровавый ошметок лицо кавалерийского офицера – он выстрелил в себя из охотничьей двустволки. И гроб с телом отца… Его нужно было погрузить на пароход, чтобы потом похоронить в Вилафранке, неподалеку от Ниццы. Там на небольшом русском кладбище покоился прадед, русский посол – Евгений Крупенский. Гроб не удалось поднять по трапу, путь преградили зуавы, черные французские пехотинцы с бурнусами на головах. Их офицер, черненький, с порнографическими усиками и гнилыми зубами, улыбнулся и сказал: «Мсье, слишком много живых трупов. Пардон». Гроб так и остался на набережной. Крупенский видел его еще два часа, пока отваливали, пока выходили на рейд. Он видел его и потом, в кошмарных предутренних снах: сосновый, некрашеный, с дворянской фуражкой на верхней крышке. Под ней лежал отец, предводитель бессарабского дворянства и камергер. Черт возьми! Стоило уехать тогда, и так уехать, чтобы возвращаться теперь, и так возвращаться…
Трамвай миновал Сампсониевский мост и, звякнув, остановился на углу Финляндского и Астраханской.
«Вот судьба, – вяло подумал Крупенский. – Бог хочет, чтобы я навестил Нюру. Или этого хочу я сам? Все равно. Пойду…» Одиннадцать лет назад этот путь привел его на службу в полицию. Вот дом 25, вот окно, из которого выплеснулось пламя, вот парадное, из которого выскочил насмерть перепуганный террорист, а вот и ее окно… Вход в квартиру был со двора. Крупенский вошел в подворотню и вдруг услышал чей-то звонкий срывающийся голос. Во дворе стояла плотная толпа, все внимательно слушали женщину в красной косынке.
– Вот почему я шлю проклятье царскому режиму, – кричала женщина. – Вот почему я приветствую всей своей молодой душой Октябрьскую революцию, ту единственную и верную, которая вырвала нас, женщин, из рук капитала и превратила из игрушки похотливых скотов в активных борцов за новую жизнь!
Толпа начала рукоплескать. Женщина легко спрыгнула со стола, который служил импровизированной трибуной, и стала пробираться сквозь ряды собравшихся. С нею шутили, поздравляли, подбадривали. Крупенский оказался на ее пути, они встретились взглядами.
– Нюра, – сказал Крупенский, – здравствуй!
– A-а, художничек, – небрежно проронила она. – Слыхал, как я вас? Я тебе, милый, боле не цацка, а вообще куда ты пропал?
– Я долго болел, товарищ, – грустно сказал Крупенский. – Если займешь значительный пост, не забудь, как я страстно любил тебя…
– Развратники вы, – сказала Нюра. – Мне объяснили, что так, как вы с нами это делали, в новой жизни делать не годится. Это все для обреченной буржуазии. А мы должны создать здоровую семью. Ясно тебе?
– Куда яснее, – вздохнул он. – Конечно, так оно, для обреченной, но… приятно было… Прощай, – он зашагал к воротам, потом остановился и обернулся. Она о чем-то весело переговаривалась с другими женщинами в красных косынках.
Он вышел на набережную. Вдалеке, на той стороне Невы, терялись в дымке великокняжеские дворцы, над гаванью шли облака. Зачем он вообще приехал сюда, зачем он вообще принял это предложение? Все это похоже на фарс или скорее на дурной сон, в котором в самый последний перед спасением момент набрасывают на вздувшуюся шею намыленную веревку. А может быть, он не прав? Сколько русских людей на маленьком пятачке земли – последнем оплоте чести, совести и долга – противостоит озверелым ордам большевиков? Разве не его долг – дворянина и русского патриота – быть там, вместе с ними, последними? Там, в Крыму? Он подумал, что все сплелось в слишком сложный клубок, чтобы можно было вот так сразу все разложить по полочкам, понять, разобраться. Озверелые орды большевиков… Что это такое? Если быть честным до конца, это русский народ. Да, русский, точнее, российский народ, поднявшийся весь, как один человек, против подлости, против вековой несправедливости. Народ… А народ всегда прав. Это старая истина. Так что же он, Владимир Крупенский, защищает? И кого? Или та свинская мыслишка, которая вдруг мелькнула у него тогда, в Париже, во время разговора со Струве, она и есть «парижский метр», эталон, точка отсчета? Вот тебе дают последний шанс. Нет, не родину спасти, чего уж там лицемерить, ханжить… Тебе дают шанс нахапать, набить карманы, обеспечить бренные дни где-нибудь на лоне Ривьеры или Монако. Так что же, поехал бы ты в Крым только ради одной идеи, белой идеи, монархической идеи? Господи, сколько вопросов, и нет на них ответа… Нет, потому что истину терпеть не могут не одни только политики, ее не терпим и мы сами, и вся наша жизнь – это безнадежное и бесконечное состязание нашего продажного и лживого «я» с великой и неподкупной истиной. «Нет, вы мне покажите того, кто хоть однажды это состязание выиграл, – злорадно подумал Крупенский. – Вы мне его покажите – и мы посмотрим!» Он успокоился. Так выходило, что он, дворянин и подполковник отдельного корпуса жандармов Владимир Крупенский, далеко не самый плохой, не самый подлый житель этой бренной земли.
Резидент в Гельсингфорсе дал ему явку на Фурштадтскую, в дом, который находился неподалеку от Таврического сада. Там проживал ротмистр – кирасирский офицер фон Раабен. Этот жеребцовый, судя по фотографии, мужчина должен был служить Крупенскому помощником и личным телохранителем от Петербурга до Севастополя. Такова была идея резидента.
– Я знал Алексея фон Раабена, – заметил Крупенский. – Он был профессором Академии генерального штаба в Екатеринбурге. Академию туда временно эвакуировали, и она там застряла.
– Думаете, брат? Я не знаю таких подробностей, – сказал резидент. – Одно вам скажу: надежен, силен, глуп. И, слава богу, отнюдь не интеллигент, как, возможно, этот профессор академии.
– Полагаете интеллигентность недостатком? – холодно осведомился Крупенский.
– Почему «полагаю»? Убежден! Интеллигенция – ржа, плесень, грибок! Если что-либо подтачивает государственную власть, безразлично что, лишь бы подтачивало, – интеллигенция истекает потоком одобрительных речей. Она сама ничего и никогда не подтачивает, она только истекает потоком. Ко всему же прочему она равнодушна вполне.
– Хм, в чем-то вы правы.
– Во всем! Эти писатели, эти зубные врачи, эти гинекологи не понимают главного. Они по недомыслию служат революции, которая есть всплеск иудо-масонства. И цель имеет одну: восстановить всемирный иудаизм на развалинах христианского мира.
– Эк вас куда, – вздохнул Крупенский. – Полагаете, что во всем виноваты евреи?
– Не евреи вообще, а евреи-интеллигенты. Возьмите ближайшее окружение Ленина.
– Да ведь там и русские есть, – не удержался Крупенский. – Ну, Луначарский, например… Да и у нас, откровенно говоря, не одни только великороссы подвизались… Вы Гартинга помните?
– Заведующего заграничной агентурой?
– Да, отдельного корпуса жандармов генерал-майора, между прочим… Его настоящее имя – Авраам Гекельман. Так что не обвиняйте большевиков…
– Оставим это, – махнул рукой резидент. – Вам не понять истинно русского человека. Вы ведь, кажется, бессарабец?
– Я – русский, – спокойно сказал Крупенский. – Предки действительно из Бессарабии, а вы, судя по фамилии, из остзейских немцев?
– Думаете, стану спорить? Нет! Немцы в России всегда были самыми русскими. Фанатично русскими. Немец – это всё для русского человека: отец, брат, учитель, старший друг.
Крупенский улыбнулся:
– Нам тяжело будет работать вместе. Ведь как-никак – вы отныне мой подчиненный.
– Уверяю вас, это совсем ненадолго, – улыбнулся резидент. – Теперь сентябрь… В ноябре снова увидимся. В Париже. А пока что я хочу вам сделать подарок. – Он выдвинул ящик письменного стола и протянул Крупенскому пистолет с необычно длинным стволом. – Последняя бельгийская новинка. Бьет бесшумно, мне не нужен, а вам… вам он поможет выжить. Мы ведь должны решить наш спор. Не так ли?
…Крупенский снова и снова вспоминал об этом разговоре. С Астраханской, от Нюры, он пошел пешком через мост Александра II, или, как его запросто именовали городские обыватели, «Литейный».
– Подлец, чертов сосисочник! – В глазах стояло сытое и гладкое лицо резидента. – Ладно, придет время, вспомним и это. – Он остановился и рассмеялся. – Придет вре-емя… вспомним… Пустые слова, за которыми только неудовлетворенная жажда мести. Ничего и никогда не придет, ничего и никогда не вспомним, потому что впереди страдания и гибель и больше ничего, ни-че-го.
Трамваи по Литейному проспекту не ходили. Вход в Сергиевский всей артиллерии собор был накрест заколочен досками, а в Преображенском служили. Крупенский миновал ограду из турецких пушек, вошел в храм и опустился на колени напротив царских врат.
– Я плохой христианин, Господи, – печально и тихо начал он, – я плохой человек, я дерьмо, всплывшее в пене революции и анархии, но я хочу сделать последнее усилие над собой и послужить правому делу. Прими мя, Господи, ибо путь мой во мраке и нет у меня сил.
Потом он вернулся на два квартала назад и свернул направо, на Фурштадтскую. Нужный дом был почти у самого Таврического сада, на правой стороне. Крупенский скользнул взглядом по особняку напротив и увидел балкон и вспомнил горько и болезненно, что этот балкон ведет в квартиру Павла Григорьевича Курлова – благодетеля и отца-командира. Здесь революционеры арестовали Курлова, отсюда его доставили в Государственную думу. Ах, сколько же раз в невозвратно счастливые времена в уютном кабинете хозяина приходилось бывать, часами беседовать и строить планы. Нет, они, конечно, не мечтали повторить грандиозный замысел Судейкина и Дегаева, они не собирались «организовать» революцию, а потом подавить ее и взойти по трупам казненных к вершинам славы. Но, видно, приснопамятный Зубатов, хотя этого и не признавали, что-то все же перевернул в душах даже самых заскорузлых розыскников. Его опыт с рабочими сообществами, его метод внедрения полиции в общественные и революционные движения был как высверк молнии во мраке тупой полицейской ночи. Зубатов погиб, но семена пали на благодатную почву.
– Знаешь, Володя, – сказал как-то Курлов, – вот уйдем мы, старики, придет черед молодых… При вас сменится власть. – И, поймав изумленный взгляд Крупенского, добавил: – Я не оговорился, Володя, трон в России не вечен, революция на носу, и она будет, хотим мы того или не хотим. Ты слушай: все пройдет, а тайный политический розыск пребудет вовеки! Несть властей без оного!
…Крупенский вошел в парадное и поднялся на третий этаж. Постучал. Открыл небритый, похожий на вышибалу третьеразрядного парижского борделя человек в засаленном халате, с чубуком в кулаке, сказал хриплым басом:
– Ежели насчет расчету за вывоз помойки, то я сполна. Извольте справиться в домкоме.
– Моя фамилия – Русаков, – назвал Крупенский свой служебный псевдоним, сразу же узнав Раабена.
– Входи, товарищ, – сказал Раабен и захлопнул дверь. – Значит, мы с вами, товарищ Русаков, поедем в столицу республики Советов – город Москву, где теперь обитает наше родное советское правительство, то есть сов-нар-ком. Предвкушаю – и потому счастлив, – он яростно потер ладонь о ладонь.
– Может быть, гаерничать не стоит? – хмуро спросил Крупенский, вешая пальто на оленьи рога.
– Ладно, давайте серьезно, – кивнул Раабен. – Деньги у вас есть? А то второй день не пимши, не жрамши. Жуть!
– Вот сто рублей, – сказал Крупенский. – Отправляйтесь на вокзал и купите два билета во втором классе до Москвы. На обратном пути – достаньте перекусить и водки. Я подожду здесь. Как у вас отношения с соседями? С властью?
– Тихие… Пару раз сажали, да улик нет: выпустили.
– Значит, у них закон?
– В горячие моменты они не церемонятся… – поежился Раабен. – Вон, Леня Канигиссер прибил Урицкого, председателя Губчека. Так они человек сто в одночасье порешили.
– Почему вы так разговариваете? – не выдержал Крупенский. – Вы офицер или извозчик?
– Извините, привык, – развел руками Раабен. – А знаете, Канигиссер зря погиб… Я ведь обеспечивал терракт. Накануне беседовал с мальчиком. Ему всего двадцать лет было. Он стихи писал: «Балтийское море дымилось и словно рвалось на закат, балтийское солнце садилось за синий и дальний Кронштадт». Погиб Урицкий – невелика потеря для России, а тут, может быть, новый Лермонтов погиб… Ну, я пошел. Вернусь – постучу два раза, вот так… Не перепутайте. Документы у вас в порядке?
– Подлинные, – коротко сказал Крупенский. – Я был знаком с вашим братом Алексеем. Ведь ваш брат служил в Академии генерального штаба?
– Господи, – прослезился Раабен, – хоть один человек вспомнил… Какой был брат! Ученый, умный… и сгинул… Убили вместе с Колчаком в Иркутске. – Он перекрестился.
– Се ля ви, – вздохнул Крупенский. – Я думаю, мы подружимся. Ступайте.
…Раабен принес билеты через час. У него на Николаевском была знакомая кассирша. До вокзала добрались на трамвае. Улицы были полупусты, и после парижского многолюдья с нарядными женщинами и затянутыми в элегантные сюртуки мужчинами Крупенскому Петроград не понравился. Последний раз он был здесь в канун войны, в июле 1914 года. В Петроград приехал Пуанкаре, ему назначили почетный эскорт – сотню уральских казаков, его встречали восторженные толпы, и экзальтированные дамы бросали под колеса его экипажа букеты цветов. Потом – прием в Зимнем, на который пригласили и дворян, депутатов дворянской Думы. Это было ошибкой. Вышел грандиозный скандал. Большинство депутатов, эпатируя режим и его главу Николая II, явились во дворец в домашних тапочках и спортивных костюмах для езды на велосипедах. Когда проходили через Гербовый зал, в котором стояли придворные дамы в старинных русских костюмах, кто-то громко спросил: «Господа, мы, случайно, не в зоопарке?» Вызвали дворцовую полицию и выволокли разбушевавшихся дворян вон. Все это кануло в Лету – скандалы, сплетни и дворяне. Через весь фасад Николаевского вокзала тянулся огромный черно-красный плакат: «Очередь за Врангелем!» Бешено мчащийся конноармеец нанизывал на пику всех врагов советской власти: от Николая II до Пилсудского. Крупенского вдруг захлестнула тоска. Нет, он совсем не жалел этих смешных карикатурных человечков, которые корчились на пике, истекая черной кровью. Он не жалел о прошлом вообще, об этих навсегда ушедших бомондах, рюмочных с неграми за стойкой, публичных домах высокого класса с изощренными проститутками в строгих английских костюмах с жемчужными серьгами в ушах. Он ни о ком и ни о чем не жалел. И все же… Увидит ли он когда-нибудь еще этот прямой, как удар хлыста, проспект и золотеющий шпиль Адмиралтейства с кораблем на вершине, эту церковь о пяти куполах на углу площади и Знаменской улицы, этот странный памятник императору Александру III, на котором неряшливым почерком какого-то неведомого остроумца из «товарищей» было начертано белыми огромными буквами: «Стоит комод, на комоде – бегемот, на бегемоте – идиот». Надпись была совершенно безграмотная, и это обстоятельство почему-то особенно огорчило Крупенского. И вообще вернется ли он сюда? Что-то подсказывало ему: все, что он видит теперь, он видит в последний раз… От размышлений его отвлек Раабен. Ткнул пальцем в сторону плаката и сказал сквозь зубы:
– Завихряются «товарищи». Замечаете? Всё у них просто, всё за раз-два.
– Идемте в вагон, – сухо отозвался Крупенский.
Он не был согласен со своим попутчиком. Чутьем опытного полицейского, привыкшего профессионально, по едва ощутимым нюансам улавливать настроение толпы, он с ужасом понял, что это «раз-два» во многом, вероятно, опирается на самый искренний, самый восторженный и поэтому самый действенный порыв всего народа.
– Дай бог, чтобы я ошибся, – сказал он вслух и, натолкнувшись на изумленный взгляд Раабена, добавил: – Я подумал, что вы, мой друг, не запаслись «жратвой». Кажется, это теперь так именуется?
– Вы ошиблись, – торжествующе произнес Раабен и покачал перед носом Крупенского полотняным узелком. – Это мне презентовала любимая женщина, она знает, что я гурман. Так что предвкушайте. Правда, она всего лишь кассирша, но нам, изнеженным дворянам, нужно иногда переходить на здоровую пищу низов.
Вошли в купе. На верхних полках устраивались два командира Красной армии. Они сухо сообщили, что направляются в Москву и дальше, в Харьков, на врангелевский фронт. По внешнему виду, манере разговаривать и держать себя от обоих за версту несло офицерами довоенного кадрового выпуска.
– А еще говорят, в одну телегу впрячь не можно, – заметил Крупенский.
– Это смотря кого, – поддержал Раабен, – и в какую телегу.
Младший командир со значком комроты на длинной кавалерийской шинели внимательно посмотрел на Крупенского.
– А вы какое оканчивали? Константиновское?
– Нет-нет, – улыбнулся Крупенский. – Я – художник, всего лишь художник, вполне частное лицо, обыватель, не более того. Вот мой товарищ… Представьтесь, мой друг. Вы ведь бывший офицер.
Это было настолько неожиданно, что Раабен ошалел и заморгал и сипло, не своим голосом промямлил:
– Э-э-э… шутить изволите? Мы… э-э-э… из простых.
О проекте
О подписке