Читать книгу «Преступление доктора Паровозова» онлайн полностью📖 — Алексея Моторова — MyBook.
image

Оптимисты в оранжевых жилетках

Я начал с ходу включаться в лагерную жизнь, каждый час делая большие и маленькие открытия. Например, я понял, почему все наши пионервожатые такие молодые, самому старшему – двадцать с копейками. Просто они были студентами Первого медицинского института, или, как они сами говорили, Первого Меда. Кроме того, всех санитарок, грузчиков, кочегаров тоже набирали из числа студентов.

В основном все они учились на лечебном факультете, которых в Первом Меде, оказывается, существовало два. Первый и второй лечебный факультет. Как пояснил мне Вадик Калманович, на первом учились те, у кого была волосатая лапа, а на втором – волосатая, но не такая мохнатая. Некоторые были студентами сан-гига, который расшифровывался как санитарно-гигиенический. Был в институте, как оказалось, и какой-то фармацевтический факультет, но все говорили о нем с легким презрением.

В общем, наши вожатые были будущими врачами, и это вносило неповторимый колорит в лагерную жизнь. Разговоры, которые я жадно слушал в вожатских комнатах, куда меня часто приглашали, были невероятно захватывающими:

– Один раз в Тареевке, на практике, астматику в вену эуфиллин вколол, а жгут распустить забыл, гематома надулась, понятное дело, а он как увидел – и брык с копыт! Ну, думаю, что делать? Не дай бог, помрет, практику не засчитают!

– А я в анатомичке в бак с мозгами пинцет уронил. Целый час по локоть в формалине шарил, среди мозгов искал, так и не нашел!

– На втором курсе у меня в таком баке студенческий билет утонул. Ничего, потом новый выдали.

– А нас с Костей Чилингариди в Боткинской попросили труп в морг отвезти, и мы с этим трупом в лифте застряли. Нас только через два часа вызволили, так Костя до сих пор лифтом не пользуется.

– Зимой на терапии дают мне мужика, типа: «Ставьте, доктор, ему диагноз!» Ладно, думаю, сейчас преподаватель отвернется, так я у самого больного и спрошу, с чем он лежит. Ну, все же так делают. А он, падла, глухонемым оказался, представляете, какой облом!!!

Тут все обычно начинали заливисто гоготать, и я заодно. И очень быстро почувствовал, что страшно всем этим ребятам завидую, так, по-хорошему, потому что все они при очень важном деле состоят и сами все какие-то очень славные и веселые.

Повара, шоферы, докторша в изоляторе и завхоз Лев Маркович Генкин хоть студентами и не являлись, но, как мне казалось, горько об этом сожалели.

Что же касается пионеров, то здесь все было куда сложнее. В основном это были дети и внуки сотрудников Первого Меда, причем известных врачей, профессоров, даже академиков. Мне их показывали, и кто-нибудь из вожатых обычно говорил негромко: – Видишь пацаненка в синей майке, белобрысого? Так вот, мне его дедушка, профессор Афонин, редкостный самодур, по гистологии в прошлом году двоечку влепил, ни за что. Стипендии меня лишил, козел старый!

Ездили сюда и дети простых медсестер или санитарок, и ребята из города Зеленограда, их в лагерь привозил специальный автобус. Кто они такие и почему ездили именно в наш лагерь, никто толком объяснить не мог, но что к медицине их родители не имели отношения, это точно.

Еще были деревенские, по нескольку человек на отряд. Они все жили неподалеку, на Глебовской птицефабрике, и на нас, москвичей, смотрели как на инопланетян. Большинство их разговоров сводилось к тому, когда и чей батя по пьяни утонул в Истринском водохранилище, а также про то, как неведомый мне Платон отмудохал трех мужиков разом на платформе в Манихино.

Были и детдомовские, всего с десяток на весь лагерь. Они смотрели как на инопланетян даже на деревенских, держались всегда вместе, и считалось, что здорово воровали.

Ну и последняя категория – так называемые блатные, разношерстная публика, куда, кстати, входили и мы с Вовкой Антошиным.

Центральной фигурой нашего лагеря был завхоз Лев Маркович Генкин. Он приехал в «Дружбу» в год ее основания и привез с собой жену и годовалого Борьку. Таким образом, глядя на Борьку, можно было прикинуть, сколько же лет самой «Дружбе».

Лев Маркович постоянно занимался разнообразной кипучей деятельностью, я никогда не видел его праздным или даже просто спокойным. Разговаривал он как персонаж из одесского анекдота.

– Послушайте, юноша! – начинал Генкин, заставая меня курящим на перилах в беседке. – И что вы ломаете эту хорошую беседку, таки же не вы ее строили, правда? А коли у вас чешутся руки, так запишитесь в кружок, вас там в два счета научат делать самолет! И хватит курить, вы же пионер, а не босяк, кому это понравится, если пионер будет ходить по лагерю и дышать на всех табаком?

От своих грузчиков Генкин требовал честности и дисциплины, да и сам он, похоже, не воровал. Помню, как с ним в восьмидесятом работала пара грузчиков, Вадим Горелик и Шурик Лаврентьев. Генкин подъезжал к продуктовой базе и всегда норовил влезть первым, что не всегда устраивало ожидающий народ, людей простых и без особых затей, снабженцев и их водителей.

– Товарищи дорогие, разойдитесь! Дайте мне дорогу, чтобы получить продукты для детей, и таки всем нам будет хорошо! – начинал из кабины голосить Генкин.

И конечно, как всегда, находился кто-то, кто начинал выяснять, а что же будет, если Генкин постоит в очереди.

– Ой, тогда всем нам будет очень плохо! – сокрушался Генкин. – Так плохо, что б ни мне, ни вам не видеть!

– А что же такого плохого будет? – начинали презрительно ухмыляться шоферюги, мол, морочит нам старик голову!

– А то, – говорил Генкин, – что я еще ничего, но вот мои бандиты, чтоб им было пусто, могут обидеться, и тогда, ой, мама дорогая, всем будет очень, очень плохо!

– Да какие еще бандиты? – начинали ржать шоферюги и снабженцы. – Чего ты плетешь?

– Эх, не хотел я выпускать моих бандитов, эти гои опять кого-нибудь покалечат, опять кого-то к доктору повезут, но таки же вы сами просите, я вам их покажу, мне не жалко!

С этими словами он открывал кузов, откуда с диким ревом выскакивали Вадим с Шуриком, два здоровенных мордоворота, загорелые, бородатые и в тельняшках.

Когда в восьмидесятых годах в Подмосковье начались перебои с бензином и на бензоколонках выстроились километровые хвосты, Генкин садился на нашу лагерную машину, а это была обычная карета «Скорой помощи», которую нам выделял институт на лето из своего гаража. Он подъезжал в начало очереди, врубив загодя и мигалку и сирену, выскакивал оттуда на ходу в белом халате и кричал:

– Граждане! Все отойдите от моей машины! Я везу очень заразного больного. И если я его не довезу, по всей области начнется карантин!

При этом он выхватывал у какого-нибудь растяпы шланг, а шофер тем временем бежал в кассу.

– Очень, очень заразный больной! Не подходите, если вы, конечно, не хотите заразиться и таки же умереть! – объяснял он разбегающимся от него в разные стороны людям, заливая бензин не только в бак, но и во все мыслимые и немыслимые емкости литров этак триста.

Да и вообще, с ним мы всегда жрали от пуза, он умудрялся какие-то совсем необыкновенные продукты доставать. То бананами всю столовую завалит, то целый грузовик воблы откуда-то привезет.

Я потом часто встречал Генкина в Москве на Большой Пироговской, всегда здоровался, он кивал в ответ, но я не уверен, что узнавал. Нас таких у него было полно с пятьдесят девятого года!

Мне кажется абсолютно понятным, почему, когда Генкин постарел и перестал ездить в «Дружбу», лагерь вскоре закрыли. Это был ЕГО лагерь.

* * *

К нашему первому концерту мы успели разучить пяток популярных детских песен, с которыми было не страшно выступать в присутствии комиссии, что, по всем оперативным сведениям, должна была нагрянуть в лагерь.

Кроме того, нам даже спешно сшили форму, а сделала это родная бабушка Вадика Калмановича, которая, как оказалось, вела в лагере кружок кройки и шитья, причем она по всем правилам сняла с каждого из нас мерку, закалывая куски бумаги булавками. Больше с меня мерку не снимали ни разу в жизни.

Если я не ошибаюсь, сшить нам должны были красивые красные рубахи, самого правильного, как всем тогда казалось, цвета для нашего названия «Оптимисты». Но красной материи не оказалось, нашлась только желто-оранжевая, да и той было недостаточно, поэтому на сцене мы предстали не в рубашках, а в оранжевых жилетках. Выглядели мы со стороны как бригада по укладке шпал, которая решила сбацать что-нибудь этакое в обеденный перерыв.

Наш руководитель Юрка Гончаров очень волновался перед премьерой, ну еще бы. Ему же доверили кучу аппаратуры на сорок тыщ, а он каких-то олухов к ней вынужден допустить.

Мы его, как могли, успокаивали, мол, Юра, расслабься, аппаратуру не спалим, про голубой вагон и про Чебурашку исполним, не вопрос.

– Смотри, Леха, – сказал он мне очень строго, – не вздумай на бис свои «Семь-сорок» сыграть. Говорят, в субботу проректор приедет. Вот он меня сразу из института и попрет как еврейского националиста.

Юра был невысокого роста, говорил негромким голосом, всегда сильно прищуривался, как обычно делают близорукие люди, которые стесняются носить очки. Под хорошее настроение он мог изобразить, как пьяный мужик с баяном ходит по вагонам, или исполнял частушки собственного сочинения. Помимо баяна, он хорошо умел играть почти на всех инструментах, даже ударных, демонстрируя это в вожатском ансамбле.

Барабанщик Игорь Денисов, крепкий семнадцатилетний парень, самый старший член нашей банды, поначалу пытался нами командовать, правда без успеха, но вскоре мы уже были с ним на равных и даже начали на него покрикивать на репетициях.

– Денисов! – орал кто-нибудь из нас. – Ты что, твою мать, долбишь как дятел, не слышишь разве, что тут переход?

Игорь потом отрывался на отрядных пионерах, где он числился помощником вожатого, а это пусть и маленький, но пост.

Нам Денисов врал, что поступил в институт, но, странным образом, никогда не мог вспомнить его названия. А знающие люди утверждали, что Игорь учится в каком-то техникуме и просто набивает себе цену.

За клавишами у нас сидела Оля Соколова, по которой вздыхала половина пионеров первого отряда. Оля любила распускать свои длинные черные волосы, заливисто смеялась, да и вообще была неизменно весела и приветлива. На ритм-гитаре играл Саша Тихонов по кличке Балаган. Балаганом его прозвали еще давно, почему-то имея в виду недотепу Шуру Балаганова из «Золотого теленка». Почему – при всем богатстве фантазии понять невозможно. Балаган был невероятно остроумный, постоянно хохмил, знал дикое количество песен и очень нравился девочкам. Говорят, сам Аркадий Северный, запрещенный артист-песенник, доводился ему дальним родственником. На гитаре у него получалось, кстати, так себе, но за общим шумом могло сойти. Нас с Вовкой Балаган был старше на год, он перешел в десятый класс, и это было последнее его пионерское лето. Я, как и все, звал его Балаган, а реже Шурик, потому что Шуриков и Саш в нашем отряде был явный перебор.

Ну а басистом был мой лучший друг и одноклассник Вовка Антошин. Песен Вовка знал немного, остроумием не блистал, светских бесед не поддерживал. Но, несмотря на это, девочкам он нравился не меньше, чем Шурик Балаган, да и вообще был человеком заметным. Вовка был вежливый и обаятельный, особенно на людях, никогда не суетился перед вожатыми и даже проявлял по отношению к ним некую снисходительность. А самое главное, он был всегда сногсшибательно одет. Таких шмоток, какие привозил из далеких стран Вовкин отец дядя Витя, шофер «Совтрансавто», не было ни у кого. Глядя на него, все дружно начинали сомневаться насчет того, сгниет ли он вообще когда-нибудь, этот вечно загнивающий капитализм.

Шурик Опанасенко моментально выделил Вовку из числа остальных пионеров и наряжался в его барахло всю смену, меняя гардероб чуть ли не ежедневно.

Что касается вокала, то здесь была полная чехарда. Перед каждым концертом мы прослушивали разных девочек в среднем по три от отряда, каждая из которых мнила себя Валентиной Толкуновой, но, выходя на сцену, они пели мимо нот и жевали микрофон.

Несмотря на Юркины опасения, наше первое выступление прошло вроде нормально. Во всяком случае, никто не облажался, аппаратура не подвела, после каждой песни нам дружно и долго хлопали, особенно поварихи и малыши-октябрята. Да и партийное начальство института осталось довольно. Но когда Боря Генкин дал нам прослушать магнитофонную запись, которую он сделал из зала, впору было спокойно переименовывать нашу группу из «Оптимистов» сразу в «Пессимистов».

Денисов дубасил не в ритм, у Балагана явно не строил инструмент, Вовку, того вообще не было слышно, моя гитара, наоборот, оглушительно и не к месту квакала. А наши горе-вокалистки пели про листья желтые, которые с тихим шорохом под ноги ложатся, настолько гнусавыми голосами, что нам захотелось самим с тихим шорохом лечь куда-нибудь и там застрелиться от позора.

Но на том концерте для меня случилось событие куда более важное, чем наше собственное выступление.

Уже были спеты все песни, прочитаны все стишки, вызвал смех до колик своими хохмами Володя Чубаровский, концерт заканчивался. И в финале на пустую сцену с баяном вышел Юра Гончаров. Он внимательно посмотрел в зал и начал играть.

И на первых аккордах зрители вдруг стали подниматься с мест. Сначала – сидевшие рядом со сценой члены институтской комиссии и начальник лагеря Мэлс Хабибович, за ними встали вожатые и остальные студенты из обслуживающего персонала, а потом и все прочие, включая малышей из восьмого отряда.

 
Вспомни, друг, как ночь перед экзаменом
Проводили мы с тобой без сна
И какими горькими слезами нам
Обходилась каждая весна!
Вспомни, друг, как мы листали наскоро
Пухлые учебников тома,
Как порой встречали нас неласково
Клиники, больницы, роддома!
 

Весь зал пел, песня набирала силу, и уже мощный хор звучал под стенами нашего клуба. Они все стояли и пели с такими лицами… Ну, можно сказать, с прекрасными лицами, а у многих на глазах блестели слезы.

И хотя наш клуб был настоящей развалюхой, а Юрин баян старым и разбитым, казалось, что все мы стоим и поем во дворце или даже в храме.

 
Уходят вдаль московских улиц ленты,
С Москвою расстаются москвичи.
Пускай сегодня мы еще студенты,
Мы завтра – настоящие врачи!
 

Это был гимн Первого медицинского института.

Никогда раньше я не видел, чтобы люди с таким волнением, с такой гордостью пели не про свою профессию даже, а про самое важное, самое главное дело своей жизни, и сам тогда, не знаю почему, вдруг почувствовал к этому всему важному и главному свою причастность…

* * *

Быть музыкантом ансамбля оказалось очень почетно. Сразу становишься заметной фигурой, особенно в масштабах нашей маленькой «Дружбы». Ходишь по лагерю, а все тебя уже знают, даже повара и кастелянши просят в следующий раз исполнить их любимые песни.

А Сережа, личный шофер Мэлса Хабибовича, тот и вовсе стал моим закадычным приятелем.

Сережа был настоящей стоеросовой дубиной – коренастый, мощный, с длинными, как грабли, руками. К тому же огненно-рыжий, громогласный и очень злой. В лагерь он приехал с женой, которая была на сносях, выходила из комнаты редко и обязательно в сопровождении супруга. Передвигалась она, всегда низко опустив голову, и никогда ни с кем не разговаривала. За нее это делал Сережа.

– Ну, ты, урод, в жопе ноги, не видишь разве, что тут беременная женщина идет! – орал он любому встречному пионеру. – Сойди с тропинки, придурок, пока я тебе пасть не порвал!!!

Ко мне Сережа, по загадочной причине, относился подчеркнуто хорошо, даже постоянно угощал сигаретами, а курил он только дефицитную «Яву». Ему понравилось присаживаться на лавочку, где я сидел и тренькал на гитаре, и долго, в подробностях рассказывать о своей армейской жизни. Сережа служил десантником и принимал самое деятельное участие в Пражских событиях шестьдесят восьмого года.

Через пару дней я стал избегать ничего не понимающего Сережу. Как-то больше не хотелось слушать эти рассказы о подвигах наших танкистов и десантников на улицах Праги. Мне было трудно объяснить, но передо мной постоянно возникала моя бабушка Людмила Александровна Добиаш, подолгу разглядывающая одну и ту же картинку в альбоме.

– Злата Прага! – восклицала бабушка, показывая рисунок красивого города с мостами через реку, башнями и соборами.

– Вот земля твоих предков, Алешенька, – объясняла бабушка, – как же мне хочется хоть одним глазком, хоть когда-нибудь увидеть ее!

Бабушка никогда не увидит свою Злату Прагу, за нее это сделал Сережа в шестьдесят восьмом.

1
...
...
11