Большой театр (Театральная площадь, 2/7) построен в 1824 году по проекту архитектора О. Бове.
Это здание построили на месте старого Петровского театра, сгоревшего в 1805 году. Правда, в скором времени оно тоже серьезно пострадало от пожара и в 1856 году было отстроено практически заново архитектором Альбертом Катериновичем Кавосом. Однако принято считать, что автор – все-таки Бове, а то, что было в середине позапрошлого столетия – так, легонькая реставрация. Видимо, потому, что Бове – деятель первого архитектурного эшелона. Чего никак не скажешь об Альберте Катериновиче.
* * *
Датой рождения Большого театра считается 28 марта 1776 года. Именно в этот день губернский прокурор князь Петр Васильевич Урусов получил от царицы российской так называемую «привилегию» – то бишь разрешение «содержать ему театральные всякого рода представления, а также концерты, воксалы и маскарады, а кроме его, никому никаких подобных увеселений не дозволять во все назначенное по привилегии время, дабы ему подрыву не было».
И монополист приступает к строительству театрального здания. Благо, что труппа уже существует – тринадцать актеров и девять актрис. А кроме них тринадцать музыкантов, балетмейстер, три танцора и четыре танцовщицы.
Чем не Большой театр?
Место выбрали на берегу реки Неглинной (в то время она протекала на поверхности, а не как сейчас – под землей, в трубе). «Московские ведомости» анонсировали: «Контора Знаменского театра (первое время труппа г-на Урусова арендовала помещение на Знаменке – А.М.), стараясь всегда об удовольствии почтенной публики, через сие объявляет, что ныне строится вновь для театра каменный дом на Большой Петровской улице, близ Кузнецкого мосту, который к открытию окончится нынешнего 1780 года в декабре месяце… что же касается до внутреннего расположения театра, то оно будет наилучшее в своем роде».
Увы, но в тот же вечер, когда состоялась публикация, театр на Знаменке сгорел. Господин Урусов счел это тревожным знаком (да и с деньгами возникли проблемы) и отказался от своей привилегии. Но свято место пусто не бывает, и за дело принялся компаньон Урусова по театру, англичанин Медокс. В декабре того же 1780 года та же самая газета сообщала: «Любопытные известия. В удовольствие почтенной публике, которой предварительно при сих листах объявлено уже было о сегодняшнем открытии новопостроенного Петровского театра, за нужное считаем сообщить для сведения, что огромное сие здание, сооруженное для народного удовольствия и увеселения, которое вышиной в 8, длиной в 32, а шириной в 20 сажен, умещающее в себе сто десять лож, не считая галерей, по мнению лучших архитекторов и одобрению знатоков театра, построено и к совершенному окончанию приведено с такою прочностью и выгодностью, что оными превосходит оно почти все знатные европейские театры. Что же до желаемой безопасности публичного сего дому касается, то в рассуждении оной, кажется, взяты все возможные меры и ничего не опущено, что могло бы служить к совершенному доставлению оной. Почтенная публика, которая удостоит сегодняшнее открытие помянутого театра, сама в оном удостоверится сможет, когда она увидит 12 разных дверей для подъезду, 3 каменные лестницы, ведущие в партер и ложи, и сверх того еще 2 лестницы деревянные».
Театралы получили презанятную игрушку. Праздничную, веселую и, вместе с тем, таинственную, романтичную. Александр Чаянов писал в повести «Венедиктов, или достопамятные события жизни моей»: «Спектакль уже начался, когда я вошел в полумрак затихшего зрительного зала. Флигеровы лампионы освещали дрожавшие тени дворца Аль-Рашидова. Колосова, послушная рокоту струн, плыла, кружась в амарантовом плаще. Колосова – царица на сцене, и я готов был снова и снова кричать ей свое браво… Меж тем сцена наполнилась новыми толпами белых и черных рабынь, и вереницы pas des deux сменились сложными пируэтами кордебалета.
Вдруг голос мучительно терпкий пронизал всю мою душу, и в нем снова узнал я ее, и снова всплыло ее чарующее лицо, белыми локонами окаймленное в оптическом круге зрительной трубы моей. Голос глубокий и преисполненный тоскою просил, казалось, умолял о пощаде, но не калифа правоверных, не к нему обращался он, а к властителю душ наших, и я отчетливо чувствовал его дьявольскую волю и адское дыхание совсем близко в темноте направо».
Где еще, как не в театре на Неглинной, можно было встретить и прелестницу, и дьявола, самого настоящего? Пожалуй, что нигде.
* * *
Увы, игрушка оказалась пусть и долгой, но не вечной. В октябре 1805 года «Московский курьер» сообщал: «Загорелось в гардеробной комнате, робость и неосторожность допустили распространиться пламени… Теснота была необъяснимая… Пламя все пожрало, и убытки весьма велики».
Знали бы господа из «Курьера», что всего-навсего через семь лет погорит вся Москва!
Но, как принято считать, «пожар способствовал ей много к украшению». И в 1825 году «Московские ведомости» сообщали: «Есть события в России, которые быстротою и величием изумляют современников и представляются в виде чудес отдаленному потомству. Такая мысль естественно рождается в душе россиянина при каждом происшествии, приближающем отечество наше к среде держав Европейских, такая мысль возникает в душе при взгляде на Большой Петровский театр, как феникс, из развалин возвысивший стены свои в новом блеске и великолепии».
Автором этого «феникса» был архитектор Бове.
С. Аксаков радовался: «Большой Петровский театр, возникший из старых, обгорелых развалин… изумил и восхитил меня… Великолепное громадное здание, исключительно посвященное моему любимому искусству, уже одною своею внешностью привело меня в радостное волнение… Великолепная театральная зала, одна из огромнейших в Европе, полная зрителей, блеск дамских нарядов, яркое освещение, превосходные декорации, богатство сценической постановки – все вместе взволновало меня».
Он же, кстати, описал один из, в общем-то, весьма распространенных в ту эпоху случаев, когда внимание публики перемещалось с выступающих на зрителей, точнее, на кого-нибудь определенного из числа зрителей: «В один вечер сидели мы в ложе Большого театра, вдруг растворилась дверь, вошел Гоголь и с веселым дружеским видом, какого мы никогда не видели, протянул мне руку со словами: „Здравствуйте!“. Нечего говорить, как мы были изумлены и обрадованы. Константин, едва ли не более всех понимавший значение Гоголя, забыл, где он, и громко закричал, что обратило внимание соседних лож. Это было во время антракта. Вслед за Гоголем, вошел к нам в ложу Ефремов, и Константин шепнул ему на ухо: „Знаешь ли, кто это у нас? Это Гоголь“. Ефремов, выпуча глаза, также от изумления и радости, побежал в кресла и сообщил эту новость покойному Станкевичу и еще кому-то из наших знакомых. В одну минуту несколько трубок и биноклей – обратились на нашу ложу и слова: „Гоголь! Гоголь!“ – разнеслись по креслам. Не знаю, заметил ли он это движение, только сказав несколько слов, что он опять в Москве на короткое время, Гоголь уехал».
Юный Михаил Юрьевич Лермонтов, взобравшись на колокольню Ивана Великого восхищался открывшимся перед ним видом: «На широкой площади возвышается Петровский театр, произведение новейшего искусства, огромное здание, сделанное по всем правилам вкуса, с плоской кровлей и величественным портиком, на коем возвышается алебастровый Аполлон».
(Первое время театр называли то Большим Петровским, то просто Петровским, и только впоследствии за ним окончательно закрепилось – «Большой». )
Площадь же, упомянутая Лермонтовым, была, хотя и широка, но, мягко скажем, необычна. Путеводитель по Москве 1831 года сообщал: «Воспоминание о том, что за три или четыре года были здесь овраги, болотистое место, куда сваливалась нечистота, и непроходимая грязь, и что… в столь короткое время… она украшается зданиями, приводящими нам на память и древность, и новейший вкус: все сие ставит площадь сию превыше всех нам известных в столицах иностранных… Что придает большую прелесть… то это расположенный прямо против середины театра, близ стены Китай-города Цветошный рынок… Это огражденный перилами искусно планированный сад, где можете гулять между куртин по прекрасным дорожкам, можете сидеть на устроенных скамейках и любоваться Театральной площадью и огромным великолепным портиком театра… С чем можно сравнить приятный вечер, проведенный в сем Цветошном рынке или на сем бульваре; так приятно любоваться на съезд к театру; толпы зрителей в ожидании начала спектакля ходят здесь в разных костюмах, парами, целыми группами».
Выходит, что Большой театр был частью целой рекреационной зоны.
* * *
В 1853 году театр полностью сгорел. Пожар наступил неожиданно, а причины его до сих пор не известны. Поговаривали о каком-то плотнике, якобы спасшем танцовщицу, в ужасе забившуюся на чердак. Оркестрант Безекирский метался среди огненных языков – все пытался найти и спасти свою ценную скрипочку. Все остальные сотрудники сразу же бросились наутек.
К счастью, маэстро Безекирский не сгорел. Однако же и скрипочку спасти не удалось.
Некто Басистов описывал эту трагедию в столичных «Ведомостях»: «Страшно было смотреть на этого объятого пламенем гиганта. Когда он горел, нам казалось, что перед глазами нашими погибал милый нам человек, наделявший нас прекраснейшими мыслями и чувствами».
Горел гигант двое суток. На третьи гореть стало нечему.
Новое здание построили в 1856 году. Некоторые особенности старого театра воссоздали – в частности, квадригу с Аполлоном, портик из восьми колонн, общие очертания сооружения. Однако было ясно – Кавос соорудил совершенно иную постройку. В которой, кстати, появились многие новшества. Например, система вентиляции: «Для освежения воздуха сделано в крыше театра широкое отверстие, которое вытягивало и дым от ламп, и сгустившийся воздух в зале. Для пополнения воздуха двери лож, ведущие в коридоры, сделаны так, что на полвершка не доходят до притолоки и дают приток воздуха. В стенах сделаны вентиляторы».
Интересно была обустроена люстра. Ее поднимали через специальный люк в потолке, спокойно «заправляли», зажигали, после чего опускали вниз. «Заправлялась» люстра олеином – экономным, но поганым маслом. Время от времени одна из ламп той люстры принималась зловонно чадить. Тогда в антракте специальный человек ее реанимировал. Случалось, что во время представления лампа лопалась и многочисленные острые осколки падали прямо на головы несчастных зрителей. Потребовалось много времени, пока хозяева театра догадались разместить под люстрой сетку.
Эту замечательную люстру почему-то называли «фотогеновой».
Зато полы вымостили разноцветным камнем, а перед началом действия все помещения для зрителей опрыскивали специальными духами. Роскошный занавес изображал въезд царя Михаила Федоровича в первопрестольную Москву. Кресла обтянуты малиновым бархатом, ограждения лож покрашены под золото. Словом, все в стиле «красиво жить не запретишь».
В целом же постройка стала выглядеть более современно, в том числе и внешне, с точки зрения архитектуры – новая мода требовала некоторых украшений, аскетизм двадцатых годов стал неактуален.
* * *
Театр пользовался популярностью. Мемуарист Н. В. Давыдов вспоминал: «В Большом театре шли представления итальянской и русской опер. Первая весьма процветала, абонемент, бывало, разбирался почти до последнего билета, и антрепренер Морелли, заключивший контракт с дирекцией театра, делал хорошие дела. Зрительная зала бывала полна элегантной и оживленной публикой, дамы в ложах бельэтажа одевались в большинстве очень парадно, нередко по-бальному, а кавалеры из «общества» являлись обязательно во фраках. Итальянскую оперу стоило посещать: примадонны и первые солисты обладали в большинстве сильными, свежими голосами и были хорошими певцами тогдашней итальянской школы, культивировавшей главным образом bel canto. Важным считалось в пении не столько соответствие словам данной арии, сколько красота звука, умение владеть голосом, как владеет виртуоз-скрипач своей скрипкой. Московская итальянская опера уступала качественно разве только петербургской, но все оперные знаменитости гастролировали и в Москве… Давались все известные оперы Беллини, Доницетти, Верди, Россини, Галеви, Гуно, Мейербера, начиная с «Нормы», «Лючии», «Невесты-лунатик» и кончая «Африканкой», «Гугенотами» и «Фаустом». Тут получалась довольно комичная в своей прямо детской наивности особенность, обусловленная тогдашней цензурой, еще Пушкиным метко охарактеризованной в одном из его вольных стихотворений. Объявления о представлениях итальянской оперы печатались на афишах рядом в два столбца – один с русским текстом, а другой с итальянским, причем цензура распространялась лишь на русский текст, считая итальянский безопасным для москвичей или недоступным по их малограмотности…
Немало красавиц-примадонн итальянской оперы увлекали сердца москвичей «собирательно», отвлеченно, до райка включительно, завсегдатаи которого на время разъезда артистов по окончании оперы спускались с верхов и толпой собирались у театрального подъезда, нередко устраивая овации любимым певицам, в том числе г-же Арто, пользовавшейся особенным успехом именно в Москве. Бывали и иные увлечения итальянками, и дело не обходилось без романов… Любимцем во всех отношениях москвичей, главным образом дам и девиц (сословия оперных психопаток тогда еще не существовало), был тенор Станьо. Красавец собой, совсем молодой, он обладал в первые две зимы, проведенные им в Москве, действительно на редкость сильным, звучным и приятным по тембру голосом. Но дивный голос его просуществовал недолго: Станьо был слишком впечатлителен, слишком любил жизнь и увлекался ею, не следуя примеру своих собратьев итальянских певцов, берегущих свой голос и хранилище его – собственное горло и легкие, как редкое сокровище, не позволяющих себе в чем бы то ни было никаких излишеств. Станьо не выдержал, поддался соблазну жизни, и Москва и московские дамы погубили его. К концу первого же своего сезона он молодцом пил водку, закусывая классическим соленым огурцом и ветчиной, тянул холодное шампанское как воду, даже «турку» и «медведя» постиг, катался в санях, сам ловко правя тройкой, «любил безмерно», еще более был любим, увез из Москвы, кажется, двух дам сразу, был счастлив, но голос испортил и вскоре исчез с московского оперного горизонта».
К сожалению, местные коллеги слабо конкурировали с итальянскими певцами: «Московская русская опера, всегда уступавшая петербургской, была в шестидесятых годах невысокого качества… Отсутствие инициативы, производительности и энергии, какая-то общая апатия, дряблость и халатность. Черта эта в ту пору отражалась, во-первых, на репертуаре, который был более чем скромен и, повторяясь из года в год, очень мало давал нового и интересного… Своеобразный и печальный вид являл Большой театр в те вечера, когда давалась русская опера: партер был почти пуст, несколько наполняясь лишь в последних рядах; в бельэтаже всего в двух-трех ложах виднелась публика, да и то случайная, кто-либо из своих по контрамарке, приезжие провинциалы или примитивное купеческое семейство из-за Москвы-реки, двинувшееся по поводу какого-нибудь семейного празднества в театр с чадами и домочадцами и до того переполнившее ложу, что становилось непонятным, как они все туда втиснулись; в бенуарах, а затем в более высоких ярусах публика кое-как набиралась еще, а балкон, особенно же «раек» даже совсем наполнялись, и «райские» обитатели театра, судя по аплодисментам, весьма наслаждались предлагавшейся им музыкой. Зрительная зала освещалась далеко не блистательно, начиналась опера обязательно с опозданием, а антракты длились бесконечно долго. Зрители с самого начала являли разочарованный, скучающий вид, все усиливавшийся к концу, и оживлялись только во время танцев, всегда бисировавшихся, кто бы и что бы ни станцевал…
Хор пел грубо, резко, а в то же время заглушался оркестром; и голоса, и само пение были плохи, а потому о красивой звучности пения и думать было нечего; хористы были к тому же положительно переутомлены и надорваны чересчур усиленной, ежедневной работой, так как они же пели и в итальянской опере, требовавшей непрестанных репетиций и разучиваний новых опер; кое-кто из мужского персонала ввиду скудости жалования участвовал тайком и в певческом хоре. Хористки даже наружностью смущали новичка-зрителя: большинство из них были стары и уродливы, или замечательно полны, или страшно худы; вперед при этом всегда выступали самые заслуженные и тяжеловесные дамы. И пение, и игра хора совершенно не отвечали тому, что должно было происходить по ходу оперы на сцене; то вся компания, несмотря на просительные или угрожающие жесты стоящих за кулисами режиссера и хормейстера и слышное публике шиканье дирижера, во весь голос вопила: «Тише, тише», а то при пении «бежим, спешим» выражала полное благодушие, довольство и не только не двигалась с места, но даже и жестов никаких не делала, пока, наконец, не валила, подобно стаду овец, за кулисы».
Потребовались годы, прежде чем все это более-менее исправилось. Разве что традиция выпускать в первый ряд самых дородных барышень пережила столетия.
* * *
Кстати, одними спектаклями дело не ограничивалось. Здесь нередко устраивали балы и маскарады, благо конструкция театра позволяла.
О проекте
О подписке