– Ладно! Продолжаю! – Лихтенвальд как будто не заметил замечания Нерона, – Я должен был сам позаботиться о том, чтобы держать концы своего дела в своих руках, а не доверяться разным анурейским «библиотекарям»! Сам виноват! Природа не терпит пустот. В детстве я много чувствовал, но у меня не было необходимости формулировать свои чувства, теперь я не чувствую ничего, но могу сформулировать это ничего. Две вещи отрывают меня от природы и делают несчастным: Деньги и Слова. Деньги – это высшее извращение общественной фантазии, слова – это извращение живой природы. Но – то, что публика пока не видит в упор моего творчества – это благо! Я слишком нормален, чтобы быть в фаворе у Сблызновской шпаны! Их небрежение раскрепощает мою душу и позволяет мне говорить абсолютно всё, что я хочу сказать. Даже короли не могут себе позволить того, что я могу сейчас себе позволить! Писать то, что они читают, я не хочу, потому что писать так противно. Писать что-то хорошее о них я не могу, потому, что это будет ложью. Я знаю, что здоровый инстинкт должен был бы заставить меня писать нечто такое, что интересно юным динозаврам, резвящимся по хвощам и плаунам, но мне это неинтересно. Выросшие без внимания, в разных условиях, эти молодые люди впитали в себя индифферентизм и равнодушие, какое я и представить себе не мог. Когда у меня появятся деньги, я буду огорчён, потому что тогда мне придётся быть осмотрительнее и заняться белледристической брехнёй, общепринятой в этом обществе. К сожалению, я сейчас мало осведомлён, что происходит в головах людей так сказать моего цеха, если таковые остались ещё. Я ничего не знаю о новых гениях, гроздьями свисающих с древа поэзии и потрескивающих своими четырёхстопными ямбами над унавоженными полями нашей долгой словесности.
– А вот ваш знакомый, писатель Белоснежнов, как-то сказал вам о том, что вы представляете по его мнению. Сказал вам немало обидного и, как ему показалось, справедливого…
– Вы и об этом знаете? Как мило! Отдаю долг вашей осведомлённости! Отчасти он был прав, ибо в отличие от меня он действительно кой-чего чего достиг. Но какой ценой!
– Цена, милостивый государь, никого не интересует!
– Для того, чтобы быть на коне, ему приходится писать заказные вещи для церкви, где он хвалит попов и святых, коммунянам писать о преступниках новой волны, для нововолновцев он ругает коммунян, ему приходится клянчить у городского головы или у какого-нибудь политика хвалебное слово о его книжках. Эти преамбулы он помещает на обложки книг, короче – у него действительно трудная судьба. А о своей последней встрече с ним я честно расскажу вам, мистер Гитболан. Тем более, что скорее всего, вы знаете не всё.
– Понятно! Это знакомая из истории ситуация, – поддакнул Гитболан, – А несколько дюжин Сблызновских писателей, как я понимаю, пришли, понюхали, напукали в офисе и ушли восвояси.
– Да! Потому что они вовсе никакие не писатели, а так, пристебаи при кормушке! Поэтому они и не написали о своей стране, в любви к которой они клялись годами, ни одного слова истинной любви! Ни одного! В пошлом году у меня зазвонил телефон, и этот самый писатель неожиданно для меня самого пригласил меня в лес за грибами. Он якобы знал места и был готов своими знаниями поделиться. Я согласился, потому что люблю собирать грибы. Он знал о моём пристрастии, и осенью прошлого года мы как-то договорились съездить, благо собирали, как оказалось, грибы в одном месте.
Первый раз мы приехали на станцию, долго шатались по лесу, грибов почти не нашли, идти туда, куда хотел идти я, он отказался. В конце концов, он то ли убежал от меня, то ли мы разошлись, в общем, домой я вернулся один. Я чертыхнулся, но когда он позвонил ещё раз, чёрт дёрнул меня снова согласиться. Встретиться мы должны были у остановки. Когда я вышел на улицу, стояла предутренняя мгла, было по-осеннему холодно, шёл сильный дождь, и мне идти в лес сразу расхотелось. Я представил себе мокрые ветки, с которых льются холодные струи, раскисшую дорогу в мрачный лес, скучную, обшарпаную станцию под тёмным небом. Но я дошёл до остановки, встретил его, он был с ведром, и мы пошли по главной улице к другой остановке, откуда всегда легко было уехать на вокзал. Само собой разумеется, тут он и затеял все эти кухонные политические разговоры. Такие как он никогда не могут удержаться, чтобы не выплеснуть на кого-нибудь свою осведомлённость в какой-либо сфере. Заговорили мы о последних террористических актах. Вы, мистер Гитболан, уже наверно осведомлены, какие тут основные новости – пожары, убийства и взрывы. И больше ничего! Вот об этих новостях мы и вели разговор.
Он ждал, что я буду подкрякивать его поверхностному, доморощенному шовинизму. А я сказал, что горцев с их мятежной территорией нужно окружить кордоном и дать им делать на своей территории то, что они хотят. Рано или поздно они сами прибегут клянчить ириски. Напомнил о военачальнике Картузове, умолявшем императора Искандера остановиться в Польше и не идти дальше, пусть наши враги без нас глотки друг другу грызут. Сказал, что в ходе Великой войны нам вообще следовало бы прекратить наступление в той же Польше, дабы пожалеть свой народ и позволить Торфу Зиглеру сколь угодно долго биться с нашими сомнительными союзниками, он бы им накостылял ещё, как следует. Тут мой патриотичный дружок из себя вышел.
Он на меня разозлился, в основном за то, что я спокойно разговаривал, когда он из себя выходил и начинал безуспешно разыскивать доводы в свою пользу. Представьте себе – шесть часов утра поганейшего дня поздней осени, совершенно пустая улица, начинающее моросить небо, он с ведром, я – с корзиной, он бегает по остановке, отворачивается от меня с отвращением, кричит во весь голос:
– Ты кто такой тут? Свою жизнь не можешь устроить, а весь мир учишь!…Ну и… в свой поганый Исруль, здесь воздух чище будет! Пишешь тут графоманские книжонки, которые никто не покупает!
При упоминании Исруля и его белых кирпичей меня, честно говоря, передёрнуло. Он достиг своей цели, ударил без промаха ниже пояса. Я не очень-то люблю вспоминать об этой странице своей жизни и не со всеми её обсуждаю. Но если я побывал в грязном сортире, из этого вовсе нельзя сделать вывод о том, что мне в нём нравиться! Что говорить, это был низкий выпад! Я ответил ещё ниже, потому что от этих нападок тоже стал выходить из себя. Я напомнил ему о методах, какими он домогается общественного признания – обложках, на которых стояли тирады: «Великий Сан Реповский писатель Белоснежнов, наш санрепейный Брет Гарт, в своей новой книге угнезживает новую народную духовность. Книги его будут жить вечно». И подпись – Генерал Воробей.
Может быть воробей и был в восторге от Белоснежнова, и так действительно говорил, я не знаю, но выносить на обложку рекламу своей личности, это, по моему, ужасно!
Но мог ли я поступить иначе? Требовать миролюбия от того, к кому вы относитесь, как к собаке, в высшей степени неуместно. Что же касается рекомендаций, то в то время они были чрезвычайно распространены, и почти каждый малообразованный губернатор и безграмотный генерал считали своим долгом оттянуться на юных творцах, представляя их миру. Юным творцам тоже были нужны административные костыли.
Я то знал цену всем этим гнездовьям.
Я вообще мог ответить ему теми же словами, потому что все слова можно сказать о любом из нас в равной степени. Так он меня любил.
– Да, прогресс у тебя налицо! – сказал я ему, – Ты какаешь, как Лев Толстой, писаешь, как Николай Гоголь, сношаешься, как Александр Пушкин, куришь травку, как Блок! Фамилии-то какие! И венец усилий – как Чехов блюёшь в Бляден Блядене!! А талант тебя, как у александра Матросова – быстрый, увидел вражий дзот и – прыг!
– А ты… а ты… какаешь – как Ле Корбюзье эпохи упадка стиля! Как Гауди ты какать никогда не сможешь!
– Почему?
– Жидковат!
– Не знаю я никакого Ковата! И знать не хочу!
Круто мы схватились.
Он взъерепенился и налился венозной кровью. Я ему отвечал, конечно, не выходя из себя, нужно мне? А знаете, после чего он так разъярился? Я ему сказал, что это государство при случае будет играть со славянами, сю-сю, тю-тю, а предаст точно. Как всегда предавало! И не будет тут никогда ни нормальной монетарной системы, ни инвесторов, ничего не будет! Поиграют они, поиграют в эти новомодные штуки, а потом развалят всё, как это у них всегда было! И привёл свой разговор с одним черичренцем на станции Гелупец, который рассказывал, как его брат возил в фуре арбузы в Сблызнов и на каждом перекрёстке ментам мзду давал. В самом прямом смысле на каждом углу! Тысяч двадцать гренцыпулеров взяток за один прогон он брал только на взятки! Менты ни разу не смотрели в его фуре взрывчатку, наркотики и тому подобное, сразу подходили: «Деньги давай!»
Дал – и езжай куда хочешь, и – вези, чего хочешь. Хочешь – арбузы, хочешь – взрывчатку. Он и давал на каждом перекрёстке. Разве, говорю, возможно, чтобы в стране, где все силовые структуры продажны снизу доверху, порядок навести? Что это за безобразие? А потом снова говорю, что, де, надо бы обнести эту мятежную территорию колючей проволокой, устроить санитарную обработку и, как её, вивисекцию, а с военными акциями повременить пока. Как я это ему сказал, он пуще прежнего взвился, стал орать благим матом и меня снова Исрулем попрекать. Исруль твой, да твой Исруль! Его понесло.
Потом я и говорю: «Общеизвестно, что в глубинной Сан Репе настоящие патриоты – наркоманы, проститутки и алкоголики. Наркоманы дают деньги Северному альянсу на покупку оружия у Сан Репы, а потом этим оружием бьют злых террористов. Отморозков бьют, как сейчас иногда говорят. Таким образом, они-то – проститутки и наркоманы, и есть основные борцы с терроризмом. Алкоголики же содержат на своих плечах армию и Подземную полицию самой Сан Репы, ибо отдают в казну за порцию дрянного пойла отнюдь не лишние для их семей деньги. Слава патриотам нашей отчизны – великой Сан Репы: проституткам, алкоголикам и наркоманам! Слава её верным сынам и дочкам! Слава алкоголикам и проституткам, строителям будущего Сан Репы!»
И тут он окончательно задымился и всё в одну кучу свалил, и литературу, и жизнь, и исруль. Кони, люди, залпы тысяч орудий слились у него в протяжный вой. Рот у него стал раскрываться, как у Маяковского во время выступления перед красноармейцами.
Ещё он орал: «Я профессионал, а ты – чмо болотное, кто ты такой, так и будешь всю жизнь за свой счёт книжки издавать. Я уже в энциклопедии есть! Про меня пишут все газеты! Я – славянский Брет Гарт! Ты никто! Ты мелкий гра-фо-ман! Что ты пишешь? Что ты пишешь? Почитай! Почитай меня! Я классик! А ты кто есть? Кто ты такой? Ты – никто! Ты! Меня роман газета печатает на каждом шагу! Тьфу! Меня все знают! Я пять жён на свои гонорары содержу! Я не хочу с тобой разговаривать, не хочу! Выводишь ты меня из себя! Гад!»
Разошёлся он страшно. На цыгана, которому жена изменила, стал похож. Руками стал рубить, как Суворов турок. Саблей.
В общем дал он мне по башке своими ноябрьскими тезисами, крепко дал! Осудил он и мои картинки, сказал, что на любой помойке таких картинок видел больше, чем у меня в папке. «Разве это живопись… – твердил он, ка заведённый, – Ты что рисуешь? Это же такая гадость, твои рисунки! Да и не рисунки это вовсе, а мазня!»
Я его поправил – «графика» говорю, графика. Живопись – это когда с масляными красками дело имеют и пишут на холсте. Когда же водяными красками и тушью по бумаге – это графика! Разберись сначала! Когда он на меня орал, вид у него был страшно болезненный. Как он при таком болезненном виде мог содержать пять жон, я не знаю!
Я вижу – светской беседы пока что не получается, тон не тот, тема не созрела. Доводы мелкие. И многое, что он говорит обо мне, к сожалению, правда: книги мои не покупают, да и я сам к этому никаких движений не совершил. Ни одного серьёзного жеста, чтобы продвинуть своё имя среди единомышленников и врагов. Вот и жизнь свою не устроил – это правда, тут не поспоришь. Семья разбросана по миру, многих уже нет, а те далече. Картинки мои пока что заказывают в издательствах, но что будет завтра, никто не знает, хотя некоторые мои картинки всё равно хороши, пусть не говорят!
Я его слушаю, а сам думаю: нет ху… без добра! В основном врёт он, но послушать то, что о тебе действительно думают твои «друзья», особенно в ярости или подпитии действительно нелишне, лучше узнаёшь, кто твой друг по-настоящему, а кто прикидывается, а сам камень за пазухой держит. Я ведь слушаю даже врагов и готов извлечь зёрна истины и из их враждебных мне речей. Лишний человек, как сказала бы многоуважаемая Алевтина Ильинична.
Я собрался с духом и заверещал этаким отвратительным интеллигентским говорком, не глядя ему в лицо:
– А вы знаете, я тут подумал… (Я говорил это голосом худосочного интеллигента из анекдота, произносящего спящему: «Вот вы говорите: Рыльцын – Рыльцын!») Ведь величайшие создания человеческого гения всегда носят, как ни странно привкус откровенной графомании. Нет в этом, господин Белоснежнов ничего преступного. Я, разумеется, не ратую за откровенно бездарные поделки, каких пруд пруди не только в столах пишущей братии, но и на прилавках книжных магазинов. Тут до сих пор дивы на радио вылезают и начинают завывать:
«О, родина моя в кустах осоки,
Люблю твои крутые берега,
В зелёной благовидной паволоке,
И (Ёпсельстрой) духмяные снега!»
Являешься ты в снах березовидных
В моих непомышляемых мечтах,
Когда дрожат тут в мареве овины
И деды ходят в длинных лапсердаках!»
Обычно они именно такие. Невсклад, невлад, поцелуй корову в зад! (Я, когда говорил это, корчил рожу.) Вы, конечно, слышали немало подобной чуши, не отпирайтесь! Но я не об этой тарабарщине говорю. Я говорю о божественной графомании! О чуде рождения литературы из графомании! Этого наивного полёта, какой есть в иной графомании, нет в профессиональном творчестве, тут всё как бы продумано и выверено, а вот величайшие творения созданы графоманами. «Дон Кихот», к примеру. Очистите его от графомании, и будет книжка в семьдесят страниц, отлаженная как часы, но без малейшего аромата и вкуса. А разве «Гаргантюа и Пантагрюэль» не графомания? И Реймский собор разве не графомания? А «Евгений Онегин», да не разъярю я ревностных пушкинонов? Особенно последние главы? Искусство, истинное искусство не может быть всего лишь профессией! В настоящем искусстве всегда есть нечто избыточное, лишённое примитивно понимаемого здравого смысла! В нём всегда есть избыточность! Ошибки вдохновения стоят во много раз больше, чем обретения ремесленничества. Сведи к необходимости поступки твоих персонажей и напишешь книгу о животных!
Бог не может быть профессией, солнце не может быть солдатом, изучение души не может быть резекцией паталогоанатома, оно должно быть священным актом открытия нового мира. Надо в глубине души понимать, зачем ты создаёшь свои творения! В них должна быть протяжённость, перспектива, сфумато! Нечего в храм пускать жрецами слегка подкованных сапожников! Надо возвратить искусствам их поднебесную функцию! Сейчас искусства сделались служанками денег и только потому влачат жалкое существование на задворках общества, готовые воспеть всё, что угодно выскочке-богатею и расстриге – интеллигенту…
Говорил я тихим, смиренным и по возможности препротивным голосом. Поникнув головой. Мне хотелось быть похожим на иезуита в капюшоне, допрашивающего ведьму – мерзкое зрелище, куда ни посмотри! У меня только капюшона и чёток не было, а так я точно был похож на думающего католического монаха, размыляющего на досуге о гармонии и мире и призывающего вредительницу ведьму сознаться в содеянном.
Он это увидел. Тут он вообще зашёлся и стал вопить уже на всю улицу горестные тирады. Он горланил благим матом, напоминая христианского жреца, требующего наконец у небес обещанного Второго Пришествия. Дай, мол, мне! Тембры, какие я больше всего не люблю. Было пусто, и его голос галопом отскакивал от мокрых фасадов на другой стороне улицы. На другой стороне улицы немногочисленные прохожие, и правда, стали оглядываться, но я его не одёргивай, пусть, думаю, оттянется Белоснежнов, пусть выявится как яркий народный характер в воей первозданной чистоте. Впрочем, была ли это улица, или пред нами расстилался глубокий горный каньон, затянутый туманом – этого мы уже определить не могли.
О проекте
О подписке