Читать книгу «Рассказы по алфавиту» онлайн полностью📖 — Алексея Ивина — MyBook.

Дом на крови

Прошло достаточно много лет, чтобы говорить в третьем лице: Миша Горячев, он. Он в том возрасте, который так раздражает взрослых непоседливостью: десять-двенадцать лет. Чего эти, которым от тридцати до сорока, никогда не понимали, так это особого мира, в котором живет ребенок; для них важна их собственная жизнь, их заботы (Миша – одна из них), из которых ребенку отведен сектор, ячея, а так как границы, ему отведенные, он постоянно нарушает, его постоянно наказывают. Основное противоречие отцов и детей в том, что отцы, стремясь к покою и размеренности, уже наполовину покойники, дети же подвижны, живы и потому вторгаются. А в лесной деревне (шестидесятые годы), облитой зноем и из лесу наплывающими запахами распаренной хвои, у взрослых от истомы размякают члены, исчезают из головы последние мысли и клонит в сон. В этом и заключается пресловутый идиотизм деревенской жизни: деревенские способны лишь на физическое усилие, да и то если не пьяны, умственные же им почти не даются – тотчас отнимаются землей, ветром, простором. Деревенский человек слишком мал и рассеян в пространстве, ему не перед кем казаться, фасонить, не к кому относиться, кроме коровы, кота, кур: они отнимают у него последние силы для выражения скудной мысли. Этот двуногий придаток избы, двора, скота изначально апатичен и пропитан неверием во всякое преобразование: авось.

И в этом духе Мишу Горячева воспитывают, если он под рукой, а не скитается сам по себе без пути на реке и в окрестных лесах. А скитается он там потому, что у него особый мир, который взрослым непонятен, неприятен, чужд. Миша уже изверился – так часто его обрывали! – в возможности преемственно согласовать свой мир с их миром. Он очень одинок, зол, часто их ненавидит, ни в чем не повинуется, только тайком плачет и, когда ему выговаривают, скалит зубы, как волчонок. И он в том возрасте, когда хочется отделиться от них на своих, новых и справедливых, началах. А для этого необходимо срубить в лесу избу и зажить самостоятельно, иначе, чем они, без их безобразий, пьянства и неуклюжих пьяных сношений: удовольствия у них убогие, без выдумки и без радости. Таков его замысел, который созрел: уйти, отделиться.

Это решение пришло неожиданно, но оно так желанно, что Миша без напоминаний принес несколько ведер воды и охапку дров к печи, – откупился от них до позднего вечера, чтобы уже без страха перед возможной нахлобучкой свое намерение начать осуществлять. Из дровяного сарая он похитил маленький легкий топор и, спрятав его под рубахой, через поле двинулся под медвяным ветром к перелеску, что курчавился по берегам речки. Там его избу могут обнаружить, но в этой березовой веселой солнечной роще уютно, легко – не то, что в суровой, дикой и мрачной тайге. Она прохладна, травяниста, солнечные пятна играют повсюду, в ней встречаются небольшие бурые муравейники и пчелы. Она сбегает по косогору к реке, над водой зигзагами летают, сухо шелестя, прозрачные стрекозы, в воде плавают пескари и малявки. Пахнет зверобоем, муравьями, смолистой хвоей. Райское местечко, чтобы забыться, даже если не строить избу, а просто гулять.

И уже под зеленым пологом, отмахиваясь веткой от слепней (жаркий полдень, об эту пору и стада лежат, страдая от них), уже постояв над речкой (течет, хрустальная, колышет осоку), он от первоначального замысла отказывается: даже ему, мечтателю, ясно, что срубить избу так скоро не получится. Была идея избы, ухода из родительского дома в свой, но можно обойтись и шалашом; обидно, но можно согласиться на дешевку и суррогат, хотя ни того, ни другого он не терпит: ему подавай либо совершенное, либо никакого. Сейчас важно другое: утолить острое, приступообразное стремление к независимости.

В укромном месте, на сухой прогалине, где качаются лесные колокольчики, он забивает в землю первую сваю – свежий березовый кол, потом второй, обозначая ворота, вход. А вот с перекладиной не ладится: забыл взять гвозди, чтобы приколотить, или проволоку, чтобы привязать; был радужный замысел, а исполнение мыслилось без усилий, без этого жестокого пота, мозолей, ссадин, комарья. Миша Горячев – мальчик настырный, культуру и цивилизацию ему заменяет природа. Он знает точно, что так, как э т и, жить нельзя. Он ранимый – уже израненный, вспыльчивый, его деревенская кличка – Козел: если козла, с бородкой, как у поэта Некрасова, и гнутыми рогами, раздразнить, он быстро свирепеет, фыркает, бодается, гоняется за детьми, навострив рога, и даже испускает зловонную зеленую струю мочи. Мальчишки – народ наблюдательный, кличку без сходства не дадут. И вот теперь, возясь с верхней перекладиной, на которую – по замыслу – должен лечь настил шалаша, он вполне обнаруживает черты раздраженного козла: злится, чертыхается, покосившиеся колья поправляет и сверху обухом бьет, но в плотный дерн они лезть не хотят, тем более что плохо заострены. Не вытанцовывается замысел. Под этим жарким кучевым небом нет сейчас существа ожесточеннее и несчастнее, чем он. От бешенства и сознания полного банкротства он плакать готов, смириться же с неудачей не может: горяч и в злости непредсказуем. Из таких – в криминогенных семьях – вырастают преступники; а семья та самая, криминогенная: мать матюгальщица и за мужицкий нрав прозвана «розмужичьем», отец пьяница и скандалист, в доме ни одной книжки. Такая среда. Кто в его возрасте на фортепьянах бренчит или хотя бы про Тома Сойера читает, у тех и в дальнейшем путь глаже, свободнее: есть навыки общения. Но это уже и характер: замышленное должно быть реализовано тотчас, без отлагательств, без приготовлений, немедленно. Это маниакальное упорство впоследствии многих будет в нем отпугивать.

Уже вечереет и кольев нарублено много, ладони в кровь исцарапаны, в берестяной шелухе и еловой смоле, а шалаше все нет. И дома, у э т и х, готовится гроза: они скоры на расправу, им не до побудительных мотивов, которыми он руководствуется. Уже и злоба прошла; игра сыграна, проиграна: воплотить замысел немедленно и в пленительном совершенстве не удалось, а назавтра – не хватит пороху: воплощение не предполагалось растягивать на два дня. Он устал и проголодался. А в восемь вечера в клубе будет кино. Но он уже миролюбивее, чем с утра, стремление к независимости утолил. Оттерев ладони речным песком, он возвращается почти довольный, перегоревший. Небо очистилось, солнце еще высоко, с возвышенного поля, засеянного клевером, хорошо видна вся деревня – серые избы, повернутые дворами, два-три высоких дерева. Деревня, шестьдесят дворов, расположена глупо – не вдоль речки, а поперек. В левой ее части только один колодец – между всхолмиями полей, у ручья, где по вечерам скрипят коростели. К нему-то и направляется с пустыми ведрами на расписном широком коромысле сухопарая тетя Поля Кувакина.

У колодца, не входя в сруб, она его поджидает, и ее намерения ему не понятны, потому что, вообще-то говоря, за всю его двенадцатилетнюю жизнь эта ведьма со впалым ртом и крючковатым носом не сказала с ним и двух слов.

– Здрассте, тетя Поля.

– Ой, дитятко ты сердешное, Мишенька! Бежи-ко скоряе домой-то, обыскались тя. Ведь отеч-от твой що изделал, ведь застрелився из ружья! Ищут тебя с обеда, мать-то там убивается, ревит голосом, на зауке-то полдеревни собралось, а тя найти не могут. Бежи-ко скоряе, сердешный… Куды с топором-то ходил?

– Да в лес.

Тетя Поля Кувакина больше ничего не произносит, но еще какое-то время стоит перед колодцем с пустыми ведрами и смотрит ему вслед. На душе у него становится тревожно, но иначе, чем обычно, когда он, запозднившись, возвращался домой, предчувствуя брань, а может, и побои. Сейчас на душе у него тоскливо, ее обнимает волна подступающего ужаса. Он бежит со всех ног по тропинке, под мягким ветром с обеих сторон волнуется нежно-зеленый овес.

На лужайке перед избой и впрямь толпа – бабы, дети. Все скорбно, недоуменно молчат, притихли, жмутся, слышится лишь тонкий, визгливый плач матери, из которого ему ясно, что лучше бы туда и не ходить. И все-таки из-за чужих спин он с опаской туда выглянул. Отец лежал навзничь, неловко подвернув ногу. Мать припадала к нему, болезненно вскрикивала, визжала и зачем-то всякий раз боязливо касалась его окровавленной головы. На траве вокруг брызгами, отдельно, точно кто растряс перловую крупу, валялись серенькие, с кровью, мозги. Над трупом смущенно стоял Савелий Булочников, сосед, с которым отец был в большой дружбе, мялся и, казалось, мучительно решал, собирать ему эти разбрызганные мозги или утешать вдову.

Дальнейшее Михаил Горячев помнил смутно и вспоминать не любил: подташнивало.

©, ИВИН А.Н., автор, 1997, 2010 г.
Рассказ опубликован в журнале «Лесная новь»
Алексей ИВИН

Заболевание сосны

Павел Коточигов в восемь часов утра сел на электричку, отправляющуюся в столицу нашей Родины Москву из провинциального города Радова. На седьмом километре по правую сторону потянулось верховое болото, редко заросшее молодым сосняком. У некоторых сосен хвоя приобрела цвет желтой меди – золотистый и тусклый. Золотые деревья среди зеленых выглядели очень красиво, нарядно.

Кажется, это заболевание называется шютц. Снежный шютц. Или, может, шмуц? – обратился к себе Павел Коточигов. – Шнейс? Слово, помню, звучит по-немецки. Шнапс? Нет, не шнапс. Гнейс? Цейсс? Цейсс – это, вроде, разведчик или фирма, производящая бинокли. А гнейс – плитняк. Тогда шмутц? Шмутц-титул. Эрзац-хлеб. Какая херня лезет в голову, – закончил свои размышления Павел Коточигов и отвернулся от окна.

Дорожные рабочие в оранжевых безрукавках лакали водку на четверых и одновременно играли в карты – в преферанс или в кинга (Коточигов умел только «в пьяницу»: это когда из одной половины колоды и вместе из другой открываешь и, которая карта важнее, та и берет взятку; получается, что один партнер пропивается, а взятки другого растут и колода у него пухнет). Они делали и то и другое – и пили и картежничали так смачно и беззастенчиво, что Павел Коточигов опять разозлился и опять отвернулся – к окну.

Снежный шмуц. Гнус. Нет, это «Учитель Гнус». Шмуке? Это тоже вроде немецкий персонаж. Ну, не Шмидт же? Да уж конечно, не Шмидт. Шнеерсон? Там, в этом слове, есть шипящие и свистящие звуки. Как же, Господи, называется это заболевание?

Снежный барс, – подсказал Коточигову внутренний голос.

Иди ты в задницу, – возразил Коточигов, – сам ты барс.

Тогда, может, швепс? – допытывался голос. – Шшвеппссс! Ах, как хорошо утоляет жажду швеппс!

Ну, у него еще два варианта, у этого заболевания, – упорствовал Коточигов. – При одном иглы желтеют и слегка свиваются, а при другом желтеет только одна иголка, а вторая остается зеленой.

Тебе бы лесоводом устроиться, – может, попробуешь? Чего кусочничать в Москве? Проживешь жизнью настоящего мужчины…

Ага, вон как эти дорожники: мат-перемат, веселый хохот, забористые шутки и крепкое гомосексуальное дружество. Вон они как вкусно начинают рабочий день: точно их мать сразу четверню родила, а потом они друг на друге переженились. Россия, мужской бородатый поцелуй, царь Ашшурбанипал, бородатый повстанец курд.

Ну, в общем, – не понятно кому объяснял Коточигов, – оно возникает у совсем молодых сосен, таких маленьких, что их зимой целиком засыпает снегом. Считалось, что это как-то зависит от величины снежного покрова.

Причем здесь снежный покров? – грубо вмешался внутренний голос. Это же грибковое заболевание. Грибок. Парша.

Снежный шнусс. Шнейс, шмиссе. Скажи уж, Шамиссо. Шмус, шурф. Ну, немецкое же слово.

Шнеерсон – самое немецкое.

Снежный шанс. Шнежный шансс. Тьфу, черт!

Может, шерешпер? – спросил голос.

Ты что: шерешпер же – рыба.

Ну, тогда не знаю.

Во-от. Вот и я не вспомню никак.

Проехали длинную железнодорожную платформу, болото и сосняк кончились, потянулся веселый мелкий весенний березняк, когда листья еще так свежи и зелены, что их хочется приласкать.

Может, шинусс? – уныло спрашивал Павел Коточигов на семьдесят пятой версте своего пути (приближалась уже столица, шли крупные микрорайоны, точно куски рафинада, поставленного на попа).

Ага, скажи уж сразу: шинуаз. Или еще лучше: шизо. Шледштвенный ижолятор. У тебя зубов нехватка, вот и кажется, что все шипящие и свистящие звуки.

Стейтс?

Ага, во-во: Юнион Стейтс лимитед. Повальное заболевание в Юнион рипаблик оф Раша.

Приеду на работу, перерою все справочники, какие есть, но узнаю, – решил Коточигов. – Иначе точно свихнусь… Пшют? Шпур? Шнур?

Лошадиная фамилия, съязвил голос.

Пшют? Psst, как говорят французы, вроде нашего: тс-с-с! Пшепрашем, пани. Пушт? Пуштун, вражда гвельфов и пуштунов. Пестицидами отравилась, вот и заболела: снежный пестц. Шест? Шестов. Вот именно: Шестов, Шварцман, Шварцкопф, шипящих и свистящих навалом.

Может, все-таки шютце?

©, Алексей ИВИН, автор, 1997, 2009 г.
Рассказ опубликован в журнале"Наша улица»
Алексей ИВИН

Запасной вариант

– Ну, и это всё, что ли? – грубо спросила Любочка, приподнялась на локте, пытливо и бесстыдно заглянула в глаза. Корепин, пожалуй, простил бы, легче перенес бы ироническую насмешку, а вот такую оскорбительную грубость – нет. В ее циничном беспощадном вопросе и смутном лице (было темно) он уловил злую надменность и, уязвленный этим, внутренне ощетинясь, спрятал глаза и отвернулся к стене. Ему захотелось ответить чем-нибудь столь же хлестким и обидным, столь же унизительным. Как бы она ни ерепенилась, не станет же она отрицать, что подобрал-то он ее на улице, в аллее – вышел, как обычно в последнюю неделю, прогуляться на сон грядущий, полюбоваться закатными, багрово-золотистыми облаками, вдохнуть посвежелого воздуха, чтобы себя, расторгнутого, соединить с миром. Он жил один на даче своего друга, корпел над дипломным проектом городской бани, дорабатывал его: диплом он уже защитил, но в строительном управлении его проект забраковали как чересчур изысканный, потребовав переделок. Ему, проектировщику бань, приходилось совмещать несовместимое – работать на потребу дня и восхищаться чертежами Леонардо да Винчи и ведутами Франческо Гварди в надежде извлечь оттуда пользу для себя. Он шел по дряхлой липовой аллее, смакуя майские, какие-то почти чахоточные ароматы, как вдруг из беседки, мимо которой проходил, его окликнула высокая длинноногая блондинка. «Эй, Борька, куда поплыл?» – испитым и прокуренным голосом позвала она. Он охотно обернулся на зов, хотя мог бы ответить, что она обозналась; даже ее зазывный блатной тон не оттолкнул его, потому что не только природой и великолепным вечером насладиться, не только ради полезного и осмысленного променада выходил он, а еще и для того, чтобы случайно встретить женщину, одержимую тем же бесом, тем же безотчетным влечением, что и он: было одиноко, и была потребность контакта, пусть случайного. Первым он не завязал бы знакомство (из опасения наткнуться на спесь, высокомерие, конфуз и, следовательно, испытать упадок духа), но убедиться, что он не одинок в тайных терзаниях плоти и в надежде на случайное тепло, этого он хотел – высвободиться. Фривольный оклик его всколыхнул и – в тон ему – он ответил, что хотя он не Борька, а всего лишь Петька, это в принципе все равно и он охотно присядет возле хорошенькой девушки: подыгрывал ей, изображал беззастенчивого шалопая, ей соразмерного и понятного. И хотя сразу же, начав ломаться, играть роль, себе не свойственную, ощутил внутренний дискомфорт и протест, интерес к игре и к тому, чем она кончится, сохранился и даже усилился, когда (неуловимое понимание без слов, через взгляд) стало ясно, что она звала именно его. Игривая праздная шалунья. Но тон ее оклика, предлог (Борька) был заранее самозащищенный, себя обеляющий: если он не остановится, то подумает, что она обозналась, если клюнет, хотя зовут не его, значит сам не прочь познакомиться. Итак, ее товар – его цена (если грубо, о б э т о м); если проще и человечнее – обоюдная надежда: а вдруг сегодня?..

1
...
...
11