Читать книгу «Рассказы по алфавиту» онлайн полностью📖 — Алексея Ивина — MyBook.
image

Василий Иванович

I

Василий Иванович перевернул листок перекидного календаря и рядом с датой «23 августа 1971 года» своим красивым круглым почерком написал: «Позвонить Б. С. в трест в 11.00 и поздравить с днем рождения». Об этом он вспомнил еще за неделю и, конечно, завтра не забыл бы позвонить Борису Семеновичу, но чтобы еще раз предвкусить счастье и ощутить легкое волнение, он сделал эту надпись. Борис Семенович, может быть, и не узнает его – все может быть; но потом непременно узнает, они перекинутся любезностями, спросят о здоровье своих жен, а потом уж так разговорятся, что Борис Семенович непременно будет просить Василия Ивановича присутствовать на торжестве. Соберутся гости, именинник будет встречать всех, пожимать руки и провожать к столу. Василий Иванович придет одним из последних, а может, самым последним. Хозяин, несколько утомленный, но сияющий, встретит его радушно, они сядут за стол, а когда шампанское будет откупорено, Василий Иванович при воцарившемся благосклонном молчании гостей произнесет спич и первым расцелуется с именинником…

Василий Иванович так живо представил эту сцену, что не услышал, как машинистка, обращаясь к нему, что-то говорит. Но он уловил ее вопросительный и нетерпеливый взгляд и очнулся.

– Чего тебе? – спросил он строго.

– Василий Иванович, я закончила. Вы разрешите мне идти? – повторила машинистка.

– Так все, значит, сделала? Ну, иди, иди отдыхай. Завтра работы будет много: принесли отчетные данные из треста… Как твой крепыш-то?..

– Да ничего, поправился, вчера уже в яслях был, – ответила машинистка, оделась и вышла.

Василий Иванович допил остывший чай, неспешно надел плащ. Закрыл окно, распахнутое в заросший старый сад, и вышел из кабинета с тем чувством, которое испытывал всякий раз, когда день заканчивался благополучно. Маленькая перспектива завтрашнего свидания с Борисом Семеновичем оживляла думы Василия Ивановича, пока он ехал рядом со своим молчаливо-предупредительным шофером, пока поднимался в лифте, пока переступал порог своей уютной квартиры…

– А, вот и он! – воскликнула Анна Владимировна, супруга Василия Ивановича, когда он вошел в переднюю. – Раздевайся-ка побыстрей да пойдем…

– Что такое? – спросил он оживленно.

– А гость приехал к нам, вот что! – выпалила Анна Владимировна, продолжая тормошить мужа и горя от нетерпения. – Пойдем, пойдем, сейчас увидишь!..

Василий Иванович, готовя приветственные слова и губы для широкой улыбки, последовал за женой. Они вошли в гостиную.

– А, Петр Лукич, здравствуй! Сколько лет, сколько зим! Ну, здравствуй!

Петр Лукич подскочил с дивана, и на середине комнаты друзья обнялись. Анна Владимировна стояла в стороне и, подперев рукой пышный свой бок, умильно улыбалась.

Петр Лукич, очутясь в объятиях Василия Ивановича, расчувствовался и засопел, а Василий Иванович хлопал его по плечу и говорил:

– Ну, брат, полно. Расскажи-ка лучше, как живешь-можешь, как здоровьишко-то твое.

– Хорошо, все хорошо. А ты-то как, Василий Иванович?

– Да я тоже хорошо. Скоро уж и на пенсию пойду: год всего остался.

– Ну? Это хорошо, хорошо… – сказал Петр Лукич. И добавил для убедительности: – Это хорошо.

Анна Владимировна собрала между тем на стол, друзья сели. И полились беседы: вспомнили детство, работу, любовные проделки. Анна Владимировна слушала, качала головой и говорила сама, когда Петр Лукич обращался к ней.

– А вот мой сын Максим, – сказал Василий Иванович с гордостью и опаской, когда в комнату вошел стройный парень лет восемнадцати. Он протянул руку восхищенному Петру Лукичу, но не ответил на его льстивое пожатие, сел, сказал безразличную фразу, налил себе стакан водки, выпил и стал закусывать так естественно и непринужденно, что смутил всех троих. Беседа попримолкла; но Максим на замечал впечатления, которое произвел, а продолжал есть, пока не насытился. Потом, равнодушно извинившись, он поднялся, вышел на балкон и вернулся, неся гитару, затем оделся и исчез.

Но с его уходом ощущение неловкости не пропало, и, чтобы развеять его, Василий Иванович произнес слезливо:

– Хороший сын у меня… Вот только выпивать стал в последнее время. Из университета ушел: я, говорит, в рабочую шкуру хочу влезть. И вот теперь каждую ночь пьяный приходит, а иногда и вовсе не ночует дома. Мы с Анной Владимировной из сил выбились, а доглядеть не можем…

– Да… – задумчиво протянул Петр Лукич и умолк.

– А что, не сходить ли нам к Евстигнею Павловичу? – спросил Василий Иванович. – Он живет недалеко, на набережной. Посидим у него, поговорим по душам… Ты ведь его не видел уже лет десять!

– Сходим, пожалуй! – согласился Петр Лукич.

Анна Владимировна пробовала было протестовать, но в конце концов одела обоих друзей и проводила их до лестницы.

– Долго не задерживайся, слышишь! – приказала она мужу.

– Конечно, ты не беспокойся, – усыпил Василий Иванович ее подозрения.

II

Евстигней Павлович встретил друзей с распростертыми объятиями. С небольшими вариациями повторился тот же мотив встречи и возлияния. И так как вскоре Петр Лукич сделался грузен, хотя еще пробовал разразиться какой-то необыкновенно приятной для компаньонов любезностью, то Евстигней Павлович, прибегнув к красноречию жены своей Екатерины Дмитриевны, уложил утомленного друга в постель, специально для него приготовленную. Василий Иванович наотрез отказался остаться, апеллируя к вышеприведенному распоряжению Анны Владимировны, и разрешил только хозяину проводить себя до лестничной площадки. Чем-то напоминая плюшевого медведя, Василий Иванович спустился вниз, оказался на улице и распахнул грудь ночному благоуханному ветру.

По набережной горели желтые фонари, длинной, исчезающей во тьме цепочкой расставленные по берегу Логатовки, которая, сильно разлившись от недельных дождей, несла свои мутные воды. Очевидно, Василий Иванович решил, что фонарные огни будут надежной путеводной нитью для него, и поэтому старательно придерживался их. И если на пути вырастал столб, Василий Иванович ощупывал его, как гусеница, затем брал назад и левее и тогда благополучно огибал препятствие. И то ли Василий Иванович, словно робкий школьник на уроке военно-строевой подготовки, позабыл, где находится правая сторона, а где – левая, то ли еще по какой причине, но только он вдруг почувствовал, что теряет почву под ногами. Но так как он отличался сильным и волевым характером, то решил все-таки обрести почву, а сего ради занес и вторую ногу – и очутился в воде. Не успел он, цепляясь дрожащей рукой за осклизлые камни, сообразоваться с обстоятельствами и принять директиву, как течение подхватило солидное тело Василия Ивановича и понесло его, переворачивая, как щепку. Горловые спазмы разжались, и слабый, растерянный крик о помощи прозвучал над безмолвной рекой. Черные, пронизывающие глаза смерти холодно глянули в оторопелое, прыгающее лицо Василия Ивановича. Он отчаянно пытался удержаться на поверхности, но намокшая одежда неукротимо влекла вниз; в пустоты мозга, как ледяная глыба, вмерзло оцепенение перед неотвратимой смертью. Еще раз сдавленно и безнадежно отчаянно крикнув, он скрылся в водовороте, чувствуя, как внутрь свинцовым удушающим потоком вливается вода.

Но помутневшим сознанием он успел отметить, как кто-то схватил его за волосы и тащит. Он инстинктивно вцепился в руку спасителя, вынырнул и, ничего не соображая, посмотрел безумным взглядом уже умершего человека.

– Руки! Отпустите руки! – пронзительно закричал девичий голос прямо в ухо. – Да плывите же! Черт! Будьте мужчиной!

Василий Иванович вышел из оцепенения, словно судорога пробежала по телу, и одна мысль: «Жив! Жив!» – заставила его лихорадочно сучить руками и ногами. Он подмял девушку под себя и, отбрыкиваясь, решительно заработал руками. Берег с торчащим из воды ивовым кустом был совсем близко, и Василий Иванович, собрав последние силы и дрожа от напряжения, схватился за ветку и вылез. Он долго лежал, не в силах подняться; вода бежала струйками из носа и рта; потом его тошнило, выворачивая внутренности наизнанку; холодный озноб пробегал по крупному телу Василия Ивановича.

Наконец он с трудом приподнялся на подгибающихся локтях, встал на четвереньки и так еще постоял некоторое время, чувствуя головокружение и тошноту, потом выпрямился и вздрагивающей, разбитой походкой пошел прочь.

Когда Василий Иванович брел по асфальтовой дорожке, проложенной по берегу, его сознание все еще не могло оправиться от недавнего потрясения, и невидящий взор равнодушно скользнул по чьим-то забытым белым туфелькам и плащу, брошенному на скамейке.

©, ИВИН А.Н., автор, 1973, 2010 г.

Вечерняя притча

Поклав глухарей в ягдташ, я направился разыскивать избушку, которую заприметил еще днем, чтобы переночевать там.

На мой стук никто не ответил. В горнице горело электричество, и стоял телевизор. Возле открытой печурки, в которой гудели поленья, сидела благообразная старуха, а с полатей виднелись чьи-то ноги то ли в лаптях, то ли в модернизированных чувяках.

– Здорово, хозяева, – сказал я, отряхивая у порога воду с плащ-палатки.

– Здравствуй, путник! – ответила приветливо старуха. – Присаживайся к камельку.

– Спасибо, не откажусь… Вишь ведь свирепствует непогода: можно подумать, что вся нечисть ополчилась…

– Да, ненастье на дворе, – согласилась старуха. – Даже меня загнало под крышу. Обычно ведь я кочую из дома в дом…

– Странница, что ли? Как зовут-то тебя?

– Совесть.

– Больно чудно назвали.

– Родитель был малость придурковатый, – пояснила старуха.

– А это кто там лежит, на полатях-то?

– Да старик один, Демос. Часто наведываюсь к нему, да он все непроснется никак. Врачи у него болесть какую-то нашли, летаргию. Говорят, в любую минуту может проснуться. Вот и жду.

– А давно он заболел, старик-то этот?

– Давно. Почитай что с Отечественной спит. Телевизор вот ему купило начальство, всё заботится о нем. Ну, иногда вечером слезет с полатей-то да и посмотрит.

– Это как понимать? Спящий-то? Сомнамбула, что ли?

– Да уж так.

– Чудные дела творятся на белом свете, – сказал я, взглянув на полати. – А поесть у тебя не найдется ли чего, хозяюшка?

– Испей брашна – вон в углу, в корчажке стоит. Ситный хлебец да маслице коровье там же найдешь.

– А дети-то у тебя есть? – спросил я насытясь.

– Как же, есть. – ответила старуха. – Только в тюрьме они почти все.

– А что так? Сама-то ты на вид старуха хоть куда, а неужто дети с кистенем бродят?

– Да уж такие христосики уродились.

– Ну, ничего, ты не горюй. Все обернется к лучшему.

– А я и не горюю. Любят они меня, передачки им ношу, а случается, и на свободе привечаю… Ты сам-то откуда идешь?

– Охотился, мать. Глухаря-графомана да глухаря-плагиатора подстрелил.

– Не наши, чай, названья-то, латинские?

– Латинские.

– А не взыскивают за то, что охотишься-то в неурочную пору?

– Не без того: по годику за эскападу и по два – за диффамацию.

– Как это?

– А так: выстрелишь из левого ствола – эскапада, выстрелишь из правого – диффамация. Уж и ружьишко-то мое в детский пугач превратилось. Такая досада!

– Ну и ты не горюй. С лесничим-то не толковал об этом?

– Было дело. Да ведь нельзя ему втолковать-то: ему гонорарий платят за охрану этих птичек.

– Если нельзя, так плюнь на него, да и всё. Ходи себе постреливай.

Дверь распахнулась. Вошли два лесника. Старуха посмотрела на меня тоскливо.

– Ты чего, убогая, расселась? Опять за свое? – закричал толстый лесник на старуху.

Второй надел мне наручники.

– Ну, прощай, мать! – сказал я.

Старик на полатях заворочался, пустил густой храп, но не проснулся.

– Прощай, сынок! Вспоминай меня! А буде случится гостинец принести, свидимся.

– Ружье конфисковать! – сказал толстый лесник. – А вот что с глухарями делать?

– Похороним на Ваганьковском.

Я вышел. Они – следом.

Алексей ИВИН, автор, 1975, 2010 г.
Притча опубликована в журнале «Голос эпохи» и в сборнике «Русское восприятие» (г. Александров, 2006 г.)
Алексей ИВИН

Воскресная прогулка

Борис Осолихин решил бросить курить. Такое принял мужественное решение. Вступил в борьбу с собой.

Не то, чтобы это решение было обдумано заранее, вовсе нет, оно пришло внезапно. Вступив за порог и втянув росистый воздух, он почувствовал, что как будто чего-то не хватает, чтобы дополнить утреннее зрительное наслаждение голубым небом, цветущей акацией, политыми мостовыми и уличным гомоном; ощущение было томительным и требовало удовлетворения, и тогда он понял, что ему хочется закурить. Засунул руку в карман, но вспомнил, что вчера выкурил все сигареты. «Ну и ладно, – подумал он. – Брошу курить». Эта мысль его окрылила, и на обновленный после летней ночи, оживляющийся город он взглянул так же обновленно, спокойно, самоуверенно. «Я тебя породил, я тебя и убью», – подумал он по поводу своей привычки (из классических писателей он любил Гоголя). Таким образом, он принял волевое решение. Более искреннее, чем бесповоротное. Направившись, как обычно, к трамвайной остановке, он придавал лицу и шагу особую значительность, чтобы доказать всем встречным-поперечным, что с сего дня переродился, что не только теперь не курит, но что он, кроме того, удачлив, у него не переводятся деньги, его любят женщины, а может быть, он знаменитый киноактер (это уж кто как определит по его многозначительному лицу). Пантомима несуществующих ценностей продолжалась, пока какой-то багроволицый мужик не столкнулся с Осолихиным: не смог разминуться; мужик равнодушно извинился и прошествовал дальше с таким видом, что было ясно: он не заметил Осолихина. Извинился, но не заметил: о своем, небось, думал, спешил. Это пустяковое событие было как ведро воды, вылитое на торжествующий костер: Осолихин потух. Если бы он был действительно киноактер, его бы не затолкали. Да если бы какой невежа и толкнул, что с того? Он утешился бы сознанием, что он действительно киноактер, что он самый талантливый актер современного кино (это опять-таки смотря по тому, в какие эмпиреи залетел бы он, будучи актером). А Осолихин был неизвестно кто. Студент. Мечтатель. Немного завистник. Маленький человек. Мелкая сошка. Но, однако, человек, и, следовательно, ничто человеческое не было ему чуждо. Он привык соразмерять себя с другими не по тем добродетелям, которыми обладал, а по тем, которых ему не хватало. Поскучнев, побранившись мысленно, он встал на остановке, среди других, похожий на них оторопелой заспанностью, украдчивым взглядом и внутренним сопротивлением к действию. И тут увидел на противоположной стороне улицы торгующий табачный киоск. И стряхнул дрему. Признав свою одинаковость, незначительность, он, глядя на киоск, думал, что все это противоестественно, что вон тот киргиз в тюбетейке курит хоть бы хны, что можно и не покупать сигарет, а посмотреть да и удалиться, и что это, наконец, вовсе не признак слабоволия – полюбопытствовать, чтобы скоротать время. Это последнее соображение убедило его своей простотой, ибо никоим образом не допускало, что он идет, чтобы купить сигарет. Он шагнул через рельсы, перешел улицу и, приблизясь к киоску, стал рассматривать выставленные на витрине разноцветные пачки, хотя достаточно было и беглого взгляда, чтобы убедиться, что ничего новенького нет: все эти сигареты он курил. Когда-то. А теперь он с этим делом завязал. Одно нехорошо: кроме него, возле киоска никого не было, и киоскерша уже выжидала, когда он отсчитает деньги и купит. Следовательно, он должен был купить, оправдав ее ожидания; а с другой стороны, он уже нагляделся, и пора было вернуться. Между тем купить сигарет хотелось. Такое было стремление, такие начались неожиданные испытания воли. Не курил, почитай, уже больше часу, с тех пор как проснулся. Не всякому под силу.

Подошел трамвай. Осолихин сел и в первую минуту ни о чем не думал (в большом концерте его чувств наступил короткий антракт, во время которого он чуток отдохнул, рассеянно оглядывая пассажиров), но затем спросил себя, куда это он и с какой целью едет, уж не к Марьяне ли? А? Похоже, что так оно и есть. Он покаянно вздохнул: поездка к женщине, с которой он решил больше не встречаться, означала, что он опять проявил слабохарактерность. Тем более что простились они вчера не лучшим образом. Разругались в пух и прах.

А началось с того, что Марьяна предложила жениться на ней и не мучить ее больше. Ему вдруг сделалось как-то неуютно, червячок какой-то принялся его томить, как всегда, когда предстояла перемена в привычном образе жизни, как всегда, когда нужно было хлопотать о деле, в благоприятный исход которого он не верил. И он сказал: «Я подумаю». – «Что тут думать! – вскипела Марьяна. – Что думать? Ты взял меня всю, до донышка, тихой сапой, неприметно. Ты доволен, тебя устраивают такие наши отношения, но я-то, я до сих пор не знаю, что мне делать. Я ни то ни се, ни рыба, ни мясо, ни жена, ни наложница, ничего нельзя понять. Ты словно вымогатель. И неужели ты не видишь, что все уже развалилось? Неужели ты думаешь, что так будет продолжаться и дальше? Хватит, надоело! Я думала: ты поймешь, что я не вещь, а человек». – «Чего же ты хочешь?» – спросил он. «Ты знаешь!» – сказала она. «Ну, нельзя же все так сразу. Надо подумать», – продолжал он упорствовать. «Думать не о чем. Иди и не приходи больше никогда. Слышишь? Чтоб я тебя здесь больше не видела!» Он улыбнулся, совсем непроизвольно, на ее ярость. Марьяна, побледнев от гнева, с той вулканической злобой, с какой бросаются на врага, схватила со стола вазу и запустила в него. Такой вот красноречивый жест. Ваза была тяжелая и, понятное дело, разбилась вдребезги. Тут и Осолихин потерял самоконтроль: как-никак, покушение на его жизнь. И вот они сошлись посреди комнаты, столкнулись, как вздыбленные кони, испуганно и с ненавистью глядя друг на друга, она – убеждаясь, что он цел, а он – дрожа и остывая. В самом деле, что с нее взять, с истерички! Не драться же с ней. Он овладел собой, но зато почувствовал приступ такой ненависти, что для него стало ясно, ясно до конца: он уйдет отсюда навсегда! Он круто повернулся, едва не упал и, взбелененный неловкостью, сдерживаясь, чтобы не побежать, – так хотелось мстить! – быстро пошел к двери: прочь, прочь отсюда! Марьяна, чтобы успеть, пока он не ушел, нагрубить, выкрикивала вслед, что он негодяй, размазня, баба, подонок… «Убирайся! Ненавижу! Ненавижу!..» – кричала она.