Семён Ульяныч уже привык к новой мастерской, выстроенной взамен сгоревшей, обжил её, хотя старая мастерская ещё мерещилась ему: то рука привычно тянулась туда, где раньше была полка с чернильницами, то ноги несли к поставцу с книгами, на месте которого теперь стоял сундук. Старая мастерская всегда казалась Семёну Ульянычу словно бы намоленной его трудами и помогала в работе, а новая ещё никак не отзывалась.
Леонтий выбрал время, когда в мастерской у отца не было брата Семёна. Леонтий тщательно закрыл дверь, прошёл к столу Семёна Ульяныча и присел рядом на лавку. Его мучила совесть, и он устал спорить с собой. Он знал, как истово отец мечтал достроить кремль, знал, зачем Семёну Ульянычу так нужно было могильное золото, которое забрал Савелий Голята.
– Я виноват, батя, перед тобой, – Леонтий виновато смотрел в сторону. – При домашних я тебе всего не открыл. Не хочу молчать больше.
– Ну, говори, Лёнька, – серьёзно согласился Ремезов.
И Леонтий рассказал. Рассказал про плен у степняков, про казнь двух бугровщиков, про Голяту, ушедшего с золотом, и про засаду на ханаке.
– С Голятой, батя, не слободские были, а раскольщики. Они своим на выручку направлялись и с Голятой заединились. А вёл тех раскольщиков знаешь, кто? Авдоний одноглазый. Вот где он всплыл.
– А я думал, он на Ирюме, – хмыкнул Ремезов. – Но что же золото?
– Один из раскольщиков – Мисаил, помнишь такого? – меня признал. В той драке у колодца он на меня с хутагой бросился. Опасался, что выдам их убежище. И я его, батя, зарезал.
– Грех, – твёрдо сказал Семён Ульяныч.
– А мне деваться некуда было. Или он, или я. И не я начал.
– Не оправдывайся.
Леонтий вздохнул.
– Словом, батя, надо было мне бежать. А поперёк пути Голята очутился. И он мне предложил: я ему золото оставлю, а он меня отпустит. Получается, я твоим кремлём себе живот выкупил. Стыдно мне перед тобой.
Семён Ульяныч свирепо засопел. Гнев на Леонтия толкнулся в сердце. Ремезов яростно глянул на киот: зачем же ты, господи, со мною так?.. В киоте рядом с образом Спасителя стоял образ Иоанна Богослова. После пожара Семён Ульяныч сам написал для себя эту икону и освятил в соборе. Иоанн, склоняясь над книгой, двумя пальцами запечатывал себе уста. Не суесловь. Не ропщи, человече. Думай, в чём вышний замысел на тебя. Ты ли Авраам, готовый заклать Исаака? Бог и без кремля Тобольск видит, а у тебя нет сына вернее Лёньки, пусть и простоват он, и не ученик тебе. Сенька-младший – богомолец, Петька – ветрогон, Ванька своей дорогой ушёл, а Лёнька всегда с тобой, во всём опора, даже в том, чего не понимает. Ведь говорили же владыки в ту встречу при митрополите Иоанне, царство ему небесное: проси, Семён Ульяныч, чтобы Матвей Петрович помог кремль достроить, проси. А он всё равно не попросил. Он решил купить и Гагарина, и царя. Не укоротил свою гордыню, и она, хоть боком, да выперла наружу.
– Нет твоей вины, Леонтий, – скрипуче сказал Семён Ульяныч.
– Спасибо, батя, – Леонтий взял руку отца и поцеловал.
Семён Ульяныч вдруг ощутил, что они с сыном – вдвоём во всём мире.
– А что с раскольщиками делать? – Леонтий смотрел на отца.
– А чего с ними делать? – Семён Ульяныч, отвернувшись, утёр глаза. – Сбежали к лешему, да и плюнуть им вслед.
– С ними Епифания. А Сенька по ней убивается.
– Унесли черти ведьму, и поклон чертям. Не нужна она ни нам, ни ему.
– Нельзя того от Сеньки утаить. Не по совести.
Душевного просветления Семёну Ульянычу хватило ненадолго.
– Ты чего, Лёнька, в праведники заделался? – вспыхнул он. – И предо мной покаялся, и пред братом грешен! Поди в Киев за просфоркой!
– Ежели я Сеньке про неё скажу, так он ополоумеет, помчится выручать. А его там прирежут, как меня хотели. Воинская команда туда нужна.
– Я не царь, у меня войска нету!
– У Матвей-Петровича есть.
Семён Ульяныч подпрыгнул от возмущенья.
– Да я ещё не сказал ему, что золота не добыл! Боюсь! Не время мне сейчас воинскую команду требовать! Петрович меня подсвешником забьёт!
Леонтий не знал, куда себя девать.
– Батя, надо войско, – обречённо повторил он. – Я краем уха слышал, Авдоний готовит гарь. Он всех спалит в Чилигине.
– Где? – поразился Семён Ульяныч.
– В Чилигине. Деревня ихняя где-то на притоке Тобола.
Семёну Ульянычу почудилось, что с неба опустился перст и тюкнул его в голову. Чилигину деревню Семён Ульяныч прекрасно помнил.
Лет двадцать назад, когда ещё не был архитектоном, Семён Ульяныч, служилый человек, плавал по рекам с отрядами воеводских переписчиков. Переписчики чуть ли не каждый год обшаривали глухие углы Сибири: искали новые жительства, укромно и самовольно выросшие в тайге, считали дворы по известным деревням и слободам, выспрашивали о разведанных угодьях. Всё это записывали в чертёжные книги, по которым потом дьяки Приказной избы окладывали мужиков тяглом. Только так воеводы могли узнать, сколько народу живёт под их рукой и какие подати следует собирать. Мужики ненавидели переписчиков хуже степняков. Прятались от переписей. Подпаивали казённых людей. Совали взятки, чтобы обошли учётом. Бывало, что полслободы пролетало мимо чертёжной книги, а переписчик, похмелясь, возвращался в Тобольск с парой десятков рублей в кармане. В иных слободах числилось по сотне дворов, а стояло три-четыре сотни. А бывало, что и вся деревня целиком ускользала от воеводского ока. На деле – есть, а на бумаге – ничего нету, однако у каждого переписчика по две новые коровы.
Матвей Петрович эту вольницу сразу придушил. Помнится, Васька Чередов, который со всякой переписи свой навар имел, с досады целый месяц пил не просыхая. И при Матвее Петровиче обложное населенье выросло вдвое, как опара на дрожжах; государь хвалил губернатора за умножение людишек. А дело было вовсе не в том, что бабы больше рожали, или с Руси беглых поднапёрло. Просто надо было знать, как в Сибири жизнь устроена.
Служилый человек Семён Ульянов сын Ремезов ходил в переписи охотно, но не ради взяток. Он измерял реки и селения и составлял карты. Однако невозможно это – быть у моря и не напиться. И ему тоже доставались деньги за утайку, хотя особо он не корыстовался. Хотя был случай, был. На Тоболе, на дальней речке, он убрал с чертежа деревню Чилигино. За эту услугу получил от чилигинцев восемь рублей с полтиной и три четверти ржи. Оно бы и ладно, только беда в том, что ежели деревни нет в описи, то на деревню нет и казённой управы. Воевода ни сном ни духом не ведает, что там творится. И в Чилигине, значит, обосновались раскольники. Деревня стала будто зачумлена. Дело там, выходит, уже до гари докатилось. А виной тому – он, сучий потрох Ремезов, пожива его давняя и бездумная. Вот так господь указует на грех и требует исправить, пока не поздно.
– Знаю эту Чилигину, – глухо сказал Семён Ульяныч Леонтию. – Завтра пойдём к Петровичу за войском.
Губернатор принял Ремезовых с особой честью – в своём кабинете. Он благодушно развалился в кресле-корытце, покойно сложил руки на животе и вытянул ноги. Он ждал добрых вестей. Семён Ульяныч боком неловко сел на скамью и всё кряхтел и возился. Леонтий стоял поодаль, как истукан. Лакей Капитон принёс Матвею Петровичу миску со свежей морошкой.
– Словом, не привезли мы золота из могилы, – наконец объявил Семён Ульяныч. – Сорвалось. Не обессудь, Петрович. Степняки налетели и отняли всё, что найдено, да ещё и четверых бугровщиков смерти предали.
Матвей Петрович сел ровнее и убрал ноги под кресло.
– Ох, огорчил ты меня, Ульяныч, – сказал он с сожалением. – А я крепко на те побрякушки надеялся… Без них у царя ничего просить не могу.
– Да почему же? – с досадой открыто взъелся Семён Ульяныч.
– Потому что не подмажешь – не поедешь, – неприязненно ответил Гагарин. – Не первый день на свете живём.
– Раньше-то ехали!
– Я и раньше подмазывал, Ульяныч, – устало возразил Гагарин. – А ныне я под подозрением, и денег просить не с руки мне.
– Ну, меня возьми с собой к Петру Лексеичу! – вдруг загорелся Ремезов. – Я не заробею сказать! Вот просто так сам возьму и попрошу!
– Просто так поганки растут, а при дворе просто так ничего не делается, – наставительно и горько сообщил Гагарин. – Для всего свой день нужен, свой подход и свой расход! Не твоё у меня время сейчас, Ульяныч! Понял?
– А как твою шкуру спасать – так моё время было? – дерзко напомнил Ремезов, понимая, что переходит черту дозволенного.
У Матвея Петровича от злости побелели скулы.
– Ты что, посчитаться решил?
– Я тебе помогал – на тебе долг! – отчаянно заявил Семён Ульяныч.
– У меня перед тобой, Ремезов, никаких долгов и быть не может! – свирепо осадил Гагарин. – Зарываешься ты, старый! Я – губернатор, а ты – архитектон, и цена тебе – сколько я заплатить готов!
– Ну, просветил, Матвей Петрович! – Ремезов вскочил и глумливо поклонился. – Оно и верно! Что-то сдурил я, за друга тебя почитая! А твоя дружба – пока досуг пустой и штаны не дымятся! Тьфу!
Нахлобучив шапку обеими руками, Семён Ульяныч кинулся прочь из кабинета – Капитон еле успел открыть дверь. Леонтий с каменным лицом остался стоять там, где стоял. Матвей Петрович вытащил кружевной платок, промокнул лоб и искоса глянул на Леонтия.
– Нехорошо с твоим батькой вышло, – поморщился он. – Разлаялись.
– Это дело не моё, Матвей Петрович, – бесстрастно сказал Леонтий. – У меня другое дело.
– Какое? – с подозрением спросил Гагарин.
– На Тоболе я тайную деревню раскольщиков нашёл. В переписи она не учтена, податей не платит.
– Ну, добро. Пошлю туда секретаря с писцом.
– Туда можно только с воинской командой. Они отбиваться будут.
– Нет войска у меня. Всё Бухгольц увёл.
Леонтий помолчал, словно оттаивая.
– Хоть кого надо набрать, Матвей Петрович, – проникновенно сказал он. – Хоть пленных шведов. И без проволочки. Это долг христианский.
– Ещё один долг на мне, Ремезов? – едва не зарычал Матвей Петрович.
– Они гарь готовят.
– Господи ты боже мой! – Матвей Петрович шлёпнул ладонями по ручкам своего креслица и закрыл глаза. – Опять напасть на мою голову!
А Семён Ульяныч от дома губернатора отправился на Софийский двор. Ещё позавчера монашек принёс ему записку от владыки Филофея: владыка приглашал зайти. Разъярённый разговором с губернатором, Семён Ульяныч ковылял прямо по лужам, злобно тыча палкой в грязь. Он тащился мимо амбаров, мимо своего мамонта, мимо часовни годовальщиков, Воинского присутствия, Приказной палаты, Прямского взвоза, Софийского собора…
После смерти митрополита владыка жил в Тобольске, а не в своём тюменском монастыре. Филофей занимал малую келью в Архиерейском доме. Семён Ульяныч склонился под благословение, но не успокоился.
– Не могу я, отче! – заявил он, опускаясь на лавку и бросая шапку в угол кельи. – Всё помню, о чём вы, отцы, мне тогда говорили: проси, мол, у кесаря смиренно, ласковое теля двух маток сосёт, а не могу я! Душа горит! За себя – дак попросил бы, только я не за себя прошу, а за правду! А как за правду – с цепи срываюсь! Всё вдрызг!
– Опять с князем рассорился? – проницательно спросил Филофей.
– Да в клочья! Носы друг другу порасшибали. Я его, бесстыжего, всеми грехами по харе хлестнул, а он меня дворовым холопом обозвал.
Филофей сокрушённо покачал головой.
Семён Ульяныч по лавке подъехал задом немного ближе к владыке.
– Отче, в посаде слух ползёт, что тебя снова в митрополиты поставят, – Семён Ульяныч испытующе поглядел на Филофея. – Оно правда?
– Бог ведает.
– Шепчут, что тебя местоблюститель к себе в Москву вызывает.
– Писал он мне.
– Хиротонисать-то всё одно при царе будут.
– Говори, чего хочешь, – усмехнулся Филофей. – Не юли.
– Коли ты на поставлении царя увидишь, так попроси его за кремль.
Филофей перекрестился, с кротостью покоряясь своей участи.
– Попрошу, – сказал он.
– А я тебе сень на могилу Иоанна вырежу, – пообещал Ремезов.
Митрополита Иоанна погребли возле Софийского собора в наскоро построенном деревянном приделе. Придел освятили в честь Печерских преподобных Антония и Феодосия: пусть киевские праведники, зачинатели Лавры, осеняют последнее пристанище инока из своей обители.
– Сень – это хорошо, – согласился Филофей, поднимаясь. – Но и у меня до тебя есть вопрос, Семён Ульянович.
Владыка вынул из сундука холщовый свёрток, раскрыл его и разложил на топчане ржавую и рваную кольчугу. Эту кольчугу ему в Ваентуре отдал князь-шаман Нахрач Евплоев, когда сжигали идола Ике-Нуми-Хаума.
– Посмотри, – предложил Филофей. – Это Ермакова железная рубаха?
Ремезов встал и, опираясь на палку, навис над кольчугой.
– Не Ермакова, – после размышлений заключил он. – Не она. Ермакова кольчуга бита в пять железных колец, рукава и подол медные, на груди был орёл золотой, а на крыльцах сзади – мишень, печать такая медная. А у тебя простой работы рубаха, не княжеская.
– Значит, обманул шаман, – в голосе Филофея звучало удовлетворение. – Не подвело меня чутьё. А правда, что Ермаковы кольчуги чудотворные?
– Верят, что чудотворные, – Семён Ульяныч сел обратно на лавку. – Но дело-то не в чуде. Кольчуга тепло Ермака хранит. Кто наденет её – тот словно духом Ермака облекается и сам свою доблесть в себе возжигает. Чудо человек творит, а не кольчуга. Кольчуга – железо, икона – доска, а торжествует божий дух. Откуда эта рубаха у тебя, владыка?
– Вогулы на Конде отдали.
– Истинную кольчугу они не отдадут, не надейся. Истинную кольчугу с тела Ермака на Баише забрал себе кодский князь Алача. В этом доспехе он и потомки его с нашими казаками в походы ходили, покуда Кода служилой была. А как отставили Коду от службы, Анка Пуртеева, кодская княгиня, отправила кольчугу на Белогорье, чтобы на идола натянули.
– А вторая кольчуга где?
– Вторую отдали джунгарскому тайше Аблаю.
Семён Ульяныч многое мог рассказать об этом. Вторую кольчугу увёз в степь его отец Ульян Мосеич. Но с этой поездкой была связана тайна отца, которую Семён Ульяныч не хотел открывать. Не время и не место.
– Откуда ты всё знаешь, Ульяныч? – восхищённо спросил владыка.
– С юности по ниточке в ковёр вплетаю.
Семён Ульяныч покинул владыку в прекрасном расположении духа. Он шёл домой не спеша и даже не заругался, когда на Казачьем взвозе дорогу ему перегородило нерасторопное коровье стадо. За лето заплоты Тобольска обросли понизу лохматым бурьяном. По улицам плыл дым от летних кухонь во дворах. Ехали возы с огромными шапками свежего сена. Дожди прибили пыль, и дышалось легко. Бело-сизые пороховые облака заполнили полнеба, солнце то разгоралось в лазоревых просветах, то угасало, и где-то вдали за Сузгунской горой дрожала тихим рокотом подползающая гроза.
А к владыке Филофею вечером пришёл Матвей Петрович.
– В Питербурх собираюсь, – сказал он. – Жена отписала, что Лёшка, сын мой непутёвый, наконец-то изволил обжениться. Надо благословить. Да и следствие по мне снова учинили. Не унимается Нестеров. Буду отбиваться.
Филофей молчал, сдержанно улыбаясь.
– Поедешь со мной, владыка, ежели я петлю через Москву сделаю? Обратно в Тобольск прикатим по первопутку.
– Поеду, – согласился Филофей.
– Значит, примешь кафедру? – догадался Матвей Петрович.
Если бы владыка не пожелал снова стать митрополитом, то отсиделся бы в Тобольске. Чтобы отказаться, незачем тащиться в такую даль.
– Приму, – кивнул Филофей.
– Ну, хоть какая-то весть хорошая, – вздохнул Гагарин.
С митрополитом Иоанном отношения у него не сложились. А после кончины Бибикова Иоанн и вовсе считал Матвея Петровича душегубом. С владыкой Филофеем – другое дело. Филофею чужие грехи очи не застят.
– Отчего же в этой келье ютишься? – Матвей Петрович обвёл взглядом тесную каморку Филофея. – Переберись в келью, где Иоанн жил.
– Нельзя, – просто ответил Филофей.
– Без сана в митрополичий покой не хочешь?
– При чём тут сан? – улыбнулся Филофей. – Пойдём, покажу.
Филофей вернулся с Конды, когда с кончины Иоанна миновало уже три недели, однако Иоанна тогда ещё не похоронили. По правилам, отпевать митрополита должен был архиепископ или другой митрополит, пусть и бывший. Тобольский клир ожидал Филофея, чтобы владыка провёл должную службу, и лишь после этого тело митрополита предали бы земле. Для Иоанна уже построили придел, но тело лежало в холодном подклете Софийского собора. Филофей попросил пустить его в подклет попрощаться.
Отец Клеоник, эконом, большим железным ключом отпёр маленькую окованную дверь. В тёмной глубине подклета под низкими сводами светила лампада. Крестясь, Клеоник подвёл Филофея к открытому гробу с Иоанном. Конечно, прохлада подклета хранила усопшего, хотя остановить телесный распад она не могла. А Иоанн лежал в гробу бледный, но словно бы живой.
– Он нетленный, – шёпотом сообщил Клеоник.
Но это было ещё не всё.
Филофей открыл дверку в келью Иоанна и пропустил Матвея Петровича вперёд. Гагарин молча озирался. В келье всё оставалось так, как было при кончине митрополита. Окошко распахнуто. Лежак смят. На столе – бумага, перо и чернильница. В углу в киоте – черниговский образ Богоматери в голубом убрусе. А на полу под киотом, где упал и умер Иоанн, стояло серебряное блюдечко с тонкой свечкой, и на свечке мерцал огонёк.
– Когда его нашли, эта свечка у него в руке была, – негромко сказал Филофей. – И она горела. Гасить её не решились. Думали, сама собой истает, и оставили её на блюдце, вот как сейчас. Видишь – она до сих пор светит, и не убавилась ни на вершок. Здесь чудо было, князь.
Матвей Петрович потрясённо глядел на простенькую восковую свечу, которая не угасала уже два месяца.
– А я думал, святым будешь ты, – прошептал Гагарин Филофею.
О проекте
О подписке