Басардины всегда останавливались ночевать в Захарьине у Никиты Семенова, мужика зажиточного, несколько дерзкого и грубого на язык, но правдивого и решительно всех своих постояльцев – и мужика и барина – одинаково разумевшего…
В большой избе его была зажжена огромная лучина и не было ни души. Сам он только сейчас возвратился с базара и, в одной рубахе, с железным подсвечником в зубах, что-то не совсем ловко возился с запором, который никак не входил у него в скобку. Погнуло ли ее, проклятую, или у самого Никиты косило в глазах, прах ее знает!
Хозяйка его, большуха, поила в коровьей избе теленка, который никак не хотел совать морду в крынку, но, приняв, наконец ее палец за материнский сосок, принялся тянуть молоко. Бабушка-старуха, со внучатами, давно уже спала в третьей избенке.
В окно большой избы громко застучали кнутовищем… Никита, услыхав это, выглянул со свечой за калитку и, узнав своего старого приятеля, сивого меренка, тотчас же отпахнул ворота и поднял одною рукой длинную подворотню.
– Въезжайте! – проговорил он.
Первый из саней выскочил Петр Григорьевич: едва сняв с себя шапку и сбросив шубенку, он прямо полез на печь.
– Этакого чорта мороза еще и не бывало, – объяснил он оттуда, скидая с себя сапоги и ставя свои ноги на самое горячее место печи.
Студент тоже, сам не зная как, отморозил два пальца.
Дарья, совершенно окоченевшая от холоду, ввела барыню под руку. Надежда Павловна сейчас же стала распоряжаться о чае. Ее по преимуществу беспокоило, не прозябла ли Соня; но та только пылала румянцем, и с ее улыбки и розовых щечек как бы летели мириады амурчиков.
– Ничего, мамаша, – говорила она, когда мать вытирала ей лицо холодною водой и советовала не снимать теплых ботинок.
– Ничего!.. – повторила Соня и в дорожном капотце, с выпущенными белыми зарукавничками, положила ручки на стол и стала лукаво глядеть на студента, давно уже поместившегося невдалеке от нее и жадно на нее смотревшего.
Надежда Павловна, напоив молодежь чаем, наконец вспомнила о муже.
– Где же Петр Григорьевич? – спросила она.
– Я здесь… озяб ужасно, – отозвался тот с печи.
– Какой нежный, скажите! – заметила ему на это Надежда Павловна.
– Чего нежный!.. Шуба никуда не годится…
Шуба в самом деле до сих пор еще стояла колом. Надежда Павловна послала на печку стакан чаю, а у самой в тепле так разболелась голова, что она и сидеть не могла: встав, как пьяная, с места, она сказала:
– Я пойду, прилягу!
Им с Соней было постлано за перегородкой.
– А ты еще посидишь? – прибавила она, обращаясь к дочери.
– Посижу! – отвечала та.
Надежда Павловна осталась как бы в недоумении несколько минут, но потом, приговоря: «хорошо!», ушла.
В этом заключалось целое море материнской нежности. Она очень хорошо видела, что дочери хочется посидеть со студентом, и хоть, может-быть, считала это со своей стороны не совсем приличным, но не в состоянии была воспрепятствовать тому.
Оставшись вдвоем, молодые люди несколько конфузились друг друга.
– Ах, какие у этого господина ужасные усы! – проговорила Соня, показывая на ползшего по столу таракана.
– А вот я его заключу сейчас, – сказал студент и обвел кругом таракана водяную жидкость.
Таракан действительно засовал рыльцем туда и сюда и не мог ниоткуда вылезти.
– Ну что, освободите его! – возразила Соня и протянула было ручку, чтоб обтереть воду.
Студент не допускал ее. Руки их встретились.
– Отпустите его! – сказала наконец Соня строго и серьезно, и Александр сейчас же ей повиновался.
После того она обратила внимание на висевшее перед образом яйцо.
– Ах, какое большое яйцо! – сказала она.
– Это, должно-быть, лебединое, – объяснил ей студент.
– Зачем же оно тут висит?
– У крестьян всегда так, – отвечал Александр нехотя.
Видимо оба говорили совершенно не о том, о чем бы им хотелось.
С печки в это время начал уже явственно слышаться храп Петра Григорьевича.
– Опустите вашу ручку под стол, – проговорил вдруг Александр, наклоняясь низко-низко над столом.
Соня сделала движение, чтобы в самом деле опустить ручку; но в это время дверь скрипнула. Молодые люди вздрогнули и пораздвинулись.
В избу вошел хозяин с еще более всклокоченною головой и бородой и стал оглядывать избу.
– Где ваша девушка-то тут? Шла бы ужинать!.. Дашутка! – крикнул он.
И Дарья действительно появилась откуда-то из-за печки, где она было-прикурнула.
– Она была здесь! – сказала, закусив губки, Соня.
– Да, – прошептал и студент, не менее ее сконфуженным голосом.
Дарья однако, ни в чем, кажется, неповинная, смиренно ушла, а Никита не уходил.
– Я вот все на молодого-то барина гляжу, признать никак не могу, чей такой? – сказал он, не спуская с Александра глаз.
– Я Аполлинарии Матвеевны Баклановой сын, – отвечал тот.
– Слыхал… Папенька-то у тебя ведь ныне помер?
– Да!
– Ты сам-то из военных, что ли, али, может, межевой? – продолжал Никита, уже садясь на лавку.
Он заметно был выпивши.
– Я студент, – отвечал Александр.
– В ученьи еще, значит. По росту-то, словно бы и службу тяпать пора.
– Это все равно, что на службе: нам дают два чина.
– За что ж это?
– За ученье.
Никита покачал головой.
– Плохо что-то, паря, ваше ученье-то, – сказал он: – много тоже вот вашей братьи этаких проезжает из кутейников и из дворянства; пустой народ, хабальный… офицеры невпример подбористее будут, складнее.
Александр на это счел за лучшее только усмехнуться.
– В женихи, что ли, к барышне-то ладишь? – не отставал от него Никита, показывая головой на Соню.
– Нет, не в женихи, – ответил ему насмешливо Александр.
– Нам нельзя, мы родня, – подхватила Соня.
– Родня! Ишь ты, а! – произнес Никита, как бы удивившись. – Коли родня, значит, нельзя теперь.
– Отчего ж? – спросил уж Александр.
– В законе не показано.
– Что ж, что не показано! Это вздор!
– Как вздор!.. нет!.. Счастья при том не бывает. Коли тоже, где этак вот повенчаются, так опосля, чу, и не спят вместе, все врозь… опротивеет! – объяснял Никита откровенно, и Бог знает, до чего бы еще договорился; но в дверях показалось лицо Михайлы, кучера Надежды Павловны.
– Что те? – спросил он его.
– Сена-с! – отвечал тот вежливо.
– А не хочешь ли полена-с? – отвечал ему Никита, впрочем, сейчас же встал и пошел.
Глядя на его огромную курчавую голову, двухаршинные плечи и медвежью спину, неудивительно было, что он куражился над прочим человечеством.
– Какой он гадкий! – сказала по уходе его Соня.
– И несносный! – прибавил студент.
Ручки Сони в это время были под столом, Александр и свою протянул туда и осмелился взять ее за кончики пальчиков… Ему ответили полным пожатием. Он захватил уже всю ручку и потом, наклонившись как бы поднять что-то с полу, поцеловал ее.
– Перестаньте, – шепнула Соня.
– Отчего же? – спросил Александр.
– Так, я и то уже сделала три ступени к пороку, – говорила Соня.
– Нет, отчего же? – повторил студент.
Блаженству их не было пределов!
Часто, глядя на казармоподобные дома городов, слыша вечные толки о житейских, служебных и политических дрязгах, глядя по театрам на бездарных актеров, слушая музыку, которая больше бьет вас по нервам, чем по душе, невольно приходилось думать: «где ж поэзия в наше время?» А вот где! На постоялом дворе Никита Семенова!.. В каком-нибудь маленьком домике, где молодая мать, с обнаженною шеей и распущенною косой, глядит на своего милого ребенка: кругом ее нищета, а она на небе… На небольшой холм вышел труженник мысли, изведавший своим разумом и течение вод земных и ход светил небесных, а теперь с каким-то детским восторгом глядит на закат солнца и на окружающий его со всех сторон пурпур облаков!.. Сонный тапер в большой, грязной, но позолоченной комнате играет на нестройном рояле; полупьяные пары нетвердою поступью танцуют холодный и бесстрастный канкан; разбитые и выпитые бутылки катаются у них под ногами; но тут же, в полусвете, рисуется стройный стан молодой женщины и черный профиль мужчины, и они говорят – говорят – говорят между собой! Посреди этой душной атмосферы винных паров, бесстыдных и нахальных речей, посреди смрада болезни и разврата, их искреннее чувство, как чистый фимиам, возносится к небу… Где поэзия? Выкинуть ее из жизни все равно, что выкинуть из мира душу, мысль.
Сальная свечка, освещавшая Соню и студента, очень однако нагорела и только что не гасла. Храп Петра Григорьевича раздавался по избе. Из комнаты Надежды Павловны не слышно было не звука. Дарья все еще не возвращалась. Молодые люди уже несколько минут держали друг друга в объятиях и тихо-тихо целовались.
– Соня! – окликнула наконец мать.
– Сейчас, мамаша, – отвечала та и, вырвавшись из робко распустившихся рук Александра, ушла за перегородку и через несколько минут, вся пылающая, но, по-видимому спокойная, лежала около матери.
Александр влез на полати.
Думали ли они, что это были последние для них счастливые минуты, и что они долго потом не сойдутся, а если и сойдутся, так далеко не полною рукой будут срывать розы счастья, и хорошо еще, если в душах их останутся от них лепестки, не разбитые бурями и непогодами.
Губернский город, по случаю сошедшихся в одно и то же время баллотировки и рекрутского набора, значительно пооживился: на его длинных и заборами наполненных улицах стало попадаться, во всевозможных деревенских экипажах, много помещичьих физиономий. По лавкам более обыкновенного толпились дамы, по большей части полные и с закругленными, красноватыми лицами. Петр Григорьевич тоже ездил по визитам, сидя чопорно и прямо на своих пошевнях, и не на саврасой кобыле, а на жениной коренной. Легче было бы для этого бедняка ворочать жернова, чем делать то, что заставляла его Надежда Павловна. Хорошо еще, где говорили: «дома нет!», а в других местах и принимали.
– Как здоровье вашей супруги?.. ваших деточек? – говорил он обыкновенно в этих случаях, и потом, заключив все это фразой: «имею честь поручить себя вашему расположению», заканчивал тем свое посещение.
Пот уж градом катился с его лба, и мысли его были в самом дурном настроении.
«Выдумали эти окаянные баллотировки, съезжаются тоже, толкуют, беснуются, а из чего, чорт знает!» – думал он, подъезжая к своей квартирке, которую нанимали они у Покровского священника во флигельке.
В небольшой комнатке, оклееной чистенькими обоями и сейчас же следовавшей передней, на небольшом кожаном диванчике сидела Соня. В своей утренней блузе, с завитыми в папильотки волосами, она была олицетвореннная прелесть и свежесть.
Будь у Петра Григорьевича хоть капля эстетического чувства, он, возвратясь с визитов и увидев свою дочурочку, непременно бы почувствовал желание привлечь ее к своей груди и расцеловать ее в губки, в глазки, в голову; но он только и есть, что робко спросил ее:
– А что, мамаша дома?
– Дома, – отвечала Соня.
Басардин сел: ему всего бы больше хотелось поскорей стянуть с себя проклятый мундир, но он не смел этого, не зная, не пошлют ли его еще куда-нибудь.
Александр, обыкновенно забиравшийся к Басардиным с раннего утра, был тут же. Лицо его сияло счастьем. Каждым своим словом, каждым движением Соня исполняла его каким-то восторгом. В соседней комнате Надежда Павловна все хлопотала с бальным нарядом дочери, которая в этот день должна была в первый раз выехать в собрание; но Соня, напротив, оставалась совершенно спокойна, она даже смеялась над хлопотами и беспокойством матери. Будущая пожирательница мужских сердец заранее предчувствовала, что выйдет оттуда победительницей.
Надежда Павловна, утомленная, нечесаная, наконец вышла.
– Что ж стол не накрывают? – спросила она усталым голосом.
Александр сейчас же начал раскланиваться. Чтобы не стеснять Басардиных в их хозяйстве, он никогда не оставался у них обедать.
– Adieu! – сказала ему Надежда Павловна, сама хорошенько не помня, что говорить. Соня посмотрела на студента с нежностью. Петр Григорьевич пошел проводить его до передней.
– Славный конь! – сказал он, когда Александр подкрикнул своего извозчика, на сером в яблоках жеребце, с медвежьею полостью на санях. Чтобы представить собою вполне губернского денди, молодой человек не ездил на своих дорожных лошадях, а нанимал лучшего в городе лихача-извозчика. Усевшись в сани и завернувшись несколько по-офицерски в свою, с бобровым воротником, шинель, он крикнул: «пошел!».
Извозчик сразу продернул его мимо басардинских окон, причем студент едва только успел приложиться рукой к фуражке, а Соня – кивнуть ему через стекло головой.
– Славный конь! славный! – повторял ему вслед Петр Григорьевич.
Старый кавалерист до сих пор любил еще считать себя большим знатоком в лошадях, и вряд ли это была не единственная вещь, которою он гордился в жизни. Александр между тем, через две-три улицы, подъехал к большому деревянному дому. Это был их собственный дом. Покойный отец его был какой-то несменяемый председатель уголовной палаты. Он-то обыкновенно, из сожаления к Надежде Павловне, выцарапывает Петра Григорьевича из-под суда и считал его в то же время дураком набитейшим. В прежние годы он и побирал порядочно; но перед смертью только и жил, что в еду и комфорт. Дом у него был отделан на барскую руку. Александр вошел с переднего крыльца. Его встретил губернского закала мрачный и грязный лакей и, проводив барина до кабинета, хотел-было тут же подать обедать.
– Накрой в столовой! – сказал ему Александр сколько мог строго, и лакей, в насмешку ли, или из угодливости, размахнул там дубовый столище, на котором прежде обедывало человек по двадцати, покрыл его длиннейшею скатертью и, поставив перед прибором миску с плоховатым супом собственного приготовления, доложил барину: «готов-с!». Александр пошел и сел не без удовольствия на занимаемое прежде отцом его место.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке