– Взят ты мной, Ефим, юнцом малым, книжному урядству обучен и чернилы приправлять, а ныне дозволение я оказал тебе многое, даже листы государю составлять доверился, ты и не помыслишь, сколь великой чести уподоблен, – клопа ведешь за собой…
– Прости, боярин…
На возражения дьяка боярин стукнул посохом в пол и нахмурился, что-то хотел сказать, но в воздухе за окном послышалось многоголосое пение, прогремело:
– Ура-а, бра-а-ты!
Вздрогнула земля от залпа пушек.
Боярин побледнел:
– Что это? Ефим, беги проведай!
Бородатые дьяки бросились к окнам. Младший стоял спокойно.
– То, боярин, с моря шарпальники вошли, свои чубатые стрету бьют…
Боярин ожил:
– Вот за то и люблю тебя, Ефим, что знаешь все, что затевается у них… Ох, угарно, у меня голова что-то скомнет, на ветер ба ино ладно, да боюсь…
– Чего убоялся, боярин?
– Ведь мы послы от государя, мног народ очи откроет, а народ – вор, злонравный народ! Отаманов своих мало слушает, так зло бы кое над нами не учинили!
– Страх мал, боярин! Турской посол, персицкой и иные в их городишке почасту стоят, мы, как все, – обыкли они к послам, ей-бо!
– А, так? Я вот армяк накину, и пойдем. Армяк хоша скорлатной, да покроем всего к месту ближе…
– Дай подмогу тебе, боярин!
Молодой дьяк вывернулся впереди боярина в его половину. Пожилые с завистью глядели вслед; когда боярин занялся платьем, один сказал:
– Обежит нас Ефимко! Боярина водит, как выжлеца[44] на ремне…
Другой так же чуть слышно ответил:
– То правда, Семенушко, обежал уж…
Боярин Пафнутий с дьяками неторопливо вышел за плетень атаманского двора…
Со сгорка видно им реку, белую от солнечного света. На серебре струй московские гости увидали страшные им челны шарпальников: длинные, с длинными веслами, почерневшие от воды и порохового дыма, опутанные толстыми ребрами полос из прутьев камыша. В челнах люди – в бархате, золотой и серебряной парче, в коврах; в красных шапках – запорожцы, в бараньих – донцы.
– Сатанинское сборище…
Боярин, бодая песок посохом, двинулся вперед. Дьяки – за ним.
Толпа казаков выскакивала из челнов на пристань. На пристани другая толпа своих била в котлы-литавры, играла на трубах и дудках. Тут же с берега стреляли холостыми из длинных пушек на дубовых колесах. По серебристой воде ползли тучи дыма, пахнущие порохом. Крики сотен голосов:
– Бра-а-ты з моря-а!
На бревенчатую пристань казаки из челнов вели пленных: мужчин, связанных и оборванных, с чужими бронзовыми лицами, в крови и царапинах; полуголых женщин в пестрых штанах. Женщин казаки вели несвязанными – за косы.
– Покупай, браты, ясырь! Всяка хрестится, жена будет!
Лица вернувшихся с моря – в черной крови, запекшихся шрамах, руки – тоже. Пестрая толпа с пристани направилась к часовне на площадь.
– К Мыколы! Морскому святому молебен за живое вертание з моря…
– Хто пысьменный? Нехай тот и поп буде!
– А ну, хрестись!
– Гундосый, ты?
– Тарануха?! Казак, здоров? Дай пощупаю, – жив…
Люди, вырвавшись из зубов смерти, из холодной утробы моря, радостно, до ошаления, смеялись, кричали, пели. Не дослушав молебна у часовни, растекались по улицам, лезли в шинки, ели. Кричали:
– Гей, крамарки[45], подавай бузу, тарань, шамайку!..
Торговки с корзинами из тонкого камыша жались к шинкам и бойко продавали рыбу, хлеб, куски жареной баранины. В одном месте московские гости увидали будку, закрытую дубовыми бревнами с трех сторон, открытую с четвертой, закиданную камышовой крышей с дерном. В ней на ярком солнопеке на обрубке дерева сидел, весь коричневый и рваный, в лохмотьях красных штанов, в лаптях и синей выцветшей куртке-зипуне, запорожец. Уличный цирюльник ржавым кинжалом скоблил ядреную голову казака, поливая ее из широкого глиняного горшка мутной водой, мылил куском грязного мыла. Тут же точил свою полуаршинную бритву о точило, стоящее на земле, помачивал точило той же водой, из горшка и правил кинжал о голенище сапога.
Запорожец, когда цирюльник с треском, словно счищая с крупной рыбы чешую, начинал скоблить его голову, жмурясь от солнца, кричал:
– Эге, добре! Брий, хлопец, гладенько, не зрижь тильки оселедця. Гоздек[46] у запорожцев не живет, живет гоздек у донцов, – воны волосы рощат, запорозци усы мают, бород им не треба! То московитска краса… Запорозцу бороду не можно носить, то яицки козаки носят, воны тож московитски данныки.
Иногда соскакивал с головы ляпак кожи, поцарапанное во многих местах бритьем скуластое лицо цирюльника хмурилось, он начинал усердно мылить порезанное место, поливая водой и смывая с лица казака льющуюся кровь. Казак успокаивал цирюльника:
– Плюй, хлопец, и посыпь земли! То не кровь, яка то кровь? Запорожска шапка красна – пид ей крови не видно!
Боярин сказал:
– Дьяче, все надо досмотреть и дослышать… – Он отошел от ларя цирюльника, встал в другом месте.
«Засвежи его, сатану!» – сказал про себя молодой дьяк, глядя на работу брадобрея, но, вскинув глаза, увидал, что боярин и два дьяка впереди, пошел к ним.
Тут четверо казаков, накинув на себя вместо жупанов ковры персидские и турецкие, кричали о своих подвигах:
– Наспускали мы им, браты, нехристям, бревен, колотят тыи бревна о цепи, – бурун метет волны… мы ж в камышах ждем!
– Стой, Лаврей, не то!.. Дай я скажу: тьма, ветер голову с плеч рвет, а турчин знай дует по бревнам з пушек! Бревна тай лезут на цепи, кидает их, цепи брежчат, аж в аду, а турчин воет: «Алла! Алла! Бузы-джи!» Ого, бусурман, и тебе на берегу лед? Да так и отсиделись в камышах. А как они иззябли да палить утихли – мы скок в море. Бей мухаммедан!
С саблей, усатый, в синем нарядном кафтане, подошел атаманский писарь.
– И все вы, браты, тут проскочили мимо Азова?
– Не, козак! Иные переволоклись в Миюс с Донца, Миюсом – в море, да и к нам тож пристали.
Толпа прибывала, теснилась; слушали, расспрашивали вновь. Удальцы, чтоб наконец отвязаться, обратились к писарю:
– А ну, пысьменный, кажи ты, что знаешь…
– Чого ему знать? Он у Корнея, у круга сидит!
– Буду я вам, козаки-браты, честь, как запорожской атаман Серко судил с салтаном…
– Эге, добре!
– То послушаем! На бочку, ставай на бочку…
Прикатили бочку, доску поперек дна кинули, подняли писаря:
– Чти-и!
Человек в синем поправил шапку, саблю одернул, вытащил из-за пазухи пачку бумаг, послюнив палец, перелистал и крикнул, взглянув на головы и шапки:
– А ну, не бодайтесь!
Бумагу, которую читать, бережно и медленно развернул, прочел громко: «Кошевой атаман Серко крымскому хану Myраду».
– Эй, чего чтешь? Чти к салтану турскому!
– А ту, к турскому салтану, бумагу я, козаки-браты, в станичной избе заронил, не сыщу!
От многих рук, вскинутых вверх, по белому песку замотались голубые и синие тени.
– А нехай ее чертяка зъист!
– Чти коли крымскому.
– Ну, козаки, чту. «Братья наши запорожцы, с вождем своим воюючи на човнах по Евксипонту, кос-ну-ли-сь му-же-ствен-но и самых стен константинопольских и оные довольно окуривали дымом мушкетным при великом султанове. И всем мешканцам[47] цареградски-им сотворили страх и смя-те-ние и некоторые одле-глейшие[48] селения константинопольские, запаливши толь счастливо, з многими добычами до коша своего повергнули».
– То Нечай с Бурляем – запорожцы – хорошо привиталися с турчином!
– И мы нынь его не забуваем!
Боярин сказал:
– Примечайте, дьяче: шарпальникам государев запрет ништо, приказано им турчина не злить…
Толпа, потная, пьяная, лезла слушать, надеясь, что писарь будет читать бумагу к султану. Солнце жгло головы и плечи. В глубоком небе чуть заметно, как муха на голубом высоком потолке, стоял над толпой какой-то воздушный хищник.
– Куркуль реет!
– Где? Не вижу. Эге, высоко!
– Высоко, бисова шкода!..
Писарь слез с бочки, казаки с моря кричали:
– Ты, пысьменный, пошто Дону служишь?..
– Служи Запорожью!
– Запорожцы никому не продались! Низовики продались московскому царю.
– А бо-дай вона выздыхала, царьская Московия, и с царем и з родом его!
– «С турчином греха не заводить, ждать указу», ведь так, боярин, писано государем и великим князем? – спросил один дьяк.
Боярин, гневно тыча в песок посохом, водя по толпе глазами, сказал шепотом:
– Разбойники позорят поносным словом имя государево, – негоже нам быть тут!
Москвичи двинулись дальше.
На площади недалеко от часовни Николы стоит деревянная церковь Ивана Воина с дубовым, из бревен, гнилым навесом над входом. Под навесом над низкими створчатыми дверьми с железными кольцами – темный образ святого. Иван Воин изображен вполуоборот, в мутно-желтых латах, опоясан узким кушаком, на кушаке недлинный меч в темных ножнах, под латами красные штаны, сапоги, похожие на чулки, желтые. Левая рука опущена и согнута к сердцу, в правой он держит тонкий крест, и вид у него как будто к чему-то прислушивается. В углу на клочках облаков какие-то лики…
Казаки входят и выходят из церкви, поворачиваются и на дверь крестятся. Ставят свечи тем святым, которые, по их понятиям, лучше помогают в походах и кому на войне дано слово поставить в старой церкви «светилку». В церкви два попа, присланные Москвою; каждый из попов привез по образу, писанному московскими царскими иконниками. Казаки обходят привезенные образа, ворчат:
– Не нашего письма образы… Христы на воевод схожи – румяны и толсты.
Про попов шутят:
– Древние. Поп попа водит и по пути спрашивает: «Як тебе имя, Иване?» – и до сих пор попы не ведают, кого кличут «Иване», а кого «Петр».
Читать попы не видят – службу ведут на память, вместо «аллилуия» часто произносят «аминь»… Казаки редко венчаются в церкви, больше придерживаются старины: объявляют имя жениха и невесты на майдане, строят для того помост, жених берет свидетелей за себя и за невесту.
Боярин с дьяками проталкивались на площадь к церкви. Не доходя площади – ряд торговых ларей и шинков-сараев. Москвичи, подойдя к ларям, рассматривая товары, приостановились: перед одним ларем ходил взад-вперед бородатый перс в широком кафтане из верблюжьей, крашенной в кирпичный цвет шерсти, в коротких, до колен такого же цвета штанах, с голыми ногами в башмаках на босу ногу, кричал, как гусь:
– Зер – барф! Зер – барф![49]
Идя обратно, взывал тем же голосом:
– Золот – парш[50], золот – парш!
– Эй, соленой!
– Он не грек – баньян, мултанея.
– Не, пошто? У тех по носу мазано желтым и в белой чалме, а этот в синей, да все одно. Эй, почем парш, чесотку продаешь?
В глубине ларя сидел другой перс – видимо, хозяин, в халате из золотой с красными разводами парчи, в голубой, вышитой золотом чалме, – ел липкие сласти, таская их руками из мешка в рот; черная с блеском борода перса была густо облеплена крошками лакомств.
Когда с зазывающим покупателей персом разговаривали, он улыбался, махал руками, кричал громче первого:
– Хороши парча! Хороши, дай менгун[51], козак!
Боярин подошел к ларю, подкинул вывешенные светлые полотнища на руке, сказал:
– Добрая парча! Надо зайти купить… На Москву такой не везут…
Прошли, почти не взглянув на лари с синей одамашкой-камкой[52], коротко постояли у ларя с бархатами: бурскими, литовскими и веницейскими.
– Бархаты продают, разбойники, не в пример лучше московских: цвет рудо-желтой, золотным лоском отливает…
Дальше и в стороне – ларь с сараем. Сквозь редкие бревна сарая из щелей сверкали на свет жадные чьи-то глаза. Ларь вплотную подходил к сараю. В сарай из открытого ларя – дощатая дверь, завешенная наполовину персидским ковром; по сторонам ларя – ковры удивительно тонких узоров. Боярин развел руками и чуть не уронил свой посох с золоченым набалдашником:
– Диво! Вот так диво! Этаких ковров не зрел от роду моего, а живу на свете довольно…
В ларе два горбоносых, высоких: один в черной шапке с меховым верхом, другой в черной мохнатой; из-под кудрей овчины глядели острые глаза с голубоватыми зрачками; оба в вывернутых шерстью наружу бараньих шубах.
– Кизылбашцы[53], нехристи, – проговорил Ефим.
Боярин оборвал дьяка:
– Холоп! Спуста не суди: кизылбашцы – те, что парчой торг ведут, эти, думно мне, лязгины!..
Один из горбоносых, выпустив изо рта мундштук кальяна, стоявшего за ковром на столике, закричал:
– Камэнумэк, арнэлахчик! Мэ тхга март! Цахумэнк халичаннер Хоросаниц ев-Парскастанц Фараганиц!
Снова бойко и хищно схватил черной лапой с острыми ногтями чубук кальяна и с шипеньем, бульканьем начал тянуть табак.
– Сатана его поймет! Сосет кишку, едино что из жил кровь тянет… Ей-бо, глянь, боярин, со Страшного суда черт и лает по-адскому! – вскричал Ефим.
– Запри гортань! Постоим – поймем, – упрямо остановился боярин.
Другой горбоносый закричал по-русски:
– Господарь, желаете ли купить девочку или мальчика?.. Еще продаем ковры из Хоросана и Персии – Фарагана[54].
Первый горбоносый опять крикнул, коверкая русские слова.
– Сами дишови наши товар! – кричал он гортанно-зычно, словно радовался, что знал эти чужие слова. Тонкий, сухой, с желтым лицом. Бараний балахон на нем мотался, и когда распахивался, то на поясе с металлическими бляхами под балахоном блестел узорчатыми ножнами длинный кинжал.
Боярин подошел, потрогал один ковер.
– Хорош ковер – фараганский дело! – сказал тот, что кричал по-русски.
Стали торговаться. Дьяки молча выжидали; только Ефим увивался около – гладил ковры, прикладывался к ним лицом, нюхал. Боярин приторговал один ковер, черный человек бойко свернул его, получил деньги, заговорил, шлепая по ковру коричневой рукой:
– Господарь, купи девочка… терская, гибкая, ца! – Он щелкнул языком. – Будит плясать, бубен бить, играть птица – не девочка, ца! Летает – не пляшет…
Боярин молча махнул рукой одному из бородатых дьяков, передал ковер:
– Неси, Семен, ко мне!
Дьяк принял ковер.
– Дьяки, идем дале!
Дьяки поклонились и двинулись за боярином. Ефим подошел к боярину ближе, заговорил быстро:
– Глядел ли, боярин, на того, что по-нашему не лопочет?
– Что ты усмотрел?
– Видал я, боярин, у него под шубой экой чинжалище-аршин, – видно, что разбойник, черт! Продаст да догонит, зарежет и… снова продаст!
– Ну, уж ты! Сходно продают… На Москве таких ковров и за такие деньги во сне не увидишь…
– Им что, как у чубатых, – все грабленое… Видал ли, колько в сарае мальчишек и девок малых: все щели глазами, как воробьями, утыканы!
– Да, народ таки разбойник! – согласился боярин и прибавил: – А торгуют сходно…
Под ногами начали шнырять собаки, запахло мясом, начавшим тухнуть. Мухи тыкались в лицо на лету, – в этих рядах продавали съедобное.
Бурые вепри, оскалив страшные клыки, висели на солнопеке несниманные, они подвешены около ларей веревками к дубовым перекладинам. Мухи и черви копошились в глазах лесной убоины. Тут же стояли обрубленные ноги степных лошадей, огромные, с широко разросшимися неуклюжими копытами. Мясник, бородатый донец, кричал, размахивая над рогожей-фартуком кровавыми руками:
– Кому жеребчика степного? Холку, голову, весь озадок? Смачно жарить с перцем, с чесноком – объяденье!
– Ты, кунак, махан[55] ел?
– Ел, – бойко отвечает мясник, – и тебе, козак, не запрещу: степная жеребятина мягче теленка. Купи барана, вепря – тоже есть.
– А ну кажи барана! Пса не дай…
– Пса ловить не время, пес без рог… Баран вот!
– Сытой, нет? Aгa!
– Нехристи! Жрут, как татарва: коня – так коня, и гадов всяких с червью купят, тьфу! – Боярин плюнул, нахмурился; говоря, он понизил голос.
Дьяки, побаиваясь его гнева, отстали.
Старик, постукивая по камням, пыля песок посохом, шел, спешно убегая от вида и запахов рынка.
– Идет не ладно, а сказать – озлится!
Молодой дьяк ответил бородатому:
– Пущай…
– Озлится! К гневному не приступишь, мотри…
Боярин разошелся в шинки: дубовые сараи распахнуты, из дверей и с задов несет густой вонью – водки, соленой рыбы и навоза. Здесь едко пахнет гнилым, моченным в воде льном.
Старик чихнул, полой кафтана обтер бороду и закрыл низ лица. Отшатнулся, попятился, повернул к дьякам.
Заглядывая боярину в глаза, Ефим заговорил:
– Крепко у нас на Москве, боярин, эким по задам торгуют, чубатые еще крепче, мекаю я?
– Занес, сатана! К церкви идем, а куды разбрелись? Водчий пес! Где – так востер, тут вот глаз туп.
– Церковь у них древняя, боярин, розваляется скоро. Наши им нову кладут, да они, вишь, любят свое – так тут, подпирать чтоб, столбы к ней лепят.
– Кабы на Москве о церкви такое молвил – свинцу в глотку: не богохуль на веру… Я ужо тебе!..
Дьяк ждал удара, но боярин опустил посох. Дьяк, сняв шапку, заговорил жалостливо:
– Прости, боярин! Много от ихней бузы брюхом маюсь, ино в голове потуг и пустое на язык лезет.
– Ну и ладно! Тому верю… Только не от бузы брюхо дует – от яства: брашно у разбойников с перцем, с коренем, а пуще того – неведомо, кого спекли: чистое ли? Ты, дьяк, ужо с опаской подсмотри за ними…
– Чую, боярин. Дай буду путь править вот этим межутком – и у церкви.
Старик, боясь опередить дьяка, шел, боязливо косясь на шинки, где со столов висели чубатые головы и крепкие, цвета бронзы, руки. В шинках пили, табачный дым валил из дверей, как на пожаре, слышались голоса:
– Рони, браты, в мошну шинкаря менгун!
– Пей! На Волге тай на море горы золота-а!
– Московицки насады да бусы[56] дадут одежи тай хлеба-а!
– Гнездо шарпальников! – шипел боярин.
На площади собрались казаки и казачки, мужики в лаптях, в широких штанах и белых рубахах, – к церкви скоро не пройдешь.
Недалеко от церкви возведено возвышение, две старые казачки бойко постилают на возвышении синюю ткань и забрасывают лестницу плахтами ярких цветов.
Боярин тихо приказал:
– Проведай, Ефим, кому тут плаха?
Дьяк от шутки господина с веселым лицом полез в толпу: вернувшись, сообщил:
– Женятся, боярин! Шарпальники московских попов не любят и крутятся к лавке лицом за по гузну дубцом…
– То забавляешь ты! А как по ихнему уставу?
– Стоят, народу поклоны бьют, потом невесту бьют!
– Ты сказывай правду!
– А вот их ведут! Проберемся ближе, узрим, услышим, не спуста мы – уши да око государево…
– Держи язык, кто мы! Крамари мы… Не напрасно разбойник тако величал нас…
– Ближе еще, боярин, – вон молодые…
На возвышение с образом в руках, прикрытым полотенцем, в синем новом кафтане, без шапки вошел черноволосый Фрол Разин. Следом за ним два видока[57], держа за руки один – жениха, другой – невесту, вошли на помост, поклонились народу. Фрол с образом отошел вглубь, не кланяясь. Видоки каждый на свою сторону отошли, встали на передних углах возвышения.
Жених взял невесту за руку, еще оба поклонились народу.
На Степане Разине – белый атласный кафтан с перехватом, по перехвату – кушак голубой шелковый, на кушаке – короткий кривой нож в серебряных ножнах с ручкой из рыбьего зуба. На голове – красная шапка с узкой меховой оторочкой. Черные кудри выбивались из-под шапки.
Невеста – в коричневом платье, на голове – синяя прозрачная повязка: повязка спускалась сзади, ею были перевиты русые косы.
– Шарпаной на ем кафтан, боярин, московской, становой, виранной жемчугами, – зашептал Ефим.
– Пошто толкуешь спуста! Али я покроев кафтана не знаю?
Другой дьяк шепнул:
– Чуют нас, бойтесь…
– Еще дурак, – сказал старик, – ништо кому сказываем. – Он все же опасливо оглянулся и, не видя, кто бы ими занимался, прибавил: – Палача бы сюда! Помост налажен, и сидению нашему конец!
Ефим начал громко смеяться.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке