Читать книгу «Гулящие люди» онлайн полностью📖 — Алексея Чапыгина — MyBook.
 














 





 





Брат Петруха, ставя мушкет в угол, спросил:

– Нешто ты их боишься, лихих-то? Что с тебя, святого, содрать!

Тать сказал:

– Не святой! Чего грешишь! Был купец, государев акциз[15] утаил, а за то на Ивановой на козле бит кнутом[16] двожды.

– То, Лазарь Палыч, горькая правда! Животишки мои до едина пуха отписали на великого государя…[17]

Все помолились и сели за стол.

– Ну, и дело у тебя, я чул, отец, было с протопопом.

– Дело, Петруха, дело – колесом задело… не мое то дело – я глядел только, как бились стрельцы иного приказа…

– Поди теперь далеко угонят Аввакума?

– Ковать зачали да за приставы взяли, чай, не близко утянут.

– Ой, бедной, ой, страдалец! – сказала мать и перекрестилась.

– Молились бы по старине, спаси, Богородице, а то, вишь, Никон указал старые служебники жечь… Оле! Добрые хозяева – лют Никон и монасей не милует, величает бражниками…

Тать слушал монаха, зевнул, покрестил рот:

– Гордостью обуян аки сатана!

Мать отошла к печи, вернувшись, подала чашку щей.

– Чернцу, – он ведь смиренник, – надо бы постное, – прибавил тать.

Монах замахал руками:

– Живу в миру… вкушаю, что сошлось – грех не в уста, из уст идет он.

– Тата, ешь да молчи больше, – сказал Петруха, – брусишь о патриархе не ладно.

– Ништо, Петра! Анкудим на меня «слова государева» не скажет.[18]

– Ой ли?

– Много сородников моих Никон погубил, Богородице, храни – сам зол я… зол… мне ли с наветами на добрых людей идти?

Мать Секлетея к концу ужина сходила в подклет. Сенька боялся подклета – там крысы. Принесла малый жбан пива. Кроме Сеньки, всем разлила пиво в оловянные ковшики. У монаха, – видел Сенька, – дрожали руки, он пиво плескал на скатерть, крестился, пил и наливал сам, а потом громко, будто себе, хмельным голосом заговорил:

– Иконы, мощи волокет на Москву… сие деет все чести для своей… ужо изойдет от того Никонова велеумия зло велие – оле-о! Изошла когда-то неправда при деде царя Грозного Ивана ересь[19], жидовинами рекомая… Богородицу не почитали, креста животворящего не признавали же, а лаяли о кресте, что оный есте виселица…

– Ужли, отец честной, были таковые богохульники? – Мать Сенькина перекрестилась. – Спаси, сохрани!

– Были, хозяюшка! Духа свята чтили яко кочета на нашесте…

Сенька спросил монаха:

– Дедо, а уж не с руками ли тот святой-то дух?

– Паси Богородице! Тебе пошто оное пытать?

– Да вишь ты! На учебе мастер нам чел стихиру – в ей сказано, что святой дух робят биет розгой…

– Лазарь Палыч! Ты слышишь? Побей его хоша плетью…

Тать молчал, монах ответил матке:

– Хозяюшка… не тронь молодшего! Ум в ем бродит.

– Вот и надобе худой умишко на место загнать – не сказывай лиха.

– Не я, учитель чел – мастер!

– И мастер тож богохульник.

– Жено! Хозяюшка хлебосольная! Паси Богородице, хто на Руси под боярином ли, воеводой и патриархом стоит, тому боя не миновать. Сыщет младой – коли в рост войдет… Бояр и тех биют, ежели государь повелит, недалек день, когда боярина у всех в памяти на Ивановой на козле били за боярскую девку, что растлил ён… Едино лишь царей не биют, а главу и им усекают.

Тать поднял кулак, крепко ударил им по столу, аж суды все заговорили:

– Анкудим! Ни слова боле… – тать глянул к узкому окну, – ладно, что из подклета повалушу состроил, окон великих не нарубил, а то зри, кто ушами водит по подоконью… нам, чернен, чести мало за тебя на дыбе висеть!

– Спаси, спасе! Прости, Лазарь Палыч, Христа для – с хмеля язык блудит! Дай за слово твое укоротное в землю тебе постукаю… дай!

– Сиди! Скамлю свалишь… пей во здравие и не бруси кое не к месту.

– Не лгу я, хозяин, – истину поведал…

– Такой истины о государях не рони в народ, а мы с Петрой на тебя не доводчики…

– С попами, хозяин, нынче заварен великий бунт… спаси, не разросся он, разрастется, когда попов широким вверх постановят… укажет патриарх попам чести служебники новые, а они и по старым едва бредут! В Иверском-Святозерском[20] нынче их печатать зачинают, старые книги жгут… Дионисий архимандрит и иные старцы главу повесили, торопко посторонь глядят, кто по вере идет постригаться, пытают – грамотной ли? Ежели грамотной, то постригают, не свестясь с Макарием митрополитом… во-о!

– Вот это, чую, правду ты сказал – нам, стрельцам, ужо дела будет, как ныне с Аввакумом… во Пскове, чул, воры шевелятся, в набат бьют, а звон тот катится до Нову-города… Ну, буде! Тебе, я зрю, Секлетея моя Петровна лавку устрояет со скамлей, нам с Петром пора тож… Петра в горнице спит, я же в клети, где родня моя пиры водила, а ты уж внизу заусни…

Сенька долго не спал, слышал, как пьяный монах бормотал во сне да матка поминала Аввакума, шептала молитвы. Парнишка думал: «Матка не бьет – силы мало… тать едино что грозит… Татя, матери не боюсь, а грамоты страшно… Утечи бы с этим монахом в монастырь, там, сказывают, чернцы живут ладно… вот, как только… и каковы святые отцы? Они в монастыре, мыслить надо, водятся…» С тем парнишка и уснул.

Поднялись далеко до свету – в шесть часов[21]. Монах над книгой бормотал, крестился, капая воском на пол и на страницы книги. Матка с ним тоже и Сеньку заставила ползать перед образом. Потом, постукав лбами о пол, все еще крестясь, сели за стол, ели не пряженную, холодную баранину с чесноком и пиво допивали. Тать сказал:

– Служить тяжко! В караулах не ворохнись, головы сыскивают строго. Ладно большим служилым, а малой стрелец хоть в землю копайся.

Монах ответил, щурясь на татя:

– Бывает, паси, Богородице, – я лгу! И ты лги, хозяин!

– Пошто, отец, я лгу?

– Да вам ли не жить? От государя подъемные емлете, тяготы податные, пашенные вас не давят…

– Оно, конешно, Анкудим, податей мы не платим, зато с нашей торговли, альбо ремесла побор… Ну, выпьем да о бунтах посудим.

Петруха, из-за стола вставая, сказал:

– Мамо! Прибери-ка со стола хмельное, а то батька зачнет брусить, в железы ковать придут – ты, отец, прости, правду я молыл!

– Ой, молодший, пошто так? Паси Богородице.

Мать убрала со стола пивной жбан, куски и кости… Отец с братом ушли. Мать заставила Сеньку еще раз молиться, а потом он уловил во дворе большого гуся, посадил его в пазуху, пошел к мастеру. Гуся снести в поминки мастеру Сеньке приказала мать. Гусь у Сеньки за пазухой топырился, шипел, норовил вырваться. Сенька его уминал глубже, но гусь вываливал из-за пазухи шею и голову.

– Навязала матка, экое наказанье! – ворчал Сенька, пихая в пазуху гуся.

А когда он, не доходя Варварского крестца, остановясь, завозился с птицей, кто-то сунул ему палку меж ног, Сенька упал. И мигом по стуку каблуков узнал ребят, тех, что с боем часто наскакивали. Его, упавшего, к земле пригнести не успели. Сенька вскочил на ноги. Парней было семеро, он сказал им:

– Слышьте, парни! Кой от вас наскочит, буду бить смертно.

Парни свистели, махали кулаками, а один размахивал батогом.

– Гришка, бей! Нынче замоскворецкой не уйдет.

– Гусь бою ему вредит!

Гришка, завернув длинный рукав к локтю, готовясь, кинулся на Сеньку, норовя сбить под каблук, но Сенька наотмашь так ударил парня в грудь, что парень, пятясь далеко, упал навзничь, и лицо у него посинело, – лежал недвижимо.

– Держись, я вот! – крикнул Сенька, уминая за пазуху горячую птицу левой рукой, правой, готовый ударить, кинулся на бойцов, а они разбежались в стороны.

Оттого Сенька к мастеру опоздал. Знакомо было стрелецкому сыну видеть мастера, как всегда, во хмелю… Сегодня также изрядно хмельной мастер стоял по конец стола. Сенька, войдя, низко поклонился мастеру, сдирая с кудрей шапку.

– А молитва где твоя, собачий сын?! – закричал мастер.

– Вот-те замест молитвы поминок матка шлет! – Сенька, растопырив пазуху кафтана, толкнул гуся на стол.

«Го-го-го!» – загоготал гусь, топорща крылья и расправляя шею. Гусь ходил матерый, как и всякая животина во дворе Лазаря Палыча. Гусь махал крыльями, тяпая по столу желтыми лапами, – со стола повалились на пол чернильницы, буквари и песочница. От стука по полу закрякали утки. «Ко-ок-кого! Ко-о-к!» – тревожно бормотал под столом петух. Ловя крошки, по полу перебегали курицы. Оказалось, матка не напрасно навязала Сеньке гуся – сегодня был день, в который ученики дарили мастера. Сам же мастер, видимо, не знал ни о каком дне и забыл о посулах – в руке его нынче не указка, а настоящая кожаная плеть.

– Што сие есть? Поминки! Эй, Микитишна! Прими добро, нам же дай простор молитве и учебе – «от жены бо начало греху, и той все умираем!». Эй, хозяйка!

Дверь повалуши приоткрылась, мастериха, стыдясь показать волосы[22], прятала их под синий плат, громко выкрикнула:

– А ну тя, козел, с твоим достатком! Куда их столько пустишь? У меня портомоя разведена, полы тож зачну прати… – Увидав Сеньку, особенно румяного от ходьбы и боя, прибавила уже добрее: – Ты, несмышленыш, грамотой самой молодший, иди мне в помогу!

Сенька, не сводя глаз с мастера, чертя спиной и лопатками по стене, пробрался в повалушу, дверь за собой плотно запер. За дверями мастер, не понижая голоса, выкрикивал:

– Хто азы постиг, тому аз-раз! – Слышался удар плети. – А кой тут лжет по книге, хто в углу плачет – по тому плеть скачет! Теперь же обороти всяк и иди на новый бой…

Слыша шлепки плети да голос мастера, Сенька подумал: «Худой… тоже за плеть держится… меня не побить ему, только неладно ежели погонит. Тать с маткой бранить зачнут…» – и поливал пол из ведра. Мастериха, высоко подтыкав подолы, растирала грязь с водой вехтем. Сивого цвета густые волосы выпирали из плата, потом рассыпались по жирным плечам. Ей было жарко в красной рубахе с поясом по широким бедрам…

– Ах, грех какой! – Она отстегнула пояс, раскрыла ворот.

– Плещи, девка красная, шевелись! Бел, пригож и никуды не гож! – Она прижала Сеньку широким задом к дверям повалуши… – Ну же!

У Сеньки горели щеки, в голове трезвонило, и был он как пьяный. «Что она со мной?.. Тут, вот бес!» – Он не посмел или не хотел ее оттолкнуть…

– Ну, ну, грех не твой, моя душа и голова моя в ответе…

– Ой, как студно!

За дверями истошным голосом кричал мастер:

– Микитишна! Хозяйка моя, подавай сюда новца-юнца на бой и учебу!

Мастериха быстро повязала по рубахе пояс, поправила на голове плат, подобрав волосы и открыв дверь, из щели сказала:

– Тебе, козел, кой раз сказывать надо? По дому он мне опрично всех помогает. – Приперла дверь, мокрая и потная, кинулась на Сеньку: – Ой, ладной, сугревной мой…

Сеньке было стыдно, скучно и нехорошо, а она лезла целоваться. За дверью мастер топал ногами, кричал:

– От жен-бо царства распадошеся! Муж, кой дает жене своей повольку, сам повинен в погублении души ее, и огню геенны адовой предан будет за окаянство! Фу, упарился! Стадо мое, воспой хваление розге, Богу молитву и теки в домы своя.

Мастериха, задними дверями отправляя Сеньку домой, шепнула:

– Имячко твое?

– Сенька!

– Помни, ладной, с сегодня я твоя заступа. Матке не скажи чего…

– Студно мне… не скажу.

Пошла Сенькиной учебе девятая неделя, но мастериха его мало от себя отпускала, оттого он редко брался за букварь.

– К козлу моему поспеешь, – говорила она и находила Сеньке работу.

Сама же стала одеваться нарядно. Тать, чтоб Сенька не голодал, указал снести мастеру харчей. Мастериха еду сготовляла будто завсегда к празднику. Сеньку сажала за стол раньше мужа. Хмельной мастер, пересыпая насмешки руганью, поговаривал:

– Микитишна! Учинилось с тобой лихо, не выросло бы от лиха брюхо… хо, хо!

– А ты, козел, пей, ешь да молчи! Никто те указал вдовцу худому на младой жениться, век чужой гробовой доской покрыть…

– А и сука ты! Сготовляешь пряжено ество да маслено – ну, а как же, от сих мест мне, старому, хмельного не испить? Изопью! Но ужо постерегу я вас, лиходельники, да плеткой того, другого – раз, а кому и два.

Мастер пить стал больше, Сенька осмелел и едва замечал мастера, что он учитель и хозяин. За пять недель Сенька в рост пошел, усы стали пробиваться.

Пора была недосужая, Секлетее Петровне стало времени мало – с раннего утра уходила в церковь, а там на торг – послушать, что народ говорит, и не дале как вчера провожала по Ярославской дороге протопопа Казанского собора Аввакума. Сенька по разговору знал, что был тот поп, который со стрельцами дрался. Еще мать Сенькина сказывала, как видела – у Николы Гостунского по Никонову слову ободрали митрополита, митру с него сорвали да в чернецкое платье одели и следом за Аввакумом тоже в колодках на телеге направили по той же дороге. Сегодня вечером пришли тать с Петрухой не одни, а привели с собой хромого монаха, того, коего звали Анкудимом. За ужином разговоры вели против прежнего – о царе, Никоне да боярах. Петруха брат сказал татю особо:

– Отец! Скоро ли, нет, того не ведаю, нарядят меня встрету патриарху[23], едет из греков…

– С востока, чул и я, хозяева хорошие… за милостыней, спаси, сохрани, – будто у нас своих нищих мало…

– Не скоро, Петра, то дело, ведомо мне, он еще в Валахии[24], да наша ростепель пойдет, борзо не поскачешь… гати дорожные размоет, где не хошь… удержишься…

Монах сидел рядом с Сенькой, погладил его по спине, в лицо заглянул, попивая из ковша пиво, ухмыльнулся:

– Судьба, должно, младый, идти тебе со мной к Иверской… Здесь, зрю, азам не научат.

– Пошто так, отец? – спросила монаха мать.

– А уж так, жено… по монашескому обету таково мне сказывать и ведать не гоже… а только как числился я в купцах, то оное познал на подручных моих… Бывало, очи от них отвел, а они к лиходельницам-бабам шасть!

Сенька видел, как мать поглядела на него долгим взором и губами пожевала, – утерла глаза, сказала монаху:

– В Иверской монастырь неладно, отец, он никонианской, кабы иной, где по старым книгам поют обедню… и учат тоже…

– Богородице дево! Да по дороге отрочь-обитель… мимо пойдем к Нову-городу!

– Вот и остойся ты, отец, Бога деля в отрочь-обители, не порти парнишку никонианством! Грех моей душе… грех…

– Уведу, хозяюшка хлебосольная.

Тать засмеялся:

– Аль то будет чернец, а не стрелец? Хоша парень осьмнадцати годов не изошел, да в книгах приказной избы записан со всеми нами, семейно, – хватится об ем голова – худо на вороту!

Мать заступилась:

– Сам ведаешь, Лазарь Палыч, рано ему в стрельцы, поспеет намотаться.

– Рано, конешно… шесть на десять, а поручимся с Петрой, мушкет дадут, вишь, в рост малого потянуло…

– Истинно рано, жено, младому во стрельцах быть… два года, а в теи года в монастыре легонько постигнет грамоту. Здесь же он ее постигает не верхом, вишь низом.

Сеньке хотелось уйти из дому от молитвы маткиной, от грамоты и мастерихи, которая его совсем охапила, как мужа. Тать, тот думал свое и говорил упрямо:

– Эх, отец Анкудим! Как зазнался Никон, давно ли в Новгороде молебны пел, нынче же родовитых бояр в приказе стоя держит, сести не указует им.

– Не пойму я патриарха! Нас, монасей, от бояр и боярских детей не боронит, а над боярами властвует… Тут не дально время был я в старцах в Щапове селе досмотреть патриарши борти, пчелы и мед… Там меня гонял пьяной сын боярской, чуть саблей не посек, больную ногу мне извредил, а Никону патриарху я челобитье подал – меня же и обвинили: «Сам-де с озорником бражничал!»

– Сломают ужо Никону рога бояре – вот мое слово.

– Сломают, Лазарь Палыч! В памятях того не держу, чтоб боярин кому обиду спущал…

Скоро все разошлись спать. Отец с Петрухой вверх, монах уклался внизу. Сенька тоже хотел идти в повалушу. Мать заставила с ней молиться дольше, чем всегда, а потом со свечой в руке подступила к Сеньке:

– Сдень рубаху!

Сенька покорно содрал с плеч рубаху.

– Скидай портки!

– Студно мне, мамо!

– Чай я тебе мать – не чужая, скидай.

Сенька неохотно обнажил себя. Мать оглядела его и плюнула, крестясь:

– Оболокись! Сказывай, блудом грешишь? С мастерихой?

– Мне студно, да она виснет…

– То и есть! Поди спать в подклет, буде на перине, поспи на голом полу.

– Там крысы, мамо, боюсь!

– Женок бесстыжих не боишься, твари, гнуса спужался, – подь!

Сенька покорился, пошел спать в подклет. Туда ставили кринки с молоком да на стене вешали всякую рухлядь.

Мать старательно заперла дверь подклета за Сенькой, положила в крюки три железных поперечных замета и замком замкнула.

Сенька боялся крыс, ему казалось, что сонному они объедят нос и уши. Он решил не спать, сел на холодный пол, прислонясь лопатками спины к стене. Спать ему давно хотелось, брала дремота. В дреме он помышлял о своем бумажнике[25] и подушке. Крысы, как стихло все, завозились близко. Сенька вскочил, крысы исчезли. Когда вскочил Сенька, то уткнулся в дверь, он плечом налег на нее, дверь крякнула.

– Ага! – Он навалился грудью.

Она еще как будто подалась, и снаружи ее задребезжали заметы. Тогда Сенька ударил по двери обоими не по годам тяжелыми кулаками, а дверь трещала, звенела, но не пускала его. Крысы смело шныряли у Сеньки под ногами. Он в ужасе присел и фыркнул:

– Ффы-шт, беси!

Крысы отбежали, но возились в дальнем углу.

– Да, черт же ты, матка!