Рожденная в невоюющих штабах хлесткая фраза – «Ни шагу назад с земли, политой русской кровью» – пролила целые моря этой крови, и пролила совершенно даром. Если бы не лезли за немцами, как слепые щенята за сукой, и вместо того, чтобы барахтаться, гнить и гибнуть в болотах западных берегов той линии озер, которая тянется от Двинска к Нарочу, – остались бы на высотах восточных берегов, то могли бы занимать фронт половиной сил, сохранили бы войска физически и не вымотали бы их так нравственно. Немцы же засели на хороших и сухих позициях, отлично их укрепили, держали на них одну дивизию против наших трех-четырех; мы сидели внизу, не видали ни кусочка немецкого тыла, – наш тыл был у немцев как на ладони; доставка каждого бревна, подача каждой походной кухни была возможны только ночью, люди лежали в болотах, пили болотную воду. Положение наше было таково, что если бы немцы захотели или получили возможность нас долбануть, то никто из боевой части не ушел бы со своих участков и мы были бы бессильны им помочь, так как все сообщения были по гатям[13], отлично видным немцам и сходившимся к двум узким озерным перешейкам, прицельно обстреливаемым немецкой артиллерией.
Сколько бумаги я исписал на доклады о невозможности нашего положения и о необходимости отойти за озера; помню тот переполох, который произошел в штабе моего теперешнего корпуса, когда я по должности начальника 70-й дивизии, вскоре после приема боевого участка дивизии, подал доклад, весьма ярко характеризовавший весь ужас нашего положения; на меня стали смотреть как на какого-то опасного еретика и очень боялись, чтобы в штабе армии не узнали, что в корпусе есть субъект, позволяющий себе исповедовать такие преступные идеи. Но меня это мало тревожило, и в каждом докладе о положении дивизии и боевого участка и при каждом посещении разных высокопоставленных контролеров и гастролеров я неизменно и упрямо бубнил и доказывал необходимость бросить заозерные позиции. Но на все мои доводы я получал один ответ: «Ни шагу назад», и целый год мы затрачивали невероятные усилия для того, чтобы справиться с теми трудностями, которые давили нас на наших позициях; затрачивали при этом совершенно бесцельно, ибо держаться мы могли только в том случае, если немцы нас не трогали (им нужно было спокойствие на этом участке, и они умело водили нас за нос).
12 октября. Дождь и слякоть; неремонтированные дороги напомнили осень 1915 года и обратились в непроезжие топи; какой разительный контраст с 1910 годом, когда в самый разгар осенней непогоды я ездил по своему участку на автомобиле и когда непроезжими оставались только те немногочисленные, к счастью, у меня участки дорог, на которых работали разные тыловые дорожные организации, умело закапывавшие в землю казенные миллионы и делавшие непроезжими весьма сносные дороги. Сохранились только дороги, сплошь вымощенные крупным накатником.
Настроение отчаянно скверное; 70-я дивизия кончена и подошла к общему пределу полного развала, порвав последние, жалкие остатки надежды, за которую я еще цеплялся.
Продолжаются уговоры с посылкой в полки присяжных уговаривателей из армейского комитета, но без результата.
В 120-й дивизии 477-й полк, находящийся всецело в руках тайного большевистского комитета, отказался идти на смену стоящего на позиции «батальона смерти» и заявил, что будет стоять за фронтом только до двадцатого октября, после чего все пойдут по домам, так как «довольно быть дураками». При этом полк заявил и нам, начальникам, и всем комитетам, чтобы никто и не пытался приезжать их уговаривать, так как все такие «будут немедленно пришиблены». Хорошенькая армия, в которой возможны безнаказанно такие заявления; платные немецкие разрушители могут только радоваться быстрым и роскошным результатам своих трудов и просить прибавки за успешное выполнение своей изменнической работы. Но неужели верхи не понимают, к чему всё это ведет; неужели союзники не видят, что недалеко то время, когда русского фронта не будет и им придется стать лицом к лицу с этой страшной катастрофой?
Всюду идут перевыборы комитетов и всюду проходят только большевики и пораженцы, сделавшиеся идолами всей фронтовой шкурятины; таким образом исчезает последняя ниточка, на которой мы еще держались до сих пор: авторитет выборных комитетов. Мои предчувствия самые мрачные: написал жене, чтобы она ликвидировала немедленно всё имущество и уезжала с детьми на Дальний Восток, пока путь еще не завален и не смят теми толпами, которые в ближайшем будущем бросятся домой.
Разбираясь в происходящем, вижу, как умело были выбраны немцами лозунги, брошенные на наш фронт и основанные на отличном знании нравственного состояния русского народа; такие понятия, как «родина», «патриотизм», «долг» и тому подобное, существовали у нас для казенного употребления en masse и для частного – в очень ограниченном размере.
Народ, из которого состояла распухнувшая до невероятных размеров армия, был взят в плен теми, кто сумел заманить его обещаниями; русская власть пожинает ныне плоды многолетнего выматывания из народа всех моральных и материальных соков; высокие чувства не произрастают на таких засоренных нивах; забитый, невежественный и споенный откупами и монополией народ неспособен на подвиг и на жертву, и в этом не его вина, а великая вина и преступление тех, кто им правил и кто строил его жизнь (и это не цари, ибо они Россией никогда не правили).
Что могла дать русская действительность, кроме жадного, завистливого, никому не верящего шкурника или невероятного по своей развращенности и дерзновению хулигана? Вся русская жизнь, вся деятельность многочисленных представителей власти, прикрывавших царской порфирой и государственным авторитетом свои преступления, казнокрадство и всевозможные мерзости; литература, театры, кинематографы, чудовищные порядки винной монополии – всё это день и ночь работало на то, чтобы сгноить русский народ, убить в нем всё чистое и высокое, охулиганить русскую молодежь, рассосать в ней все задерживающие центры, отличающие человека от зверя, и приблизить царство господства самых низменных и животных инстинктов и вожделений. Всё это сдерживалось, пока существовал страх и были средства для сдержки и для удержа. Война положила начало уничтожению многих средств удержа, а революция и слепота Временного правительства доканчивают это злое дело, и мы несомненно приближаемся к роковому и уже неизбежному концу, к господству зверя. Руководители российского государственного курса забывают, с каким материалом они имеют дело; нельзя распоряжаться скопищем гиен, шакалов и баранов игрой на скрипке или чтением им евангельских проповедей или социалистических утопий.
Керенский и вытащенный им на пост военного министра Верховский (весь ценз которого состоит главным образом в том, что его выгнали когда-то из пажей) распластываются перед входящими всё в большую и большую силу петроградскими советами и уверяют, что в армиях всё обстоит вполне благополучно, что там произошла полная демократизация, и что если и остались кое-где темные места, то всё это скоропроходящие пустяки. Так читаем мы в газетах и дивимся или слепоте, или бессовестной лжи тех, которые это говорят. Неужели же не достаточно примеров того, к чему приводит ложь, скрывание истины и зажмуривание глаз, дабы не видеть правды!
В «Биржевке»[14] помещено интервью с комиссаром Северного фронта Войтинским, уверявшим, что в армиях наступил спасительный перелом и что угроза Петрограду исцелила армии и они готовы исполнить свой долг.
Кого хотят надуть эти революционные подражатели царских министров; те хоть на этом строили свое благополучие и умножали свои награды, ну а их наследники ради чего стараются? Ведь жизни не надуешь, и обстановка не такова, чтобы ложь была во спасение.
Ведь товарищ комиссар Войтинский врет заведомо, так как я знаю, что на нашем фронте не только начальники, но и корпусные комиссары посылают все время очень правдивые и ужасные по своему содержанию донесения о действительном состоянии и настроении фронта. Товарищ комиссар Войтинский во всех подробностях знает, что целый ряд дивизий и полков отказывается идти на позиции и работать, и, не краснея, говорит газетному корреспонденту, что армии готовы исполнить свой долг.
Чем такие интервью лучше той лжи, которую наши подлецы министры и царедворцы подносили несчастному и слепому Николаю II?
13 октября. Утром случайно вспомнил, что сегодня день первого производства в портупей-юнкера в Михайловском артиллерийском училище; двадцать девять лет тому назад мы получили наши первые нашивки и надели офицерские темляки; как далеки и невозвратны теперь все эти времена.
120-я дивизия совсем разваливается; полки обратились в кучи митингующей сволочи, руководимой отборными большевиками и перемежающей свое время митингами и игрой в 66; сегодня они устроили первое на фронте моего корпуса братание с немцами; к счастью, артиллерия еще держится, батареи открыли огонь и разогнали братающихся; но такие поступки артиллеристов, по-видимому, тоже последние ласточки, так как с одной стороны – угрозы пехоты перебить артиллеристов, а с другой – заманчивость объявленных большевиками лозунгов сильно поколебали твердость артиллеристов, и те уже начинают говорить своим офицерам, что им невозможно идти против большинства и общего настроения; пока же всем наблюдателям приходится ходить на свои посты вооруженными до зубов на случай нападения хулиганов из состава своей же пехоты.
Приезжал начдив-70 генерал Беляев; у него тоже создается, по-видимому, уже безысходное и ничем не поправимое положение; 277-й полк, руководимый присланными со стороны агитаторами, уперся окончательно и отказался слушать уговоры присланных к нему корпусных комиссаров и представителей армейского комитета; на завтра назначена последняя попытка уговорить выступить на занятие позиции наиболее податливый на убеждения 280-й полк, сманив его перевозкой на позицию в вагонах, а не походным порядком; надеются, что, быть может, тогда и другие полки тронутся с места. Хороша армия, в которой воцарились такие порядочки управления! А Псков продолжает возиться с какими-то химерами по части наступления; возвеличенный революцией главкосев товарищ генерал Черемисов состязается с товарищем комиссаром Войтинским по части бессовестной лжи и вдохновенно болтает в Петрограде на темы о том, что армии «жаждут наступления и немцы под давлением наших авангардов начали уже отходить». Каким негодяем надо быть, чтобы дойти до такой лжи!
Развал окутывает нас густым смрадом; каждый час приносит новые, ужасные по своему цинизму сведения об отказах, неисполнении приказов, о требованиях, постановлениях, удалениях, и всё это на соусе шкурятины, лени. Вся войсковая жизнь стала: солдаты едят, курят и до полного одурения режутся в 66 и в разные азартные игры, проигрывая и деньги, и одежду, и даже продовольствие (преимущественно сахар и хлеб); многие даже не ходят обедать к походным кухням. Говорят, что в одном из предместий Двинска есть школа для подготовки шулеров, где опытные преподаватели за 25 рублей обучают основным приемам своего искусства, а по особой таксе открывают и более прибыльные тайны.
Окопы разваливаются, ходы сообщений заплыли; всюду отбросы и экскременты; комитеты разрываются в попытках внести хоть какой-нибудь санитарный порядок, но без всякого результата, так как солдаты наотрез отказываются работать по приборке окопов; блиндажи обратились в какие-то свинушники; страшно подумать, к чему всё это приведет, когда наступит весна и всё это начнет гнить и разлагаться. Нет возможности даже предохранить людей с помощью прививок, так как от последних все отказываются.
Комиссары, видя свое бессилие, начали под разными предлогами избегать поездок в части; их авторитет очень быстро отцвел; пока они говорили приятное, им делали триумфы, но как только им поневоле пришлось заговорить об обязанностях и пытаться прибегать к мерам понуждения, им сразу пришел конец, и они это чувствуют; сейчас их положение не лучше нашего.
Теперь повелителями разнузданных толп будут те, которые будут давать им вкусные подачки и всячески потрафлять их прихотям и вожделениям, но только до тех пор, пока будут давать. Кумиры таких развальных времен очень скоротечны, и от триумфов до «распни его» их отделяют только мгновения.
Большинство комиссаров – офицеры из мартовских революционеров, выдвинувшихся на митингах горячностью своих орательств и хлесткостью обличений; многие из них искренно хотят остановить развал, но уже поздно, и не им справиться с разнузданными инстинктами темных толп фронтовых товарищей. Все они доживают последние дни, ибо назначивший их армейский комитет эсеровского состава кончил свое существование, и несомненно, что на днях мы получим новых комиссаров иного состава.
14 октября. Ну и денек! Выехал из Шенгейда[15] в восемь часов утра, а вернулся в два часа ночи; начал свой мученический объезд со 120-й дивизии, заявившей, что через неделю она уходит с фронта и что никаких поисков и военных действий на своем участке она не допустит вооруженной силой. Отправился с приятной перспективой ехать в части, которые вчера официально через свои комитеты заявили, что «пришибут» каждого, кто явится их уговаривать; отправился именно в ответ на это постановление, оставив начальнику штаба наказ, что делать в случае, если мне не суждено будет вернуться, и просьбу предупредить немедленно петроградских приятелей о постигшей меня судьбе, чтобы они приняли меры, чтобы жена не узнала об этом из газет. И едешь на все эти кошмарные издевательства и потрясающие переживания руководимый чувством долга и обязанности бороться до конца, но с опустошенной душой, без надежды на прочный и длительный успех и на какие-нибудь положительные результаты. В лучшем случае, – минутная победа, временная задержка в стремительном полете вниз, неспособная уже спасти общего положения.
В 120-й дивизии начал с собрания полковых комитетов; рассказал им, почему сейчас нельзя заключить мир и почему мы сейчас не в состоянии сменить полки дивизии и дать им отдохнуть в резерве; рассказал причины некоторых недостатков в продовольствии и одежде и сообщил, какие меры уже приняты для устранения и когда и каким образом они будут осуществлены; просил внимательно всё продумать, повременить, потерпеть и не губить всего непомерными и фактически все равно неосуществимыми требованиями. Говорил много, старался убедить, почувствовал себя в положении миссионера, трактующего гиенам и шакалам о любви и самоотречении.
Возражать мне по существу было трудно, ибо я научился уже говорить с массами; но управляющие дивизией большевики подстроили целую махинацию, чтобы сорвать влияние моего приезда (пришибить меня они, видимо, не решились, боясь возмездия со стороны 70-й дивизии); со всех сторон начали выступать ораторы и вопрошатели с самыми острыми и заранее написанными и розданными вопросами. Началась яростная борьба, и на меня набросились все большевистские силы, так как ясность и правдивость моих слов, несомненно, подействовала на большинство собрания, и это было ясно видно и по лицам, и по общему настроению, как-то потерявшему ту напряженную остроту и враждебность, которые я застал, когда вошел в большую комнату господского двора Анисимовичи, в которой происходило соединенное заседание всех комитетов.
Первым был выпущен какой-то ярый оратель, отрекомендовавшийся убежденным анархистом и перешедший сразу в стремительное нападение по моему личному адресу; начал он с того, что раз командир корпуса говорит, что недостаток продовольствия является результатом беспорядков, происходящих в тылу и на железных дорогах, то он этим пытается натравить фронт на тыл, а сие есть явная провокация, контрреволюция и корниловщина, которые надо немедленно пресечь; затем товарищ анархист усиленно стал вопить о том, что командир корпуса говорил о необходимости продолжать войну и делать изредка поиски, а сие доказывает, что он жаждет солдатской крови, ибо все генералы и помещики сговорились, чтобы перебить побольше русских солдат и овладеть их землей. Затем посыпались самые дикие и нелепые обвинения об отдаче мной вредных для солдат приказов по армии, о вредной «иностранной политике» и т.п.
Было очевидно, что оратор был выпущен специально для того, чтобы взвинтить толпу и вызвать ее на самосуд и на расправу со мной. Всё это происходило уже на дворе, куда вышли все комитеты и где собралась толпа солдат в несколько тысяч человек; настроение создалось такое, что все офицеры куда-то исчезли и я остался один.
О проекте
О подписке