Некоторые обстоятельства говорят о том, что он не только вежливо полистал книгу, которую ему прислал русский коллега. Встреча с эмигрантами в Париже зимой 1926 года стала самым интенсивным личным соприкосновением Томаса Манна с «русской сферой». Подробнее всего он рассказывает в «Парижском отчете» о своем «неформальном» визите к Шмелеву, чья трагическая эпопея «Солнце мертвых» глубоко его взволновала и вызвала у него смешанные чувства[20]. Письмо к Наживину было, как уже упоминалось, написано в тот же период, особенно тесно связанный для Томаса Манна с «русской» темой.
И в «Солнце мертвых», и частично в «Распутине» жизнь людей при советской власти показана совершенно невыносимой, но в социальном романе Наживина поставлены иные акценты, чем в эпопее Шмелева. В «Солнце мертвых» проведена четкая разграничительная линия между Правдой и Ложью, Свободой и Угнетением, Добром и Злом. Добро в широком смысле ассоциируется с прошлым, т. е. с дореволюционной Россией, которую Шмелев тем не менее не идеализирует. Зло – хаос и смерть – живет в настоящем. В романе Наживина добро и зло «равномерно распределены» между обеими сторонами: в настоящем огромная страна задыхается от слез и крови, а прошлое – «грязный кошмар», от которого надо освободиться. Доктор, один из главных героев «Солнца мертвых», осмысляя происшедшее со страной, сознает, что революционная идея, которой бредила интеллигенция, – обман. Он вспоминает Достоевского, предвидевшего миллионные жертвы социального эксперимента, и напоминает о моральной ответственности Западной Европы, которая наблюдает за муками России с любопытством студента-медика.
Главные герои Наживина тоже осмысляют происшедшее, но не приходят к однозначному пониманию вины и ответственности. Так или иначе им кажется, что все бессмысленно, что люди никуда не годятся и ни во что не верят. Так, Андрей Иванович, вместе с другими арестованными ожидающий в сенном сарае расстрела, восклицает: «Страшно не то, что старая княгиня на воротах болтается, а страшно то, что в душе у него [человека из народа] ничего не осталось. В душе у него нуль, такой nihil <…>»[21] Так же нигилистически высказывается о настоящем дореволюционной России и Распутин в разговоре с графом Саломатиным. Сам граф был, как не без сарказма сообщает автор, «не только очень образованный, но даже почти ученый человек». Его взгляд на судьбы своего Отечества не мог не напомнить Томасу Манну его собственную теорию «азиатизма», ибо, по мнению Саломатина, «основное несчастие России в том, что, дочь азиатского Хаоса и Анархии, она не имеет, как другие европейские государства, под собой прочного фундамента греко-римской культуры». В ее будущее граф не верил[22].
Объективно «Солнце мертвых» ставило под вопрос ту идеологическую конструкцию, над которой Томас Манн неустанно трудился с 1918–1919 годов. В книге Шмелева содержалась принципиально важная мысль: «устремленная в будущее» идея была ложной, а дореволюционная – Томас Манн называл ее «бюргерской» или буржуазной – форма жизни была нормальной и естественной. Шмелев показал, что мода на идею социализма, которой с восторгом следовали многие «буржуазные» интеллектуалы, безнравственна перед лицом массового революционного террора. В этом вопросе Томас Манн, взявший курс на исторический оптимизм и устремленность в будущее, не мог не почувствовать себя задетым. В «Парижском отчете», заочно полемизируя со Шмелевым, он вступился за «идею». Несмотря на всю пролитую кровь, «идея», по мнению Манна, на стороне Советов, а не одряхлевшего Запада. Буржуазная форма жизни и буржуазный интеллектуализм не являются более устремленными в будущее. В пылу полемики он искажал мотивы Шмелева, приписывая ему точку зрения «буржуазии», и выдвигал аргументы против положений, которых в «Солнце мертвых» не было вовсе[23].
Роман Наживина «Распутин», напротив, объективно подтверждал штампы и мифы, на которых основывался манновский образ России. Он поддерживал иллюзию, что террор и насилие были лишь неким «русско-азиатским» явлением, и таким образом реабилитировал саму по себе «идею», столь дорогую Томасу Манну. В романе Наживина выразилась и другая близкая Томасу Манну мысль: буржуазная (в широком смысле) форма жизни окончательно изжила себя еще до революции. Эти обстоятельства позволяют предположить, что комплименты роману Наживина не были дежурной любезностью со стороны Томаса Манна. Наживин и Шмелев по-разному видели сочетание революционной идеи и ее воплощения в советской действительности. Томасу Манну взгляд Наживина был, безусловно, ближе и понятнее.
Вера и надежда, о которых Артур Лютер писал в предисловии к «Распутину», проявляются в финале романа. Вечером Светлого Воскресения к отцу Феодору, священнику в провинциальном Окшинске, неожиданно приходит известный в городе чекистский комиссар – палач и истязатель – и рыдая молит спасти его окаянную душу… В конце этой сцены, напоминающей романы Достоевского, отец Феодор обращается к образу Спасителя:
– Так. Я понял, Господи… Но не распаянные, торжествующие, наглые? Понять их можно. Простить – за себя – можно. Можно даже признать себя виноватым пред ними. Но – любить… Где же найти силы, Господи?
Христос молчал, но четко выделялись его слова из удивительной Книги: Бог есть любовь и пребывающий в любви пребывает в Боге и Бог в нем.
– Все-таки любить? – тихо сказал священник. – Опять принимаю с покорностию, Господи, хотя и нет полной ясности сердцу моему…[24]
Значил ли этот символический финал, что спасение Отечества не было вопросом идеологии и политики, а находилось в области Духовного? Через двадцать один год, в январе 1947 года, Томас Манн завершил роман «Доктор Фаустус» схожим по звучанию открытым вопросом: «Скоро ли из мрака последней безнадежности забрезжит луч надежды и – вопреки вере! – свершится чудо? Одинокий человек молитвенно складывает руки: Боже, смилуйся над бедной душой моего друга, моей отчизны!»[25]
Роман «Распутин» был не единственным произведением Наживина, попавшим в поле зрения Томаса Манна. В 1929 году журнал «Ди шёне литератур» опубликовал отзыв о его новом романе «Ненасытные души» (нем. «Unersattliche Seelen»). Автор публикации, Адольф фон Грольман, писал:
Все русские романы похожи один на другой, как две капли воды, так и здесь: экстравагантности, необузданный реализм и эсхатологическое мистицирование, только в данном случае из вторых рук, с опорой на Достоевского, но, к счастью, более сдержанно, чем у того. Не было ни малейшей причины переводить эту книгу; немецкий автор с этой рукописью не нашел бы издателя; но на переводы деньги есть всегда; конечно, позаботились и о том, чтобы Томас Манн прислал письмо со стереотипным похвальным словом – все это в конце концов уже не выдерживает никакой критики. Русофилы будут довольны: как всегда, тут неизменно одно и то же: наполовину тургеневские «Отцы и дети», наполовину Достоевский – все это можно еще расценить как курьез. Необходимо указать в очередной раз на эти сомнительные стороны, хотя нельзя не признать, что Наживин умелый рассказчик и что он нашел хорошего переводчика[26].
Был ли роман Наживина действительно так плох, или пером фон Грольмана водили ревность к моде на русских авторов и личная неприязнь к Томасу Манну?
Немецкий перевод этого романа вышел в 1928 году. В оригинале он появился лишь в 1933 году под названием «Женщина» в одном из русских эмигрантских издательств в Югославии[27]. Его главными героями были богемные художники и интеллектуалы, занятые поисками идентичности и эротическими переживаниями. Первая мировая война и революция возвращают их в грубо-реальный мир. Местами герои Наживина полемизируют с идеями «Крейцеровой сонаты» и «Братьев Карамазовых». Веры и надежды в этом его романе так же мало, как и в «Распутине».
Новый роман Наживина создавал впечатление, что российское общество накануне революции 1917 года находилось в лихорадочном идейном дурмане. При этом идеи были в основном разрушительными, но не имели ничего общего с «классовыми интересами» и социальным происхождением их носителей. Так, крупные промышленники – вопреки всяческой марксистской классовой логике – финансировали революционеров-террористов, что, как дает понять Наживин, было признаком тяжелой болезни общества.
Похвальное слово Томаса Манна в рекламном анонсе было не чем иным, как цитатой из его письма к Наживину от 18 апреля 1926 года. Оно была напечатано в альманахе «Нойе рундшау» и звучало следующим образом: «Томас Манн пишет автору: “Наверное, Вы знаете о глубокой симпатии и почтении, которые я издавна испытывал к литературе Вашей страны. Поэтому мне было особенно приятно познакомиться с русским автором Вашего ранга”»[28].
Цитата не относилась непосредственно к новому роману Наживина, поэтому остается открытым вопрос, прочитал ли Томас Манн «Ненасытные души» или только воспользовался своим письмом трехлетней давности, чтобы по просьбе издательства поддержать их автора. Пути Томаса Манна и Наживина с этого времени больше не пересекались.
Нестабильность Веймарской республики побуждала Томаса Манна к новым публицистическим выступлениям. Буржуазная форма жизни, как он полагал, отживала свое; искусственно возрожденное и вошедшее в моду древнегерманское язычество, которое питало национал-социализм, он считал обращенным вспять, варварским и опасным. Демократ умом и консерватор душой, он продолжал неустанно трудиться над идеологической конструкцией, которая обосновала бы прежде всего его собственное место в новой реальности. В 1928 году он предложил синтез немецкой культурной традиции и «устремленной в будущее» идеи социализма. В статье «Культура и социализм» он писал:
Что было бы необходимо, что могло бы быть окончательно немецким, так это союз и соглашение между консервативной идеей культуры и революционной общественной мыслью, точнее говоря, между Грецией и Москвой – однажды я уже пытался поставить этот вопрос во главу угла. Я говорил, что дела в Германии наладятся, а сама она обретет себя лишь тогда, когда Карл Маркс прочтет Фридриха Гельдерлина, – встреча, которая, кстати, уже находится на пути к осуществлению[29].
Как, по его мнению, эту идею можно воплотить политически, какую форму она должна была бы иметь на практике, Томас Манн, однако, не указал. В этом смысле его выступление напоминает абстрактно-теоретические дискуссии героев Наживина.
Правители Советского Союза умело пользовались великой русской литературой. Произведения классиков XIX века, снабженные соответствующими комментариями, издавались в СССР крупными тиражами. Советские комментаторы делали акцент на критике общества в отдельных произведениях и стремились загнать их идеи в прокрустово ложе марксизма-ленинизма. То, что не устраивало советских идеологов, либо замалчивалось, либо подвергалось цензуре. Жертвами этого однобокого подхода становились прежде всего такие комплексные авторы, как Достоевский и Лев Толстой. В его русле намечалось празднование столетнего юбилея Толстого в 1928 году. Как отрицатель всех российских институтов власти поздний Толстой объективно был союзником большевиков, и эта его роль активно разрабатывалась советской пропагандой. Пацифизм и непротивленчесство Толстого, напротив, затушевывались.
Но уже при подготовке юбилейных торжеств в Москве не все пошло по плану оранизаторов. Во-первых, еще не было полного списка западноевропейских и американских писателей, которые могли бы считаться симпатизантами советского строя. Ответственные службы СССР, вероятно, не были уверены в благонадежности того или иного автора и весомости его слова в политической полемике на Западе. Об этом свидетельствует бессистемность в выборе приглашаемых гостей: как представитель Германии – в последний момент – был приглашен Бернгард Келлерман; Австрию доверили представлять Стефану Цвейгу, который также получил «легитимацию» незадолго до начала торжеств. От Великобритании, Франции и США не было никого. Несколькими годами позже эта неловкость была исправлена. Советские специалисты составили компетентную «табель о рангах», в которой, помимо прочих, значилось и имя Томаса Манна. О ней речь будет позже.
Во-вторых, Александре Толстой, дочери великого писателя, удалось сместить акцент торжественных мероприятий на пацифизм в творчестве Толстого. К моменту юбилея Александра Толстая уже имела за плечами специфический опыт общения с советской властью. В 1920 году она была арестована ВЧК по подозрению в антисоветской деятельности и приговорена к трем годам заключения. Через год она была досрочно освобождена и назначена хранительницей музея ее отца в Ясной Поляне. В 1929 году Александра Толстая воспользовалась поездкой с лекциями в Японию, чтобы навсегда покинуть Советский Союз и переехать в США. В 1939 году Томас Манн познакомился с ней в Нью-Йорке.
Толстовские торжества в Москве в 1928 году были плохо организованы и слабо подготовлены идеологически. Вопреки ожиданиям властей, они не стали для СССР громким пропагандным успехом. Примерно за неделю до их начала Томас Манн писал Стефану Цвейгу: «В Москву? Поезжайте с Богом! Меня вообще не пригласили, что меня не удивляет, ибо с тех пор как “Волшебную гору" не пропустили из-за буржуазной идеологии, я знаю, что я у них лицо нежелательное»[30].
На Стефана Цвейга Советский Союз произвел колоссальное впечатление. Впрочем, во время его пребывания в СССР был эпизод, о котором он поведал лишь в 1942 году. Этот эпизод слегка отрезвил писателя, опьяненного сверкающими картинами советской жизни. Вернувшись в гостиницу после встречи с московскими студентами, Цвейг обнаружил в кармане не подписанное письмо на французском языке. «Верьте не всему, – писал незнакомец, – что Вам говорят. При всем, что Вам показывают, не забывайте, что многое Вам не показывают. Помните, что люди, которые с Вами разговаривают, в большинстве случаев говорят не то, что хотят сказать, а лишь то, что им позволено сказать. За всеми нами следят, и за Вами – не меньше. Ваша переводчица передает каждое слово. Ваш телефон прослушивается, каждый шаг контролируется»[31].
В конце 1928 года Томасу Манну довелось ближе познакомиться с практикой Советского государства. В октябре Шмелев направил ему открытое письмо с просьбой обратить внимание на предстоявший аукцион берлинского аукционного дома Лепке. На продажу были выставлены произведения искусства и антиквариат из российских музеев и частных собраний, которые Советское государство присвоило и собиралось обратить в иностранную валюту. Этот аукцион не был ни первым, ни единственным в своем роде. Советы регулярно продавали на Западе конфискованные ими произведения. Так, уникальные драгоценности продавались в феврале 1927 года на аукционе у Кристи в Лондоне, называвшемся «Russian State Jewels». Европейские и американские деловые люди охотно пополняли свои коллекции ценнейшими объектами искусства, которые они, нередко по заниженным ценам, покупали у Советов. Предметы церковного обихода и сакрального искусства, вывозимые большевиками из разрушенных или разграбленных храмов, экспортировались на Запад оптом и в розницу. В 1933 году по личному указанию Сталина в Англию был продан так называемый Codex Sinaiticus, древнейший из известных списков Нового Завета.
Так как очередной аукцион должен был состояться в Берлине, Шмелев апеллировал к публичному авторитету и нравственной совести Томаса Манна. «На глазах всего мира Германию хотят сделать местом распродажи украденного у целого народа духовного богатства, укрывательницей награбленного, попутчицей разбою, посредником грабителей и воров <…>, – писал Шмелев. – Скажите же, прикажите же, дорогой Томас Манн – и Вас услышат в Германии. Услышат и в целом мире, – а это очень теперь не лишне. Скажите громко и властно, и Ваш голос останется в нашем сердце, как голос чести, как голос долга, как знамение великой духовной связи между народами»[32].
Томас Манн ответил 16 ноября 1928 корректным и вместе с тем очень теплым письмом. Он сообщал, что получил призыв Шмелева непосредственно перед отъездом в лекционное турне, когда предотвратить распродажу ценностей было бы уже невозможно. Но задним числом ему как немцу стыдно за этот аукцион. «Какая бессмыслица и какое неприличное отсутствие логики с обеих сторон! – резюмировал Томас Манн. – Коммунистическая Россия продает экспроприированные ценности иностранному капиталу, а Германия, где понятие частной собственности еще очень священно, позволяет, несмотря на это, продавать экспроприированные ценности на своей территории»[33].
Своим открытым письмом Шмелев взывал не только к защите права и чести, но и говорил от лица всего Русского Изгнания – стороны, проигравшей в борьбе за историческое будущее, но остававшейся тем не менее на моральной высоте. Отзывчивый и правосознательный человек, издавна испытывавший симпатию к жертвам и проигравшим, Томас Манн нашел для ответа Шмелеву правильные слова. Его представление об «обращенной в будущее» идее в очередной раз столкнулось с жестокостью ее исполнителей.
Но доверие Томаса Манна к этой идее оставалось непоколебимым. Разрыв между нею и реальными фактами советской действительности он, как и прежде, пытался оправдать с помощью абстрактно-теоретических построений. В декабре 1928 года он писал в частном письме: «Хоть я как “немецкий писатель” и начинающий в социализме, но мне ясно, что всякий живой человек сегодня должен быть социалистом и – в прямом смысле слова – социал-демократом <…>.»[34] Логика этого высказывания своеобразна: Томас Манн признает свою неосведомленность в некоей доктрине и одновременно утверждает, что всякий живой человек должен эту доктрину исповедывать. Очевидно, он имеет в виду два различных понятия социализма: традиционное, в котором он действительно не разбирался, и свое личное, которое он вольно сконструировал на основе собственных «идеалистических» представлений.
Перед Рождеством 1928 года юрист и политик Эрих Кох-Везер подарил Томасу Манну свою только что вышедшую книгу «Россия сегодня». Автор провел долгое время в СССР, его книга была широким обзором советской жизни во второй половине двадцатых годов. Кох-Везер комментировал хозяйственное и социальное развитие, литературу и искусство, рассуждал о политике и внутрипартийной борьбе за власть. О народе огромной страны он отзывался в основном с сочувствием и симпатией.
О проекте
О подписке