Из Тулы выехал ребенок вместе с дядею Петром Семеновичем Ложниковым, женатым на Вере Дионисьевне, который ехал в Петербург «для заведения своих дел». Но до Петербурга на сей раз путешественники не доехали. Петр Семенович почему-то раздумал ехать в Петербург и вернулся обратно в Тулу, а мальчик Миша оставлен на время у старшего дяди по отцу Михаила Дионисьевича и прожил здесь в Москве до лета, посещая с своими сверстниками приходское училище у Вознесения, что за Серпуховскими воротами, близ Конной. Летом, после перенесенных потрясений вследствие потери супруги, приехал в Москву Дионисий Иосифович «для исповеди и причащения» вместе с зятем Петром Семеновичем, который на сей раз предполагал привести в осуществление мысль о поездке в Петербург, почему-то, как известно, не состоявшейся почти год тому назад. С этим своим спутником маленький Сушкин и отправился далее в Петербург к родителям.
Холодна и тяжела была встреча сына с родителями, которых он не знал. В своей матери, встретившей гостей на лестнице, он признал лишь «большое сходство с теткою, сестрою матери, девицею Пелагиею, так что почти принял ее за нее». Явившийся в дом отец встретил своего малютку сына официально; поцеловав его, он начал расспрашивать его о здоровье, на что гость отвечал упорным молчанием. Неохотно он отвечал на вопросы своих братьев, облепивших гостя со всех сторон. Его смущение в новой для него семье еще более усилилось, когда он заметил, что братья, слыша частое употребление им слова «энто-то» и видя его неумение держать себя порядочно в обществе, помирали со смеху над ним. Поэтому он долго не мог сойтись с братьями и «дичился» их. Вообще в родной семье он не встретил ни ласк своей покойной бабушки, ни беспредельной любви своей няни, и ему казалось, что он попал «как бы в чужое семейство». Дядя Петр Семенович с которым он приехал, «казался ему роднее всех на свете», а потому весьма естественно на первых порах своей жизни в Петербурге мальчик «одну отраду находит в свидании с дядей, от которого не отступал ни на шаг, когда он бывал дома». Вся обстановка, внешняя и домашняя, чрезвычайно не понравилась новому члену семьи Н. Д. Сушкина: «даже в Москве, по замечанию о. Макария, мне было привольнее, нежели в Петербурге».
Феодосия Петровна, как женщина «набожная» и воспитывавшая своих детей в страхе Божием и в строгом исполнении всех церковных обрядов Православной Церкви, вскоре после первого же свидания с сыном осведомилась у него о его религиозном воспитании в доме дедушки и, к своему огорчению, нашла, что мальчик не имеет никакого понятия о добрых навыках, приличных мальчику христианской благочестивой семьи. Он не знал наизусть ни одной молитвы, а поэтому его как уже «недурно читавшего по-славянски» немедленно засадили за часослов и не ранее позволили оставить его, как он бойко вытвердил начальные листы его до Символа веры включительно.
Через неделю после приезда в Петербург Миша с остальными братьями стал посещать частную школу[9], в которой дети обучались пространному катехизису, священной истории Ветхого и Нового Завета, русской грамматике, арифметике, алгебре, бухгалтерии, умению пользоваться логарифмами, языкам немецкому и французскому и танцам. Провинциализмы, приобретенные мальчиком в Туле, вызывали и здесь насмешки со стороны товарищей по школе, и ему не было легче сравнительно с домом, но на его счастье его полюбили за прилежание и успехи учитель и учительница (муж и жена), содержатели пансиона, которые «для учеников были как отец и мать, смотрящие за своими детьми». Обратив внимание на мягкую душу и нежное сердце мальчика и на его прилежание, они приняли его под особое покровительство, защищали от нападок сверстников, мало-помалу исправили его провинциализмы и научили держаться хорошо в обществе. Михаил Сушкин учился хорошо по всем предметам, но ему давалась с особенною легкостью математика, которую он знал «исправно». Успехи в математике примирили отца с сыном, который стал смотреть на Михаила-сына как на будущего хорошего помощника в его торговых делах. Изучал мальчик и языки, и главным образом немецкий, которым не бойко он владел до самой смерти, но отец находил это знание излишней роскошью и прямо запрещал ему. Но сын плакал и украдкой продолжал учиться. Писать каллиграфически он не мог научиться, несмотря на принуждение и наказание, и до смерти почерк его не отличался ни красотой, ни разборчивостью. Танцы мальчик изучал с полной любовью и впоследствии к ним пристрастился в значительной степени, так что, можно сказать, он был страстным охотником до танцев.
Относительно детства, воспитания вне дома и религиозного воспитания дома под руководством матери Феодосьи Петровны о. Макарием сообщаются самые подробные сведения в его автобиографии.
Это воспитание было обычное в начале истекшего столетия в купеческих благочестивых семействах, к сожалению, ныне редко практикуемое и в этом сословии. Ввиду интереса вообще и в частности из желания уяснить себе, под какими воздействиями шло детское и юношеское воспитание о. Макария, мы остановимся со вниманием на этом моменте его автобиографии и сделаем из нее более или менее подробные извлечения.
«Обычно мы вставали, – рассказывает о. Макарий, – ежедневно в 7 часов, потом нас заставляли молиться по лестовке. Этим заправляла покойная наша матушка. Нас собирали в гостиную, где была ее благословенная икона Владимирской Божией Матери. Там она становилась сзади, а мы все впереди. Каждый должен был сотворить крестное знамение и поклон прилично; рассеянность, невнимание к делу были наказываемы чем-либо или прибавлением какой-нибудь молитвы или отнятием одного сухаря за чаем или целой чашки чаю. По окончании молитвы мы приветствовали родителей с добрым утром, и потом собирались к чаю отец, мать и нас четверо. Нам давалось по две чашки чаю или по три, кто хотел, но не больше, в скоромные дни – три сухаря, а в постные – белый хлеб тоже по три ломтика. Затем отправляли нас в школу, с человеком. Пришедши в школу после приветствия учителя и его жены, исключительно двое мы (т. е. еще брат его Петр Иванович) обязаны были прочитать кафизму Псалтири. Это [делалось] по настоянию отца, чтобы мы, занимаясь другими науками, не забывали и слова Божия. Потом принимались за свой урок, заданный на дом. Таков был обычай. Из арифметики мы должны были подать задачу какому-нибудь старшему ученику, который проверял ее и, если находил верною, докладывал о исправности, за что получали одобрение и затем был выслушиваем заданный у рок из катехизиса и ли грамматики, если же арифметическа я за дача была не исполнена, то над нею продолжали трудиться. Затем приближалось время обеда. В 12 часов мы обедали. Почти все мальчики оставались обедать в школе, хотя некоторые и недалеко жили. Тут мы иногда появлялись с обедом, у кого что есть лишнее. У нас было обычно каждому половина франзали, если день скоромный – мясо: телятина или птичье, весьма редко бифштекс, пузырь молока и еще что-нибудь, или пирожное или фрукты, а в постный день полхлеба, по куску рыбы и икры. Потом нам давалось погулять час. Под нашими окошками был запустелый садик, в котором мы собирались и играли в „гуси-лебеди“… К 2 часам все собирались в класс, и сейчас начиналось чистописание под диктовку… и продолжалось писание 2 часа. Остальной час задавались задачи. Кто учился рисованию, тот что-нибудь чертил. В 5 часов или 5½ мы распускались. Приходя домой с человеком, который тоже за нами приходил, мы должны были отдать отчет о своем учении. На это были даваемы особые записки каждому из нас – одобрительные или нет: конечно, по этим запискам мы и принимались с похвалой или бранью. После того давался нам чай в таких же порциях, как утром, и – после – если было лето – давались ка кие-нибудь ягоды по чайной чашке. Потом принимались за уроки или отделку своей задачи. Если удавалось ее скоро кончить, то мы успевали еще выйти на балкон и погулять. В 10 часов садились кушать. Умеренность соблюдалась всегда, и разговаривать, кроме отца и матери, никто не мог, разве когда спрашивали кого о чем. И если замечалась какая-нибудь шалость, то тотчас же дела лось увольнение из-за стола. Покушав, мы опять отправлялись на молитву, в сопровождении матушки. А батюшка, хотя и с нами молился, но поспешно, от этого у них нередко были перебранки с матушкою: она его упрекала в поспешности, а он ее в медленности.
Квартира наша была на Васильевском острове в первой кадетской линии, между малым и средним проспектами. В доме купца Голубина, в приходе церкви Св. Екатерины, возле самой церкви. Каждое воскресенье летом к всенощному бдению мы обязаны были ходить и становиться вместе с отцом, что нам очень не нравилось. Зимою будили нас к заутрени, к которой в особенности я всегда лениво вставал, за что нередко оставался без утреннего чаю. На ранней литургии мы постоянно бывали, где, по обычаю, подавались две просфоры: одна за здравие, другая за упокой и с громадным поминанием.
Круг лета или года мы проводили следующим образом. Начнем с Великого поста. Первый день нас будили к заутрени. Приходя от оной, мы отправлялись в школу. У часов и вечерни мы не бывали. В этот день мы почему-то приходили домой кушать, но чаю (утром) нам не давали. Вечером, когда мы приходили из школы, в этот день все ощущали головную боль. Когда мы собирались к чаю, то на столе были мед и изюм и смоквы (инжир). Изюм был двух сортов, и мы преусердно подсаживались к нему. В эти дни не давалось заповеди, сколько пить чаю, и мы, пользуясь разговорами, усердно пожирали находящееся на столе… Матушка обычно во всю первую неделю кушала единожды, зато стол довольно сытный, почти вовсе не постный. Сухари с квасом, редька, грибы белые маринованные и черные шармованные и два блюда: горох и щи. Вечером был суп картофельный или рисовый, потом какое-то тесто соложенное и каша сладкая. Фруктов никаких не давалось до самой субботы и ничего сладкого. Субботы мы ожида ли с величайшим нетерпением, в которую пек лись блины и делалась грибовая икра. Мы отправлялись в школу сытые и все время дремали. А если кто дозволит себе за блинами шалость, тому давались блины не с маковым маслом, а с конопляным, отчего прозвали их „зелеными блинами“. Конечно, попавший под опалу не мог есть без привычки, а довольствовался чем успел прежде. Во все воскресные дни Великого поста мы ходили ко всем службам церковным. К вечернему чаю мы собирались все вместе, за которым нам давали орехов грецких, миндальных и простых, а иногда делалось миндальное молоко, которого я ожидал как праздника.
Со второй недели утром рано начинался чай и по обычаю хождение в школу. Обед и ужин всегда с маслом, кроме среды и пятка. Нередко на второй неделе нас заставляли говеть вместе с матушкою и уже тогда мы неопустительно ходили ко всем службам. Из школы к часам ходили в церковь Благовещения, а в среду и пяток в свою приходскую церковь св. Екатерины. В пятницу после обедни в школу не ходили. Когда приходили прощаться с отцом, он давал нам наставление, которое можно назвать скорее бранью: все бывшие шалости вспоминались в подробности. В нашем приходе был священник Иоанн Мелиоранский, наш же туляк, которого мы уважали и любили. Пришедши от исповеди, по окончании всех служб, кушать нам не давали. Чай мы пили с условием в какую-нибудь будущую среду или пятницу не пить чаю, ибо нам казалось, что мы не вытерпим. За исповедь мы давали священнику по рублю серебром. Я обыкновенно старался исповедоваться утром, и священник не тяготился этим.
Приобщались мы все у ранней литургии, причем много ставили свеч к образам, и обычно полагалось бутылка вина и пять просфор в алтарь. Мы все становились на левый клирос, где не было певцов, а только одни причастники. Это делала матушка для того, чтобы лучше выслушивать службу. По приобщении Святых Таин, если была поздняя литургия, матушка оставалась, а мы уходили, чтобы застать отца, когда он не ушел по делам. Пришедши домой и напившись чаю, дожидались матушку. В этот день нам масляного почти ничего не давали, опасаясь, как бы, после недельного поста, не было дурно. В этот день нас заставляли читать что-нибудь из Божественного Писания, и день этот проводился особенно благоговейно.
Затем следовали обычные дни. По какому-то обычаю матушка отгавливала в следующую неделю. Нам только дозволялось приходить в среду и пяток к литургии преждеосвященных. Так как к нам не мало ходило монахов и монахинь и носили просфоры, которые все собирались к посту, (то теперь) и съедались в большом количестве, облитые горячей водой, но никак не чаем. Белого хлеба к утреннему чаю, икры и рыбы не давалось во весь пост, кроме субботы Лазаревой, когда давалась икра, и в день Благовещения и Вербное воскресенье – рыба. Постом хранилась особенно пятница Благовещенская, когда и вечером не давалось хлеба…[10]
О проекте
О подписке