«Эй, моряк, ты слишком долго плавал, я тебя успела позабыть», – пела Надя, идя со мной в ванную по длинному коридору, где порой мы встречали красивого матроса с влажными волосами и вафельным полотенцем на голом плече.
Она пела, когда застилала постель, пела, когда убирала или кипятила воду на маленькой плитке, пела, когда взбивала яичный белок.
«Виседельарте, висседамор», – стенала девушка-то́ска, которая не хотела больше жить, потому что «тоскавала» по любимому, которого коварно убили. Как только тоска об этом узнала, она, как следует разбежавшись, выпрыгнула из замка и разбилась насмерть.
Вместо тоска́ Надя говорила то́ска, и мне нравилось это, как все неправильное. Тоска изъяснялась на непонятном языке. Точно как я, когда чувствам не находилось места и только нездешние, ритмичные слова могли их передать.
История Травиаты была не менее грустна. Я устраивала влажную теплицу в мягких высоченных подушках и раздумывала над тем, что горе Травиаты тоже было в любви. Она поссорилась со своим любимым и больше не хотела гулять с ним по набережной и нюхать глицинию, как мы с Надей. Не улыбалась больше при виде матросов, не плясала твист и не ела жареную кукурузу с солью. Она заразилась от то́ски и заболела чихоткой: начала чихать и не могла остановиться. Эта чихотка изводила ее до того, что она не могла ни есть, ни спать, и только любимый мог бы ее прекратить, но когда, наконец, он все-таки появился, было слишком поздно: она исчихалась до смерти.
В любви таилась гибель, но в то же время в ней было что-то влекущее, иначе почему Надя отдавалась своему пению с таким глубоким чувством?
Мне нравилось следить за Надей, делая вид, что я сплю. Она носила неповторимые платья и древние кофточки из шелка, всегда прикрепляя к вырезу брошку, за которой пряталась заколка с маленькой, размещающейся за пазухой пластмассовой коробочкой.
Каждое утро она доставала из высоких круглых коробок три шляпы, выбирая, какую надеть.
Предметы, деревья и цветы при ней обнажали свою суть, и я зачарованно смотрела на ее бежевые шелковые чулки и легкие туфли на невысоком каблуке, когда она учила меня ходить, ступая с носка на пятку.
Однажды Джокер из ее колоды, загадочный гном в красном колпаке, которого она хватилась, оказался у меня под подушкой, и Надя взглянула на меня загадочно.
Когда мы прогуливались по набережной, все взоры устремлялись на Надю, и я, «необыкновенно красивый ребенок» в новом матросском костюмчике, оттеняла ее аристократизм.
Здесь, в Ялте, она восхищала меня еще больше, чем в нашем городе.
Там она жила на одном острове, и по пути к ее дому ветер трепал пешехода со всех сторон. На этом острове всегда стоял особенный свет, так что иногда он складывался в фантастические картины, хотя на первый взгляд казалось, что все там было совершенно обычно и предсказуемо, как и до перехода через мост.
На одной из самых обычных улиц темнела не отличавшаяся от остальных сырая парадная. Разбитые ступени лестницы вели на третий этаж. Открывалась такая же точно, как другие, двойная огромная дверь с десятком кнопок звонков и табличками имен и фамилий, и ты оказывался в сумерках длинного коридора с несколькими тусклыми лампочками без абажуров, по стенам которого росли выключатели и гнездились белые пробки где ни попадя. Теснились шкафы и тумбочки. Под самым потолком висели алюминиевое корыто и двухколесный велосипед «Урал». На другом, трехколесном, в присползших колготках и фланелевой выцветшей кофте туда-сюда разъезжал соседский мальчишка и орал: «Жми на педали!»
Через каждые несколько метров в темной кишке коридора маячила дверь, ведущая в семейный бункер. В конце коридор раздавался вширь и выталкивался в гулкий высокий зал кухни. Там было около десяти плит и стояла жгущая слизистую и глаза гарь от маргарина и подсолнечного масла. Когда в огромном чану кипятили белье, весь дом сладковато и гаденько застилало хозяйственно-мыльным духом. Порой в его парах под деятельными взглядами светло-коричневых тараканов-разведчиков случались показательные потасовки с тасканием друг друга за патлы, визгом, скулежом и подвываниями, пока не приносилась какая-нибудь коллективная жертва и не воцарялся временный мир.
Мужчины в схватках и жертвоприношениях участвовали редко. Их занимала более высокая стратегия. В физкультурных штанах и майках они сидели по своим комнатам. На продавленных диванах, за уже накрытыми столами под шорох газеты и трели радио ожидали они вносящих еду хозяюшек. Рассеянно играли в поддавки с детьми и внуками и поглядывали на холодильник, где, запотевшая, ожидала своего царственного момента бутылка с прозрачной и жаркой жидкостью.
Часто кто-нибудь, облокотившись о стену, говорил в трубку черного подвесного телефона, стряхивая пепел в алюминиевую пепельницу. Голос не помещался в тесное, нарезанное на клети пространство и был слышен повсюду, даже в моей собственной голове.
Когда-то вся эта квартира принадлежала Надиным родителям, ей и ее брату, а теперь дела шли по-другому. То и дело соседи развлечения ради устраивали друг другу пакости, и чаще всего они доставались именно Наде. Но даже если в ее пироге оказывался таракан, завернутый в бумажку с надписью жидыпаршивые или просто сам по себе, она хладнокровно выкидывала его без единого вопля. Когда она смеялась, лиловые колокольчики звенели в солнечном поле. Когда же хохотали ее соседки, жирные жабы выскакивали из их ртов, плюхались на плиточный пол, а там ищи-свищи. Одну я пыталась поймать сачком для ловли бабочек, но она грузно проскакала в туалет и там уже превратилась в обычную крысу.
В туалете, над унитазом, на кафельной стене висел улей деревянных ящиков: у каждого лежали свои куски Правды, Смены или Известий для подтирания. Утром туда всегда была очередь, поэтому, если я оставалась ночевать у Нади, мы вставали ни свет ни заря и пробирались, таясь, по коридору с нашим мылом, полотенцем и зубным порошком.
Кажется, ни бабушкой, ни няней не была мне Надя. Может, подругой, потому что здесь, в Ялте, спала рядом в огромной кровати, гуляла со мной и мне пела.
Мать однажды сказала, что после войны она снимала у Нади угол в ее небольшой комнате. Там и тогда стоял стол, две кровати за ширмами, секретер с книгами и нотами и всякими странными вещицами, вроде фарфоровых статуэток пастуха и пастушки и играющих шкатулок. Однако основным обитателем тех стен был, конечно, рояль. Все остальное на его фоне казалось легковесным и временным, и даже сама Надя могла сойти за фарфоровую фигурку. Однажды ночью я услышала, как она говорила с кем-то. Пастушок прижался к ее щеке. Подержав у губ, она переставила его на черную трехногую громадину, и перед попаданием в облачную зону сна я смотрела, как она беззвучно и нежно, будто это было чье-то лицо или рука, поглаживала белый оскал громадного зверя.
В общежитии рояля не было, но зато не было соседок и очереди в туалет и в ванную, и мы могли вставать, когда нам хочется, а именно, как полагается трудолюбивым детям и их взрослым, не позже восьми утра.
Каждое утро по набережной прохаживались соломенные шляпы и матросские костюмчики, сменившие апрельские кримпленовые пальто и плащи болонья. Из рупора звучали соблазнительные песни. Играли танго, румбу и твист. Женщины в светлых платьях с затянутой талией, в пышных юбках-татьянках или юбках-колоколах до колен, с высокими взбитыми в коконы волосами, поправляли круглые солнечные очки и через несколько шагов чуть оглядывались на проходящих.
На площадке в конце набережной все приседали и нанизывались штопором, шуровали локтями изо всех сил, вертелись, пока море и небо не начинали свистеть раскручиваемым бирюзовым обручем. Летс твист эгэйн, твист эгэйн, айм гона синг май сонг. Ча-ча-ча-ча твист! «Идем-ка, Чабби Чекер», – отыскивала меня Надя среди одержимых.
Продавали лимонад и газировку прямо на улице. Дымный запах от припеченных початков кукурузы поднимался к балконам. Теперь оттуда на нас смотрели полураздетые люди. Улыбки были беззастенчивы, солнце грело все жарче. Цветы, птицы и деревья приручали.
«Надечка, спой мне Розину», – попросила я как-то утром, вылезши разнеженной гусеницей из туннеля огромного одеяла.
Она уже проснулась и сидела ко мне полубоком, надевая белый лифчик. Черное родимое пятно на ее правой белоснежной груди напомнило мне о тайной черноте синего моря.
«Унаво́че по́кофа́» была моя любимая утренняя песня, и Розина была гораздо лучше Травиаты и Тоски.
«Спой, пожалуйста», – повторила я тихо.
Но Надя не отзывалась. Она застегнула лифчик и стала надевать шелковую рубашку.
«Надя, ты слышишь меня?»
Даже не оглянувшись, она продолжала одеваться, и я быстро заползла в нору из подушек и одеяла, пытаясь вспомнить, в чем же я провинилась. Когда я оттуда, наконец, выбралась за глотком свежего воздуха, она стояла надо мной как ни в чем не бывало, улыбалась и уговаривала поскорей проснуться.
Часто мне снился один и тот же сон. С детьми на северном море, в тяжелый из-за нависшего серого неба, но теплый день мы строим город из песка и бегаем в сосновую рощицу набрать иголок и шишек, напарываясь на осколки стекла и кусочки железа. Один из появившихся из лощины взрослых приказывает нам построиться в затылок лицом к нему, достает пистолет и прицеливается в первого. Очередь перестраивается несколько раз. Каждый раз ребенок, стоящий впереди, уходит назад. Я тоже не хочу быть первой и встаю сзади. Но я самая высокая, и второй взрослый выводит меня вперед. Раздается выстрел, пуля пролетает насквозь.
В ту ночь я опять проснулась от собственного вопля.
Надя в ночной рубашке раскладывала пасьянс. Ее седые волосы струились вниз пружинной проволокой, поблескивали под светляком лампочки.
– Мне очень страшно, – вырвался из моего нутра хриплый шепот, но Надя и не пошевелилась.
– Надя, приди ко мне, пожалуйста, – попросила я чуть громче, но она даже не подняла голову от карт, с которых ей зловеще улыбались какие-то древние дамы и кавалеры.
– Надя, Надя! – заорала я во всю мочь, села на кровати и увидела свою огромную тень на стене. Только тогда она встрепенулась и подошла.
– Тебе что-то приснилось? Не бойся, детка, спи, спи.
– Меня убили, – выдохнула я и упала на спину поперек кровати.
Она улыбнулась и тихо запела мне «баю-бай», сперва про серенького волчка, который должен был прийти и укусить меня за бок, а потом про то, как спит Садко и как девица ходит по бережку. Это такая нежная была песня, что я заплакала. Я не понимала, почему Надя порой так меняется и не хочет меня замечать, но в тот момент я любила ее еще больше.
О проекте
О подписке