Но когда настала ночь, когда в спальне все затихло и слышалось только мерное дыхание да легкое всхрапывание спавших, ей стало еще тяжелее. Теперь уже она была в самом деле одна. Сколько она ни ворочалась, ни вздыхала, ни охала, никто не слышал ее. Дверь Нины Ивановны несколько раз скрипнула, несколько раз проходила она спешными шагами по коридору. Анна пробовала кликать ее, громко стонать, – напрасно: она ничего не слышала или не хотела слышать, как думала Анна. Действительно, Нине Ивановне было вовсе не до неё: у Любочки сделался сильный жар с бредом. Соня спала тревожно, беспрестанно вздрагивала, вскрикивала во сне. Если бы Анна была её родная дочь, существо особенно близкое ей, может быть она и нашла бы минуту времени, чтобы успокоить, утешить, приголубить ее, но ведь Анна была просто одна из девочек, безопасно спавших под охраной Марьи Семеновны; доктор сказал, что её ушиб не представляет ничего серьезного – значит, и думать о ней нечего; поскучает, поболеет немного – не беда, вперед будет умнее.
«Доктор говорил, что они выздоровеют завтра, тогда, может быть, она возьмет меня к себе и опять будет добрая?» – утешила себя, наконец, Анна, утомившись и от горя, и от злости, и от боли в ногах.
Но, увы! Следующий день принес ей мало радостей. Нина Ивановна вышла к воспитанницам бледная, с усталыми от бессонной ночи глазами, и просила девочек вести себя хорошенько и не очень шуметь, так как Любочка все еще не совсем здорова, а Соня очень слаба, лежит в постели. Она позволила всем вчерашним больным, кроме Кати и Анны, встать с постели и даже кататься с горы вместе с прочими.
– Но, дети, – прибавила она, – если случится опять какая-нибудь беда, ваша гора будет срыта, смотрите, будьте осторожны.
– Нина Ивановна, возьмите меня к себе, – попробовала попросить Анна.
– Нет, моя милая, не могу, на моем диване лежит Соня, да и потом, моим больным нужен покой, лишний человек в комнате может повредить им! – отозвалась Нина Ивановна и опять ушла.
О, как бесконечно длинно тянутся для Анны часы этого короткого зимнего дня. Много раз при Катерине Алексеевне приходилось ей проводить и целые дни, и целые ночи одной, запертой в темном чулане. Много слез пролила она в этом чулане, много раз со злости она до крови кусала себе руки, но все-таки ни разу не чувствовала она себя такой несчастной, как в этот день. Девочки играли или в классных комнатах, или во дворе, и не заглядывали в спальню; к Кате пришла её тетка и принесла ей пряников и орехов, уселась подле неё на постель и вполголоса рассказывала ей длинные истории о разных своих родных и знакомых. Из комнаты Нины Ивановны слышался по временам то голос Сони, то смех Любочки, – об Анне никто не думал, никто не обращал на нее внимания. В прежнее время это показалось бы девочке вполне естественным: все больные лежали в приюте всегда одни и никому не приходило в голову развлекать, забавлять их. Дали вовремя лекарства, накормили, напоили, чего еще нужно? И никто из сирот никогда не ждал ничего большего. Не ждала в прежнее время и Анна. Но в последние месяцы ласка Нины Ивановны пробудила в девочке новые ощущения. Ей захотелось не только быть сытой и не терпеть притеснений, но еще встречать ласку, заботливость, привет, «быть, как Любочка», говорила она сама себе, не умея хорошо определить своих чувств. Она перестала мечтать о «беленькой старушке», ей стало казаться, что Нина Ивановна лучше всякой старушки умеет и утешить, и приголубить; в мыслях она часто называла ее, как Любочка, «мамочкой», и как сильно, нежно любила она ее!
И вот теперь она лежит больная (ноги, правда, почти не болят, но все-таки на них большие синяки), а «мамочка» и не подумает заглянуть к ней… «Вон, как хохочет её Люба. Противная девчонка, совсем здорова, а она все-таки сидит над ней, боится на минуту оставить ее. Это её дочка – она ее любит, а я ей чужая, чужих не любят, и она меня не любит, никто меня не любит, – ну, и я никого не буду любить, никого, решительно никого на свете. Все гадкие, все злые».
Когда Анна встала на другой день с постели, все заметили, что она была очень бледна и смотрела сердито.
– Здорова ли ты? – участливо спросила у неё Нина Ивановна. – Доктор приедет сегодня для Сони, хочешь, я покажу тебя ему?
– Не надо мне никаких докторов, я здорова, – резко ответила Анна.
Это был последний день праздника. Любочка, совсем оправившаяся от болезни, выпросила позволения немножко покататься с горки. Нина Ивановна закутала ее и сама вывела во двор, где играли воспитанницы.
– Дети, – попросила она их, – пустите Любу немного покататься; только, пожалуйста, не давайте ей шалить, я вам ее поручаю.
Она подвела девочку к тому месту, где стояла Анна, её всегдашняя покровительница и защитница, но Анна отвернулась и быстро отошла в сторону. Старшие воспитанницы взяли Любу за руку и обещали смотреть за ней.
В этот день Анна поссорилась с тремя девочками, насмешками довела до слез Дуню, больно прибила Феню и Таню, а Марье Семеновне наговорила таких дерзостей, что та не выдержала и пошла жаловаться Нине Ивановне, прося ее примерно наказать противную девчонку.
– Простите ее на этот раз, – заступилась Нина Ивановна за свою «любимку», – она еще не оправилась после этого несчастного приключения, я сделаю ей выговор, наказывать ее мне, право, жаль…
– Как вам угодно! – возразила Марья Семеновна недовольным голосом, – но я не могу служить здесь, если всякой девчонке позволят понукать мной.
Скрепя сердце, пошла Нина Ивановна делать выговор Анне. Ради Марьи Семеновны она старалась говорить построже и объявила Анне, что прощает ее только по болезни и непременно накажет, если она опять позволит себе такие же дерзости.
Анна выслушала ее со своей прежней холодной усмешкой и не выказала ни малейшего раскаяния.
«Наказывать будет? – думала про себя девочка. – И бить скоро начнет, и пойдет все, как при той, при прежней. Ну, и славно, пусть так. Это лучше, я и буду ее так же ненавидеть, как прежнюю. Я и теперь ее ненавижу… Вон она как улыбается, как ласково глядит, точно добрая, а это неправда: она не добрая, она никого не любит, только свою Любу, а мы ей все чужие.»
Нина Ивановна никак не ожидала, что ей придется так скоро исполнить угрозу, сделанную Анне. На следующий день снова начались работы, занятия пошли своим обычным чередом. По правде сказать, почти все девочки довольно лениво принимались за дело, но всех хуже вела себя Анна. За первым же уроком рукоделья она беспрестанно опускала работу на колени, бесцельно глядела во все стороны, ковыряла иголкой стол вместо того, чтобы шить. Несколько раз кричала на нее Марья Семеновна:
– Анна, работай! Анна, не зевай по сторонам! – но на всякое замечание она отвечала сердитым ворчанием. Наконец, когда Марья Семеновна приказала ей распороть и переделать вновь дурно сшитый шов, она вскочила с места, смяла работу и бросила ею прямо в лицо помощнице надзирательницы. Нина Ивановна видела её поступок и решила, что его невозможно оставить безнаказанным: это значило бы и обидеть Марью Семеновну, и дать дурной пример остальным детям.
Она велела Анне, во-первых, сесть со своей работой за отдельный стол, подальше от подруг, и, во-вторых объявила, что после обеда, когда все воспитанницы пойдут играть на двор, она должна будет остаться в классе и исправить дурно сделанный шов. Наказание было не жестоко, девочка выносила гораздо более тяжелые, но Нина Ивановна смотрела на нее так строго, таким суровым голосом сказала ей, запирая дверь класса: «сиди здесь одна, дурная девочка!», что сердце девочки сжалось от горя.
Одну минуту ей хотелось броситься к Нине Ивановне, хотелось закричать ей: «не сердитесь на меня, я не дурная, я ведь злюсь оттого, что вы меня не любите!» но в коридоре раздался голос Любочки: «Мама, мамочка!» и Нина Ивановна поспешила на зов дочери, не заметив движения Анны, оставив ее одну с теми печальными и злыми чувствами, которые снова овладели ею.
Вместо того, чтобы тихо сидеть на месте и шить заданный урок, Анна беспокойно ходила по комнате, точно зверек, посаженный в клетку. Ей неудержимо хотелось и рыдать, и в то же время сделать кому-нибудь зло, неприятность Она колотила кулаками по столам, опрокидывала скамейки; если бы мебель была менее прочна, она наверно переломала бы ее. На шкафу она заметила рабочий ящик Марьи Семеновны. Поставив табурет на стол, она достала его, вынула оттуда ножницы, разрезала на мелкие клочки рубашку, которую должна была шить, а сам ящик сломала.
Можно себе представить удивление воспитанниц и негодование Марьи Семеновны, когда они, вернувшись в класс, увидели все эти проделки. Марья Семеновна, дрожа от гнева, пошла прямо в комнату Нины Ивановны и рассказала ей все случившееся, требуя примерного наказания виновной.
– Ее надо высечь и выгнать вон! непременно надо! – твердила она.
Напрасно старалась Нина Ивановна успокоить ее; она все стояла на своем, что нынче ей от девчонок совсем житья нет, что она непременно поговорит с директором и, если он согласен так же баловать ребят, то она уйдет из приюта.
– Лучше уж куда-нибудь в услужение поступлю, – говорила она, – чем жить здесь да терпеть обиды от всякой дрянной девчонки.
– Делайте, как знаете, я уже вам сказала, что не дам ни сечь, ни бить детей, пока я здесь! – отвечала Нина Ивановна.
– Так позвольте хоть запереть ее в темный чулан до приезда директора, он рассудит, – настаивала Марья Семеновна.
– Пожалуй, запирайте, – усталым голосом проговорила Нина Ивановна.
Она сейчас только узнала, что директор очень сердится за происшествие на крыше, что он вообще недоволен её слишком снисходительным обращением с детьми и собирается приехать объясниться с ней по этому поводу. Объяснение, во всяком случае, не, обещавшее ей ничего приятного. И надобно же было этой несносной Анне именно теперь, в этот самый день приняться за свои старые штуки. Марья Семеновна наверно нажалуется директору, он вспомнит, что это та самая Колосова, которую Катерина Алексеевна давно советовала выгнать из приюта, и Анне несдобровать.
Утолив свою злобу над несчастным рабочим ящиком, Анна стихла и без сопротивления дала запереть себя в темный чулан, игравший роль карцера при Катерине Алексеевне. Она по старой памяти думала, что ей придется просидеть там до поздней ночи, а может быть и ночь, но, к удивлению её, не прошло и трех-четырех часов, как дверь отворилась и ее позвала Нина Ивановна.
– Выходи, бедная девочка, – грустным голосом сказала надзирательница, – иди к детям, сегодня ты последний день у нас.
– Как?.. Куда же меня денут? – более с любопытством, чем со страхом спросила Анна.
– Директор узнал, как ты себя дурно вела, и решил, что тебе нельзя оставаться в приюте. Он отдает тебя в ученье к прачке. Ты будешь жить у неё шесть лет, работать на нее, а она выучит тебя хорошо мыть и гладить белье.
Анна задумалась.
– А вы бы отдали свою Любочку к такой прачке? – вдруг спросила она, глядя прямо в глаза Нине Ивановне.
– Нет, конечно! – как-то невольно ответила Нина Ивановна, и затем, спохватившись, прибавила, – если ты будешь хорошо вести себя, ты выучишься полезному ремеслу и можешь потом зарабатывать себе хлеб.
– Любочку вы не отдали бы, зачем же вы меня отдаете? – опять спросила Анна, и голос её дрожал от внутреннего волнения. – Если бы директор сказал, что вашей Любочке нельзя здесь оставаться, что бы вы сделали?
– Я не рассталась бы с ней. Но, Анна, ведь Любочка моя дочь, а ты нет. Мне очень, очень тебя жаль, но я, право, ничего не могу для тебя сделать.
Анна грустно усмехнулась и пошла в класс к подругам, сидевшим за вязаньем чулок.
Все уже знали о судьбе, предстоявшей ей, все только об этом и говорили. Младшие завидовали Анне, что она уйдет из приюта, будет «жить на воле», но старшие останавливали их.
– Глупые вы! Ничего не знаете, потому так и говорите, – рассуждала Параша. – Вы думаете – сладко жить в работницах у какой-нибудь прачки? Здесь мы хоть сыты; хорошо работаем, не шалим, так никто нам дурного слова не скажет, а там она и голоду, и холоду, и колотушек натерпится. Кто за нее заступится? Никто! Известно, сирота безродная.
– Да вы знаете ее к кому отдают? – вмешалась Малаша. – К той Ямичевой, у которой из нашего приюта уже двое жили. Одна-то, Лиза Карасинская, полугода не протянула, зачахла да и померла, а другая, Марфушей ее зовут, приходила оттуда к нам сюда, плакала, рассказывала, что это за житье: кажись, лучше сразу помереть, чем этак мучиться…
Начались рассказы, слышанные девочками от разных знакомых и родственниц о том, как дурно обращаются все вообще хозяйки мастерских со своими ученицами и какая злая, противная женщина будущая хозяйка Анны.
Анна молча слушала все эти рассказы и вполне верила им. Так вот какая жизнь предстоит ей, вот от какой жизни не захотела Нина Ивановна спасти ее.
Да, конечно, не захотела. Если бы она стала очень, очень просить директора, если бы она сказала, что не останется в приюте без Анны, ее послушали бы наверное. Но она не хотела. Её Любочка с ней, больше ей никого не нужно, до Анны ей и дела нет. «Она хочет, чтобы меня мучили, чтобы я умерла! А еще говорит: жалко! Неправда, все неправда, ничуть ей не жалко!»
Девочка сидела задумчиво, подперев голову рукой и при мысли о том, что ожидает ее завтра, сердце её все более сжималось от страха и тоски.
– А что, если я не пойду к этой прачке? – пришло ей вдруг в голову. – Если я возьму да и уйду куда-нибудь далеко-далеко, уйду и от приюта, и от Нины Ивановны, и от всех, от всех. В прошлом году ведь Зина Астафьева убежала, ее так и не нашли, и меня не найдут. А я, может быть, где-нибудь найду добрых, хороших людей и буду с ними жить. Говорят, у всякого есть отец и мать, значит и у меня есть; может быть, они еще не умерли, только как-нибудь потеряли меня и не знают, где искать… А вдруг я найдусь, как они обрадуются. И у меня тогда будет мамочка своя, настоящая, не чужая.
Надежда отыскать родителей показалась Анне до того увлекательной, что она решила, недолго думая, тотчас же привести свой план в исполнение.
Ни приближение ночи, ни голод не пугали ее; она не имела никакого понятия о том, каково девочке одной ходить по незнакомым улицам большого города, не имела никакого понятия о неприятностях и даже опасностях, которым могла подвергнуться, и потому ничего не боялась. Самым трудным представлялось ей добыть из кладовой свою шубку да большой платок и незаметно выйти из Сиротского дома. Она вышла из класса, где воспитанницы продолжали оживленно толковать о ней; Марья Семеновна сводила какие-то счеты; прошла по коридору – в комнате Нины Ивановны темно и тихо, подошла к кладовой, какое счастье! Дежурная забыла ключ в замке. Бесшумно открыла она дверь, накинула на плечи первую попавшуюся шубку, схватила первый попавшийся платок и быстрыми шагами побежала к выходной двери. Задвижка сильно стукнула, когда она отодвигала ее, сердце девочки замерло, она прислушалась… Нет, все тихо, никто не слышит. Быстро юркнула она за дверь, еще быстрее сбежала с лестницы и очутилась на дворе. Обыкновенно калитка ворот Сиротского дома была заперта, но в этот день дворник, проводив директора и получив от него сорок копеек на чай, немедленно угостился на эти деньги и забыл задвинуть засов. Все как будто нарочно благоприятствовало неразумной девочке. Она перешагнула калитку, пробежала несколько шагов по улице, повернула в первый попавшийся переулок и исчезла среди мрака и тумана зимней ночи…
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке