– И какая разница? В самом соку бабешка, фигурка ладная, ножки как конфетки, личико красивое, а то, что старше – так это даже и лучше для семейной жизни. Значит, ума нажила, не будет о глупостях думать.
Толик, дважды разведенный и плативший алименты в общей сложности на троих детей, обожал порассуждать о женщинах и о семейной жизни. Заболевание сердца не только не пригасило, но, напротив, обострило его интерес к любовной стороне мужского бытия. Он был самым разговорчивым обитателем палаты, но его бесконечные шуточки, прибаутки и рассказы никого не раздражали, ибо этот человек излучал на окружающих столько доброты и искреннего дружеского расположения, что сердиться на него было просто невозможно.
Здесь, в больнице, люди сближались быстро и без оглядки на различия в социальном и возрастном статусе. В первые дни после перевода из интенсивной терапии к Орлову относились бережно, понимая, как ему плохо и как он слаб. Но едва Александр Иванович начал приходить в себя и постепенно оживать, как сразу оказался втянутым в общение с сопалатниками и сам не заметил, как уже вместе со всеми обсуждал причины, по которым у одной медсестры рука легкая и уколы получаются не болезненные, а у другой тот же самый укол просто невозможно вытерпеть и на его месте обязательно образуется шишка. Почему у дежурного врача во время вечернего обхода было такое сердитое выражение лица? Неприятности на работе или дома? Говорят, у него сын проблемный, уже несколько приводов в милицию было… Правда ли, что цену на водку могут поднять? Какие шансы у московского «Спартака» в нынешнем сезоне? Через сколько дней после выписки можно начинать вести привычный образ жизни? А то неделю назад один мужик из соседней палаты выписался, а вчера его снова положили: он с первого же дня после больницы начал курить, как привык, по пачке в день, и по чекушке за ужином окорячивать. Но может быть, дело и не в этом, а в том, что его на работе расстроили, а волноваться-то нельзя…
Дни текли монотонно и однообразно, но все равно текли, и вот спустя четыре недели наступил момент, когда Орлова перевезли в специализированный кардиологический санаторий. Борис собрал в чемодан все необходимое и договорился с фельдшером, сопровождавшим Орлова:
– Я поеду с вами и с вами же вернусь обратно. Хочу посмотреть, где этот санаторий находится, а то потом не найдешь.
Фельдшер проявил понимание. Санаторий находился не очень далеко от Москвы, но в таком месте, куда самостоятельно не доберешься. Нужны как минимум две вещи: машина и хорошее знание маршрута.
Молодой следователь Орлов умел, как оказалось, договариваться не только с симпатичными девушками и фельдшерами. В санатории он, устроив отца в палате и познакомившись с его соседом, немедленно развил бурную активность, совершенно очаровав и покорив весь медицинский и административный персонал женского пола. Итогом этой деятельности оказались несколько ценных для Бориса договоренностей: во-первых, ему дали номер телефона и позволили ежедневно звонить лечащему врачу и задавать вопросы о самочувствии отца; и во-вторых, пообещали ни в коем случае не позволять Александру Ивановичу пользоваться телефонами санатория, чтобы он никуда не звонил во избежание риска получения новостей, которые заставят его волноваться. В каждом корпусе имелся телефон-автомат. Разумеется, ни один из них не работал. Чтобы связаться с кем-то в Москве, приходилось упрашивать персонал разрешить воспользоваться стационарным телефоном, и вот эту возможность Борис Орлов своему отцу постарался перекрыть наглухо.
– Все, что нужно, мы с мамой тебе сами расскажем, – решительно произнес он в ответ на слабую попытку Александра Ивановича возмутиться. – Тебе волноваться нельзя. Как только у мамы будет свободный день, мы приедем вместе, я покажу ей дорогу. Навещать тебя будем часто, заскучать не успеешь. Так что, пожалуйста, пап, я очень тебя прошу, не используй силу своего знаменитого обаяния, чтобы уговорить местных дам нарушить слово, которое они мне дали. Хорошо? Обещаешь?
Орлов, конечно, пообещал, но выполнять обещанное и не собирался, намереваясь все-таки устроить так, чтобы можно было звонить в Москву. Но уже на следующий день вдруг понял, что звонить не хочет. Некому. И незачем. Ни сыну, ни бывшей жене, ни Танюшке, ни Вере он позвонить все равно не может: Борька сразу взбеленится и устроит разбирательство с теми, кто пустил отца к телефону. Заведующему юридической консультацией? А для чего? Все равно еще три месяца сидеть на больничном, и что бы на работе ни происходило, сделать Орлов ничего не сможет. Алле? Это сложно, обычно она всегда звонила сама, когда было удобно и под рукой оказывался чей-нибудь телефон. Кому-то из многочисленных знакомых и приятелей звонить тоже необходимости не было: рассказывать о своей болезни не хотелось, а делать вид, что здоров и благополучен, как-то глупо, все ведь знают о его инфаркте. Спросить, как у них дела? Но Александр Иванович внезапно осознал, что ему неинтересно. Ему не нужны чужие дела и чужие проблемы. Его интересует только его семья, его ближний круг. И вообще, ему и без этих телефонных звонков есть о чем подумать.
В санатории жизнь текла так же размеренно, как и в больнице: ежедневный врачебный контроль, лечебная физкультура, таблетки. Но добавились прогулки, сначала по десять минут, потом по двадцать, по полчаса… Весна набиралась сил, наливалась соком, и Орлов, все еще чувствуя скованность и опасение, что боль вернется при любом неверном движении, медленно и осторожно вышагивал по проложенному между деревьев терренкуру, наслаждаясь прозрачной влажностью апрельского воздуха. Борька приезжал в будни, если после суточного дежурства получал «отсыпной» день, или в выходные вместе с Танюшкой, машину одалживал у кого-то из друзей. Пару раз в неделю навещала Люсенька, и тогда они вместе ходили на прогулку и обсуждали подготовку к свадьбе сына. Александр Иванович с удивлением обнаружил в себе сентиментальность, о которой прежде и не подозревал и которая заставляла его вспоминать в присутствии Люси события двадцатилетней давности.
– А помнишь, как мы с тобой после каждой моей удачной защиты ходили в ресторан? – спрашивал он. – Господи, денег совсем мало было, на спиртное не хватило бы, но нас это совершенно не смущало, мы заказывали кофе, пирожные и бутылку газировки, чокались бокалами с водой и чувствовали себя королями жизни. Помнишь?
– Конечно, помню, – улыбалась Людмила Анатольевна. – И помню, как презрительно и негодующе смотрели на нас официантки: заказ-то копеечный, даже если и обсчитает, то максимум копеек на тридцать, для нее это не навар. Официанты любят большие заказы, на которых можно наварить хотя бы трешку, а лучше – пятерку. И я ужасно стеснялась этих их взглядов и откровенного пренебрежения, чувствовала себя воровкой или бродяжкой, пробравшейся в приличное общество. Но потом ты их всех очаровал.
– Ну что ты, – смущался Александр Иванович, – просто они привыкли к нам, запомнили, мы стали вроде как «свои», мы же всегда в один и тот же ресторан ходили.
– Очаровал-очаровал, – смеялась Люсенька. – Против твоего обаяния защиты нет даже у самых прожженных официанток советского общепита.
– А помнишь, – продолжал Орлов, – как мы путались сначала, когда в шестьдесят первом году была денежная реформа? Когда прикидывали, можем ли позволить себе покупку, каждый раз или зарплату забывали разделить на десять, или стоимость покупки умножали на десять, чтобы прикинуть, как это выглядит «на старые деньги», сопоставляли с новой зарплатой и приходили в ужас, потом соображали, где ошиблись, и долго хохотали.
– Ой, я до сих пор забыть не могу, как хотела купить туфли на шпильках, они тогда только-только в моду вошли, и в универмаге возле нашего дома их выбросили, покупатели толпой налетели, а я цену по привычке на десять умножила и ахнула: получилось больше моей зарплаты. Расстроилась ужасно, повернулась и вышла из очереди, чуть не плакала от досады. Уже на улицу вышла и вдруг поняла, что ошиблась от волнения, зарплату-то я уже по-новому посчитала. Побежала назад, в очередь меня теперь не пускают, я говорю, что стояла и просто отходила, а тетки орут, что меня там не видели. В общем, встала в конец, достоялась, а моего размера уже не было. Помнишь, как я рыдала дома от обиды? Так мне хотелось эти модные туфельки!
– Но ты потом их все-таки купила, – заметил Орлов.
– Не их, – возразила Люся, – другие. Те, первые, были золотистые в цветочек, просто волшебные какие-то, а потом удалось достать только белые.
– И мы с Потаповыми пристроили детей к маме Генки Потапова, – подхватил Александр Иванович, – и пошли вчетвером в кино, смотрели сатирические короткометражки с Никулиным, Вициным и Моргуновым, а когда вышли, Генка начал ругаться, что это свинство и что сюжет про пса Барбоса нагло украден у Джека Лондона. Он весь кипел от возмущения, но ситуацию спасли как раз твои белые туфельки на шпильках.
– Точно! – рассмеялась Люся. – Мы поднимались из метро на эскалаторе, и тонкий каблук попал в прорезь. Я так испугалась, что каблук отломится – и конец моим модным туфлям! А Генка нагнулся и как-то очень ловко вытащил, даже кожу на каблуке не ободрал. И после этого про плагиат уже не вспоминал. А помнишь, лет двадцать назад красная и черная икра еще свободно продавались в магазинах и не являлись дефицитом, и мне ужасно хотелось, когда мы звали гостей, украсить стол какими-нибудь тарталетками или хотя бы блинами с икрой, а ты…
– А я ворчал, что это дорого, и уговаривал тебя приготовить более дешевые, но не менее нарядные блюда. И мы с тобой чуть не поссорились однажды из-за цветового решения: ты хотела, чтобы в центре стояло блюдо с «мимозой», а вокруг – разнообразные салаты со свеклой, и получился бы такой цветок с бело-желтой серединкой и малиновыми лепестками. Я кричал, что цветочки – это пошлость и надо ставить мясную и рыбную нарезку. И ты тогда ловко поставила меня на место, сказав, что я непоследователен и что если икра – дорого, то почему я возражаю против салатов с копеечной свеклой. В общем, я тогда устыдился и заткнулся.
Все эти разговоры были Орлову радостны, но одновременно почему-то вызывали чувство стыда. Разве имеет он право предаваться общим приятным воспоминаниям с женщиной, которая ушла от него? Разве допустимо делать вид, что у них все хорошо и они вдвоем перебирают счастливые или смешные моменты своей долгой совместной жизни, если Люсенька назвала его плохим мужем, не живет с ним и любит другого мужчину? «Наверное, я подспудно надеюсь, что она вернется, – грустно думал Александр Иванович. – Поймет, как много хорошего было у нас за эти годы. Поймет, что нельзя просто так взять и выбросить это из своей жизни, из своей памяти, из своего сердца. Но если она вернется, я все равно останусь плохим мужем, потому что не могу быть хорошим. Я не могу быть искренним и честным с ней, и Люся очень скоро поймет, что ничего не изменилось. Захочет ли она снова мириться с этим? Или через короткое время опять уйдет?»
Иногда Орлов набирался храбрости и спрашивал о Хвыле: переехал ли режиссер в новую квартиру, поговорил ли с Аллой. Люся каждый раз сдержанно улыбалась и отвечала одно и то же:
– Никаких разговоров о Хвыле, тебе нельзя волноваться. Считай, что этого человека нет в твоей жизни. Не думай о нем, не вспоминай. Вот поправишься – тогда поговорим.
Людмила Анатольевна выглядела спокойной и ничем не озабоченной, и Орлов никак не мог сделать вывод, что же там происходит на самом деле.
– Я больше нервничаю от неизвестности, – сердился он. – Лучше скажи, как есть.
Но Люся была непреклонна.
– Никаких разговоров о мужчине, которого ты рассматриваешь как своего соперника. Эта тема запрещена для человека, только что перенесшего инфаркт. И, Саша, прости меня за ту вспышку в больнице, я не имела права так себя вести.
Он тут же бросался утешать жену, уверяя ее, что «ничего страшного», и так и не понимая до конца, нужно ли в мыслях называть ее «бывшей» или все-таки просто женой. Они так и не развелись официально, но в этом и не было необходимости. Сын совершеннолетний, имущественных претензий нет, разводиться им придется не в суде, где все долго и непросто, а в ЗАГСе, много времени и сил это не потребует. Как только возникнет нужда – они тут же оформят развод.
Александр Иванович медициной не занимался уже сорок лет, но из того, что успел узнать от отца и из обу-чения в мединституте, хорошо представлял себе, почему ему нельзя волноваться. В крови появляются бляшки, которые откладываются на стенках сосудов, из-за чего просвет сосудов постепенно сужается. До тех пор, пока это сужение не достигнет критического значения, опасность минимальна. Как только допустимый порог пройден, возникает высокий риск беды: при волнении, переживаниях, стрессах в надпочечниках выделяется адреналин, который ведет к резкому мгновенному сужению сосудов. Если сосуды чистые и здоровые, то ничего плохого не происходит. Если же просвет сосуда уже сужен отложившимися на стенках бляшками, то при выбросе адреналина этот просвет может сократиться настолько, что перестанет пропускать кровь. Участок мышечной ткани сердца, который перестал снабжаться кровью, омертвевает, начинается некроз. Восстановить этот участок, вернуть его к жизни невозможно. При повторном инфаркте омертвеет еще один участок, при третьем – еще один… И на сердечной мышце просто не останется живого места. Тогда наступает смерть. Когда просвет сужается полностью, то возникает инфаркт, когда не полностью – стенокардия. Именно от стенокардии Орлов страдал последние несколько лет, знал об этом, но все равно к врачам не ходил и режим не соблюдал.
В один из последних приездов, за два дня до окончания срока пребывания в санатории, Людмила Анатольевна спросила:
– Саня, а те материалы по Раевским, которые ты просил… Ты их прочитал?
– Конечно, и не один раз.
– И как тебе? Какие-то мысли появились? Или ты просто из любопытства хотел посмотреть?
Он не мог объяснить. Не мог сказать правду. Но одним впечатлением все-таки не смог не поделиться:
– Знаешь, я вот читал, читал и думал: вроде они все были хорошими людьми, никому не делали зла, ни о ком плохо не отзывались, не интриговали. И о них самих тоже никто худого слова не написал ни в частной переписке, ни в мемуарах, ни в прессе. Такие достойные люди, неглупые, судя по всему, честные, порядочные… А ни у кого из них жизнь не сложилась ярко, никто следа в истории не оставил. Ведь посмотри, кто из юристов у нас на слуху: Кони, Плевако и Таганцев, больше мы ни о ком и не вспоминаем. Никаких упоминаний в истории права ни о Гнедиче, ни о Раевских. То ли карьеру никто из них не сделал, то ли что… Наверное, чтобы остаться в истории, недостаточно быть честным и порядочным.
– Тут ты прав, – усмехнулась Людмила Анатольевна. – Чтобы остаться в истории, одной честности и порядочности явно недостаточно. Хорошо, если есть яркий талант, как у тех юристов, которых ты назвал. Но чаще всего нужно быть сволочью и интриганом, ну, в самом крайнем случае, авантюристом или уж откровенным идиотом. Ты обратил внимание на упоминания о купце Ерамасове?
– Это тот, с которым был роман у Сандры Рыбаковой?
– Именно тот. Знаешь, сколько денег он много лет давал революционерам? Мы помним только Савву Морозова, а ведь он финансировал революционное движение всего два-три последних года жизни, и не по убеждению в правоте социалистических идей, а просто из разочарования во всех остальных идеях и из любви к актрисе Андреевой, любовнице Горького. А Ерамасов поддерживал революционное движение, потому что верил в него, верил искренне, хотел всеми силами содействовать тому, чтобы труд на производстве из рабского превратился в свободный и продуктивный, и деньги давал больше двадцати лет. Но о Ерамасове все забыли. После победы революции он стал не нужен, более того, он стал идеологически невыгоден, потому что олицетворял собой ситуацию, при которой не все купцы и промышленники – капиталистические гниды. Нашей идеологии достаточно было одного Саввы Морозова, два или больше подобных типажа – это уже перебор. Так вот, Савва был человеком громким, вокруг него и его жены Зинаиды, которую он увел у родного племянника, постоянно возникали скандалы, разговоры, сплетни. Даже смерть Морозова покрыта тайной, принято считать, что он покончил с собой, но есть очень много оснований сомневаться в этом. А Ерамасов – тихий скромный интеллигентный человек, поддерживавший социалистов без шума и пыли. Если тебе интересно, то о его заслугах перед советской властью помнили только сестры Ленина, именно они после смерти Владимира Ильича написали Сталину письмо с просьбой назначить Ерамасову хоть какую-то пенсию, потому что у бывшего купца все отняли и он прозябал в нищете. Больше никто и не почесался. Деньги брали с удовольствием, а поблагодарить – кишка тонка оказалась.
Этот разговор еще долго крутился в голове у Александра Ивановича. В самом деле, ведь хорошие люди… Почему же ни у кого ничего не вышло? Жизнь сложилась ярко только у Сандры, но она все-таки Рыбакова, а не Раевская, она другой крови. Следы всех прочих потерялись, память о них истерлась, как много лет используемый ластик.
Когда настал день отъезда домой, в Москву, Орлов понял, что боится. Семь недель – срок достаточный, чтобы и соскучиться, и отвыкнуть. Александру Ивановичу казалось, что там, дома, начнется какая-то новая, совершенно незнакомая жизнь, которую он не понимает и к которой не готов.
– Ни о чем не волноваться и ни о чем не беспокоиться, – напутствовала Орлова лечащий врач, немолодая женщина, с которой у него отношения сложились вполне добрые, почти приятельские. – Вы человек ра-зумный, держать себя в руках умеете, так что я очень на вас надеюсь.
«Знала бы ты, какая у меня на самом деле жизнь, – мысленно ответил ей Орлов, пожимая на прощание теплую сильную сухую руку, покрытую морщинистой кожей. – При моих обстоятельствах никак невозможно ни о чем не волноваться. Я сам сорок лет назад сделал так, что теперь покоя мне не будет до самой смерти».
На следующий день после того, как Александра Ивановича увезли на «Скорой» и положили в больницу, Татьяна Потапова впервые в жизни начала ощущать себя настоящей хозяйкой дома. До того, как переехать к Орловым, она с самого рождения жила в однокомнатной квартире, сначала с мамой и папой, потом только с одной мамой, и всегда помнила, что настоящая хозяйка – мама, а она, Танюшка, просто получила разрешение здесь жить и вместе с этим разрешением – обязанность помогать. Все вопросы решала мама, и она же делала все распоряжения. У Орловых Татьяна оказалась единственной женщиной в квартире, но все равно постоянно помнила о том, что хозяин здесь – отец Бориса, а она живет только потому, что ей «разрешили». И ни ее хозяйственность, ни умение готовить, ни тщательно поддерживаемый ею порядок в этой квартире, ни положение будущей жены и невестки ничего не могли изменить в ее мироощущении. Она младшая, а потому бесправная.
Однако наутро после госпитализации Александра Ивановича в сознании Татьяны начали происходить перемены, сперва незаметные, маленькие, казавшиеся ей даже немного смешными. Например, она, едва проснувшись, стала привычно прикидывать, какие из домашних дел выполнить прямо сейчас, а какие оставить на вечер, когда вернется с работы, и вдруг сказала себе: «Когда захочу – тогда и сделаю, все равно Александра Ивановича не будет, и я ему не помешаю. Борька на дежурстве, завтрак можно не готовить, мне самой и чашки кофе хватит, значит, можно еще поспать». Вечером, по дороге с работы, она зашла в магазин за продуктами и, выбирая между мороженым хеком и такой же мороженой треской, вдруг подумала, что раз она не любит рыбу, то можно же ее и не готовить. Рыбу любит Александр Иванович, и для него Татьяна всегда старалась изобрести что-нибудь вкусненькое и небанальное, собирая рецепты у всех подруг и знакомых, а также в журналах и книгах по домоводству. При мысли о том, что на ужин можно просто поджарить свою любимую яичницу с колбасой, которую они с Борькой оба обожают, девушка счастливо улыбнулась.
О проекте
О подписке