Прожектор выловил в небе чёрную тень немецкого самолёта и повёл её по небу. Ба-бах! – и он качнул крыльями, ловко вывернул направо и скрылся со света. Мимо, цокая копытами по льду, бежала напряженная в сани худая лошадь, а на козлах сидел седой старичок с длинной белой бородой. Лиля выбралась из окопа, загребая ладонями чёрную мёрзлую землю, и замахала ему:
– Стойте! Подождите!
Старичок оглянулся и натянул поводья. Лиля с облегчением свалилась в сани на подгнившую мокрую солому.
– Но! Пошла!
Лошадь отозвалась громким ржанием, вскинула голову и со страхом покосилась на пылающий дом. Цок-цок-цок, – мелко застучали копыта. Длинная грива свалялась клоками, а в них блестели мелкие снежинки, металлически позвякивала упряжь, шуршали широкие полозья.
– Пошла, пошла! – подгонял старичок и, мельком оглянувшись на Лилю, спросил: – Чего одна по темнотище бегаешь, сдурела? А кабы не я?
Лиля отплёвывалась от набившейся в рот земли.
– Бабушку на кладбище свезла.
– Но-о-о! – недовольно крикнул старик. – Бабушка-то прибралась, а самой ещё небось пожить охотца.
– Все там будем, – коротко ответила Лиля.
– По центру много не бегай. Бьют тут сильней всего. Давеча пятерых солдатиков одним снарядом уложило.
– Я живу недалеко. – Лиля пыталась сесть, но сани то и дело подпрыгивали на кочках, и ладони скользили по соломе. – Я…
Снова бабахнул взрыв, на этот раз прямо перед ними. Лошадь истошно заржала, встала на дыбы и повалилась на землю, старичок мешком рухнул в телегу. В нос ударил запах гари, кожу резко опалило чем-то горячим. Лиля не заметила, как скатилась с саней на толстую наледь тротуара.
Щёку нестерпимо жгло льдом. Что-то с треском горело совсем рядом, сильно пахло дымом, холодом и кровью. Лиля с трудом приподняла веки и обнаружила себя лежащей ничком на земле. Кое-как, с кряхтением, она встала на ноги, цепляясь окоченевшими пальцами за край саней, и увидела извозчика. Белая борода стала красной, шапка-ушанка перевернулась, обнажая пробитый осколком лоб. Всё лицо залило кровью.
Лиля отпрянула и, перебирая руками по краю саней, пошла к передку. Лошадь тоже была мёртвой – из-под опавшего крупа с выпирающими, как на стиральной доске, рёбрами растекались густые ручейки тёмно-бордовой крови и впитывались в толстый синий лёд.
Из темноты вынырнула неясная тень и бросилась на мёртвое лошадиное тело. Лиля испугалась. Дыхание перехватило, и оно замерло в горле царапающим ледяным комком. Это была женщина, закутанная так, что торчал один нос, над краем платка сверкали два хищных, по-вороньему чёрных глаза. Она занесла над лошадиным трупом нож, и Лиля, попятившись, упала.
Из темноты донеслись отвратительные звуки разрезаемой плоти – женщина жадно кромсала лошадь.
– Шельма, шельма. – Лиля отползала на четвереньках. – Боже, спаси и сохрани!..
Острые края разбитого местами льда ранили руки, и она оставляла за собой на льду кровавые следы. На месте взрыва дымилась чёрная воронка, и Лиля чуть было не угодила в неё. У лошади собрались уже несколько человек, и она отчётливо слышала их перепалку: кто-то сцепился между собой, спорил, дрался. Старика тоже стащили с саней и поволокли за ноги в подворотню. Людоеды, не иначе. Нужно поскорее уносить подальше ноги.
О том, что в Ленинграде появился каннибализм, Лиля уже слышала, но верить не хотела, хотя пару-тройку раз ей попадались на улице обмороженные трупы с вырезанными ягодицами. Она предпочитала просто не смотреть на них и спешила мимо. Однажды она видела, как стайка подростков насильно заталкивали в парадную полуразрушенного дома ребёнка лет трёх, но не придала этому значения. А теперь воочию увидела то, что пугало даже в рассказах.
Отчего-то Лиля была уверена, что напоролась именно на людоедов.
Она долго блуждала в чернильно-чёрной темноте, плутала в незнакомых дворах и никак не могла сообразить, в какой же стороне её дом. Странно – она, выросшая в Ленинграде, знавшая его, как свои пять пальцев, заблудилась! Даже смешно…
Силы таяли, дом всё не находился, и Лиля заплакала в отчаянии. Слезинки выкатывались из-под век и тут же застывали на впалых щеках крохотными льдинками. Девушка через силу тащилась сквозь ночь, а со всех сторон на неё смотрели незнакомые молчащие дома с тёмными, кое-где выбитыми окнами, из которых торчали уродливые кривые трубы «буржуек». По снегу стелился рваный чёрный дым и оседал на его белом полотне пятнами сажи, карабкался по отвесным бетонным стенам с потёками. Поскрипывали в одном из дворов одинокие детские качели.
Она не знала, как вышла на окраину города. За спиной стоял мрачный тёмный Ленинград, его крыши и острые шпили смотрели в небо, наблюдая за прожекторами. Проглянула тусклая луна, и её ровный бледный свет осветил раскинувшееся перед Лилей заснеженное поле. Она в испуге развернулась и побежала назад – тут могут быть немцы, и лучше им не попадаться. А вдруг боковым зрением она увидела мотоцикл. В люльке, сильно откинувшись назад, неподвижно сидел человек в каске. На руле лежал, свесив плетьми руки, ещё один. Вторая каска валялась на снегу.
Они оба явно были мертвы. Лиля притормозила. С расстояния она не могла определить, немцы это или нет, но в голове мелькнула шальная мысль: а если обшарить их карманы? Вдруг найдётся что-нибудь съестное?
Она несмело пошла к мотоциклу, по щиколотку проваливаясь в мокрый липкий снег. У сидящего в люльке на лбу под каской темнело маленькое пулевое отверстие. Немецкой каской. И форма у них немецкая, значит, фашисты. Лиля остановилась. Страх схватил её за горло: а если рядом есть ещё кто-то? Она огляделась. Тишина. Преодолевая холодный мертвенный ужас, девушка снова двинулась вперёд, потом побежала, поскользнулась и полетела лицом в снег, которые тут же набился в рот.
До мотоцикла она добралась практически ползком.
У первого немца не было ничего, кроме початой пачки сигарет «Mokri Superb», отсыревшего, заляпанного кровью коробка спичек и фотографии белокурой женщины за пазухой. А вот у второго в рюкзаке обнаружилось целое богатство: неоткрытая упаковка галет, две шоколадки, банка тушёнки, четыре печёные картофелины и немного завёрнутого в папиросную бумагу кофе. В кармане тонких шерстяных брюк нашёлся надкусанный кусок коричневого жжёного сахара, в чёрном тубусе на боку – малюсенький обмылок, зубной порошок, ручное зеркальце в витиеватой оправе и пара толстых вязаных носков.
Лиля забрала всё, и сигареты со спичками тоже – а вдруг удастся выменять их на продукты?
Домой она пришла в два часа ночи. Лёшка не спал – ждал её, сидя на кровати напротив двери. В мёрзлой, стылой темноте квартиры стучал метроном. Лиля распахнула дверь, ступила в прихожую и увидела брата в дальней комнате. Он топорщил нижнюю губу и чуть не плакал.
– Лиля, Лиля, где ты была?.. Я испугался.
Она молча выложила перед ним сворованную у мертвецов еду. Он выпучил глаза, по щекам пополз румянец, бледные губы дрогнули в улыбке.
– Теперь мы точно не умрём.
***
Лиля не отвечала на письма, и Игорь буквально сходил с ума. Кто говорил, что неизвестность лучше плохих вестей? Он врал! Игорь предпочёл бы узнать даже самое худшее – лишь бы не это изводящее, выедающее нутро серной кислотой молчание. Жива ли ещё вообще его жена?..
Ленинград, прекрасный город на Неве, стоял притихшей, занесённой снегом каменной громадой там, за Ладогой, которую уже сковывал полупрозрачный мутный лёд. Он был в нескольких десятках километров – а вестей оттуда не поступало совсем. Игорь частенько, щурясь, смотрел вдаль, словно пытаясь разглядеть на горизонте очертания города. Пурга свирепо завывала, до боли била наотмашь по лицу колкой рукой, морозила губы и веки. Кожу нестерпимо щипало, а пальцы отказывались двигаться, и тогда Игорь дышал на них, и синеватый пар дыхания возвращал конечности к жизни.
Чёрт, как же холодно! Кажется, такой суровой зимы даже в этих северных широтах давненько не было. Во всяком случае, Игорь не помнил. Мёрзлое стылое небо рассыпáлось на льдистые, сияющие синим серебром осколки, и застывало намертво, вмораживая в себя тонюсенький серп жёлтого месяца. Тот мелко подрагивал, ёжился, а потом замирал в сине-чёрном небесном монолите. И только ветер продолжал свистать над заснеженным полем, мёл мелкую белую позёмку, нагонял лохмотья липкого водянистого тумана, чтобы тот поглотил в себе стоящие на берегу озера два полка, закутал своим рваным пухом блиндажи и окопы – эти распоротые вены в промёрзшей насквозь земле.
В небо с громким хлопком взлетали осветительные ракеты. Их мигающий красный свет на несколько коротких мгновений выхватывал из темноты крышу землянки в три наката, брезентовый, просевший от снега навес со столом под ним, противотанковые ежи и замершие на изготовке пулемёты с тонкой наледью на стволах. Иногда Игорь соскребал её куском фанеры, хотя знал, что занятие это пустое – через десять минут лёд нарастёт заново. Просто тревога не давала ему сидеть спокойно. Она свернулась внутри точно моток медной проволоки, царапала сердце, не давая дышать, и Игорь нервно вышагивал по окопу. Туда-обратно, туда-обратно…
С немецкой стороны послышалась музыка, и следом тут же заговорил рупор. Кто-то с сильным акцентом убеждал красноармейцев переходить на сторону Рейха, обещал вдоволь вкусной сытной еды, красивых женщин и уважительное отношение. В общем, все блага мира. Игорь горько усмехнулся. Вот уж от еды бы он точно не отказался! Они всем полком второй месяц сидели на отрубном хлебе и водянистой каше. Но переходить на сторону фашистов он не собирался. Лучше голодным, да со своими, чем с набитым животом среди чужих.
– Опять падлюки свою верещалку включили? – сонно сказали сзади.
– Да уж… – Игорь скривил губы. – А тебе чего не спится?
Славик Мурашин, давний знакомый и нынче однополчанин, зябко поёжился, поднял воротник шинели и втянул голову в плечи.
– Да эти… – недовольно мотнул он головой в немецкую сторону, снял зубами варежку без указательного пальца и выудил мятую пачку папирос из кармана. – Когда у них уже матюгальник этот паскудный поломается?! Я скоро его кому-нибудь из них в жопу воткну, ей-богу.
Игорь вытащил из вежливо протянутой Славиком пачки папироску, дунул в неё и зажал зубами. Вспыхнула в ледяной темноте небес очередная красная ракета, а в сомкнутых ладонях Игоря заплясал тоненький огонёк спички.
Они молча курили, вдыхая горький дым. Пальцы на ногах немели от холода, с губ отслаивалась кожа. Пурга затихла, и теперь только беззвучно сыпался мелкий сверкающий снежок, понемногу припорошивая чёрное, развороченное подошвами солдатских сапог окопное дно. Игорь ковырял носком сапога его хрупкую белую бязь.
– Жена-то так и не написала?
– Нет. – Игорь глубоко затянулся. – Может, писем не получала. На старый номер почты пишет…
– Может.
Они снова замолчали.
– Сейчас, говорят, в Питере совсем худо.
– Знаю.
Тишина вдруг стала неестественной. Звенящей. Тугой, как тетива. Игорь встревоженно огляделся. Ничего, только снежок сыплет из чёрного нутра холодной ночной мглы, да толкнутся над головой серые тучи, то и дело кучно наползая на серпик месяца.
– Пожалуй, нужно поспать хоть часок, – выдохнул он вместе с дымом.
Славик согласно кивнул, и тут в оледенелом воздухе коротко, но оглушительно просвистел снаряд, и метрах в десяти с силой шарахнул взрыв, выворачивая и выкидывая вверх пласты земли вместе со снегом. Игорь машинально свалился на живот и прикрыл голову руками. Снова свист – и опять где-то рвануло. По телу ударила жёсткая взрывная волна, застрекотали выстрелы. Топот ног. Кто-то рывком поднял его и, перевернув на спину, прислонил к стене окопа. Чьё-то лицо белым пятном расплывалось перед глазами, будто в мутном мареве.
– Живой?
Игорь кивнул. Солдат, пригнувшись, побежал дальше. Игорь попытался встать, но ноги отказывались слушаться. Взрыв. Бурлящий рыжий огонь взвился ввысь, точно безвольную куклу откинув солдата назад. Искры – пламя – косматые всполохи – зигзаги… Небо, только минуту назад оледенелое и холодное, плавится, течёт по лицу кипящей расплавленной смолой, выжигает глаза. Горячо… больно… небо течёт… Нет, не небо. Кровь – липкая каша из грязи, снега и крови. Алые полосы… Пули!..
Рука, потная, в кроваво-чёрных разводах, загребает землю, которая до боли, тупыми лезвиями впивается под ногти. Небо, небо, небо… оно душит, сдавливает грудную клетку, заливает в горло кипящий смалец. Кровь капает на пальцы, а изо рта течёт бурое месиво – то ли кровь, то ли слюна, то ли рвота.
Игорь медленно приходил в себя. Мир возвращался понемногу, по чуть-чуть, скупыми порциями: сперва он услышал звуки, глухие, словно через вату. Потом всем телом ощутил колючее одеяло и тугую, давящую повязку на голове. Глаза нестерпимо щипало. А потом – запахи. Они обступили его, полезли настырно в нос. Пахло спиртом, металлом, гнилым деревом, пылью, морозом и кровью. Звучали голоса – женские, мужские, они сливались в какофонию, хлопали двери, стучали торопливые шаги, скрипел натужно пол, дребезжала оконная рама.
Он приподнял веки, но увидеть ничего не смог – повязка закрывала глаза непроницаемой пеленой. Игорь невнятно промычал что-то, завозился на железной койке, откинув в сторону одеяло. Тело прошила пульсирующая боль, и он застонал сквозь зубы.
– Парень, никак очнулся? – воскликнул кто-то оттуда, с другой стороны повязки. – А мы гадали, помрёшь или выкарабкаешься!
Несколько незнакомых голосов заговорили одновременно. В голове одно за другим вспыхивали обрывки воспоминаний: окоп, Славик, папиросы, ледяная ночь, красные осветительные ракеты… Лиля!
– Письмо! – сдавленно, хриплым голосом потребовал он. – Письмо!
– Какое письмо? – спросили недоумённо.
Игорь опять завозился, превозмогая боль.
– Письмо!
Чьи-то руки насильно уложили его обратно на подушку. Он попытался отбиться, но ничего не вышло. Голоса снова загалдели:
– Лежи спокойно, какое ещё письмо.
– Да контузило мужика, непонятно что ли.
– Да уж…
– Имя своё хоть помнит?
– Его из-под Питера доставили, там, говорють, вся их рота полегла.
– Под Москвой сейчас тоже что творится!
– Никак, контузило-то до того, что память начисто-то и отшибло…
– Письмо… – из последних сил выдавил из себя Игорь. – Лиля должна была написать письмо…
Он заплакал без слёз – затрясся всем телом, шумно втягивая в себя воздух. Горло стальным тросом сдавил спазм. Неужели Лиля так и не ответила? Сколько прошло времени? Боль сковывала невидимыми кандалами, пробивала затёкшие мышцы как острая твёрдая проволока – безжалостно, точными прямыми ударами.
– Тебя зовут-то как?
– Игорь. – Он наконец успокоился. – Савельев.
Кто-то нерадостно хмыкнул, потом бережно укрыл его одеялом до подбородка.
– Крепко тебя, Игорь Савельев, приложило. Врач сказал, слепым так и останешься.
***
Бледный рассвет неохотно разливался по ленинградскому небу. Первые лучи усталого блокадного солнца протискивались в заледеневшую комнату сквозь щели между двумя фанерками на окне, ползли по паркетному полу, что за ночь подёрнулся инеем. Стучал по радио метроном. Печально молчала пустая «буржуйка», а из оплетённых снежной паутиной углов немигающим взглядом смотрела смерть – единственное, что оставалось настоящим и живым в вымирающем городе. Всё остальное давно заволокло блёклой дымкой нереальности.
Лиля открыла глаза, кое-как выбралась из постели, с трудом убрав в сторону вставшее колом от мороза одеяло. Она уже не чувствовала голода, только всеобъемлющее, пустое равнодушие. И смирение. Будь что будет, у неё уже нет сил бороться.
Немецкие продукты закончились, а норма хлеба оставалась прежней – двести пятьдесят граммов для рабочих, и сто двадцать пять – для иждивенцев. Лиля всё ещё вязала варежки для фронта, но всё чаще не успевала к сроку, хотя качество работы ничуть не ухудшилось. Просто зрение последнее время стало подводить, и даже днём вязать было сложно. А ещё спицы с нитками замерзали за ночь, и приходилось отогревать их на печке.
Из всей парадной, что насчитывала двенадцать квартир, живы остались четыре человека: Лиля, Лёшка да супруги Звягинцевы, интеллигентная пожилая пара. Пётр Иванович Звягинцев работал в музее Петропавловской крепости, а его жена Инна Николаевна трудилась на производстве – отливала патроны. Жили они по блокадным временам шикарно: и хлеба получали побольше, и кое-какие вещи продавали на чёрных рынках. Лиля помнила, как встретила их в парадной в начале декабря. Инна Николаевна несла под мышкой завёрнутую в грязную тряпку картину в раме, а за ней семенил, неловко шаркая калошами по лестнице, Пётр Иванович и тихим голосом умолял «повременить, не продавать пока Рембрандта».
Дров давно не было. Некоторое время Лиля безразлично глядела на «буржуйку», а потом вдруг решилась: нужно пойти в опустевшие соседские квартиры и поискать топор. Кое-что из мебели ещё осталось, только бы сил хватило её разрубить. В крайнем случае можно и дверные косяки отодрать, и паркетные дощечки, да и ножки у кроватей отпилить – зачем они вообще? Кровать и без них стоять будет.
Она дотащилась до соседской двери и толкнула её. Та тихонько скрипнула и открылась, и Лиля увидела занесённую снегом тёмную прихожую.
Она долго рыскала по чужой квартире, заглядывая во все углы. Кипы отсыревших газет и журналов, фотографии, детские платьица и штанишки, пустые банки, рассыпающиеся в прах цветы в вазах, гнутый жестяной чайник, утюг, бигуди – ей попадалось всё, что угодно, кроме топора. В другой квартире он тоже не нашёлся. И лишь этажом ниже Лиля наконец отыскала то, что было нужно, только вот сил на то, чтобы даже просто поднять его, не оказалось.
Она села на пол и горько расплакалась, но уже через минуту утёрла слёзы и волоком потащила топор по лестнице. Прежде, до войны, Лиля взлетала по этим ступеням словно птица; откуда вдруг взялась эта крутизна?.. Отчего лестница стала такой высокой? У неё же едва хватит сил пройти один пролёт, а второй она просто не преодолеет – умрёт!
Из разбитого окна в парадной задувал злой северный ветер и угрожающе гудел в проржавевших, одетых в лёд трубах. Лиля передохнула с минуту и сделала ещё один непосильный рывок. Дверь. Наконец-то дверь.
Топор она оставила в прихожей, а сама взяла закопчённый эмалированный бидончик и снова потащилась на лестницу. И куда они расходуют столько воды? Ладно, на стирку и помывку много ушло, да на вываривание одежды от вшей в кипятке, но это один раз. А кончается вода каждый день. Впрочем, она ведь носит по полбидона, на больше не хватает сил. Раздобыть бы где-нибудь саночки… тогда бы сразу ведро смогла привезти.
А ведь ей ещё не всё равно. Ещё борется, выживает – воду вот носит, печку худо-бедно, да топит, за хлебом ходит. Значит, теплится ещё жизнь. А вот Лёшка окончательно потерял какой бы то ни было интерес, даже поесть последнее время не просит. Принесёт она хлеба – пожуёт, не принесёт – так и ложится голодным, даже не жалуется. И смотрит пугающе безразлично. Только два дня назад вдруг встрепенулся, полез в кухонный стол с немым вопросом в неестественно блестящих глазах: есть, мол, у нас хоть что-нибудь?
На полках в столе лежал только иней.
Булочная за углом была закрыта, а у стены стоял, закутавшись в толстый платок, человек. Его по колено занесло снегом, скрюченные руки лежали на груди. Лиля остановилась передохнуть, ненароком взглянула на него и, помявшись, позвала:
– Мужчина!
Человек молчал.
– Мужчина! – громче повторила Лиля и, прищурившись, вгляделась в него. Кажется, мёртвый. Она подошла поближе. Да, мёртвый. Окоченел и заледенел уже, давно, видать, стоит, хлеб ждёт. В синих пальцах белела примёрзшая бумажка.
О проекте
О подписке