Получается, что хищник шел за мной на озеро? Может, и не один он тут, а у меня только пешня с собой. Ружьишко без собаки вроде бы и не к чему. В общем, иду, выбиваюсь из сил, но скорости прибавил. И не смерти боюсь, а то, что будут рвать меня серые, как дичину, а потом скушают, ну и, извиняюсь, – естественным порядком… Сами знаете – круговорот… Смеетесь? А мне не смешно было, ребята.
Иду я и чувствую – тяжелеют лыжи, как гири. Что такое? Глянь назад-то… – Бушуйка!!! Словно заправский лыжник, идет за мной на лыжах, куда я ногу – туда и он лапу! И глазом косит хитро. Нет, вы поняли, какое умное животное? Он, видать, все эти дни к дому жался, подальше от волков, но на глаза не показывался – обиду берег. И до озера меня выследил по крепкому-то насту. А обратно – шалишь! Снег не тот. Вот он и догадался пристроиться сзади. Простил я его на радостях, да и он меня, видать… Вот так, а вы смеетесь, мол, собака, балбес!.. Как?! Я сказал?.. Ну, значит, ошибся, бывает…
– Э-э, вы куда-куда улеглись, дурные?! – спохватился тут Егорыч, прервав рассказ, и кинулся оттаскивать от костра модных охотников, по всей видимости, перебравших коньяка и теперь улегшихся в самое пекло. Их офицерские бушлаты исходили уже не паром, а самым настоящим дымом, мерзко пахнущим горелой тряпкой и ватой. Они, похоже, так и продолжали особняком цедить «пятизвездочный» под разогретую тушенку и лимончик в сахаре, пока остальной народ заслушивался Егорычем. Скорее всего, этим солидным и, вероятно, уважаемым людям дома запрещалась рюмочка-другая. Здесь же, под куполом ослепительного ночного неба, среди лесных бродяг, жженных солнцем и первыми морозами, говорящих на грубоватом мужском языке, их обуяла эйфория свободы и, как дети, они просто не удержались перед легкой доступностью запретного. Здесь некому было их одергивать.
Всю ночь эти двое, извиваясь, словно червяки, заползали в костер, инстинктивно стремясь согреть свои рыхлые, непривычные к холоду тела. И всю ночь, бросая злые слова, их кто-нибудь да оттаскивал. Но к утру не углядели, уснули. А проснулись уже от дурного крика. Один из этих горе-охотников спалил себе в углях брови и ресницы. Лицо его заплывало страшным ожогом.
Вскоре за бугром зафырчал, прогреваясь, движок военного «уазика», и эти, в афганках, уехали, так и не сделав ни одного выстрела, оставив после своего отъезда тяжелое муторное впечатление, рассеявшееся не сразу.
Все это было потом, спустя годы, а пока мы идем к цели нашего путешествия – озеру Светлому. После Малого Мартына путь наш лежит по песчаным буграм, где напиться воды и освежить лицо можно лишь в моховых клюквенных болотах да в ручье, что перетекает из болота в болото через старый просек, по которому мы решили сократить путь.
Долгая старица
Отправляясь в дорогу, мы с Геннадием уже знали, что рядом со Светлым, километрах в четырех, проложила свое русло Большая Кокшага. Встречаясь с ней в разных местах, каждый раз удивляешься ее новому облику.
Выше по течению, где-нибудь у Юж-Толешево, река никуда не торопится. Глубокое тихое русло заросло желтоглазой кувшинкой, где тяжело бьет на зорях жирующая щука. Над этой неторопливой водой вековечно шумят дубы и клены, роняя по осени багряный и желтый лист. В росистых лугах, которые нередко открываются взору проплывающего путника, лениво пасутся коровы, щелкают кнуты пастухов, блеснет неожиданно в струйном душистом мареве луговое озерцо, словно мираж. В озерце спит жаркое полуденное небо, прыскает в панике серебристая верхоплавка, спасаясь от окуня, и глухо урчит под берегом старая лягва. Над водой висит бесконечный звон комаров. Эти озерца обычно соединяются с рекой, и населяет их та же речная рыба.
Ближе к Аргамачу и Шушерам русло Большой Кокшаги начинает тесниться в берегах. Глубокие ямы с вьющимися по течению водорослями чередуются, сменяются песчаными перекатами, где роются пескари, поднимая облачка мути. В струях, пронизанных солнцем, упорно держатся стайки черноспинной плотвы. Изредка по перекату безвольно сплавится крупный язь, отбрасывая тень на хрящеватый золотистый песок, но тут же уйдет в темнеющую рядом яму, где лежат стволы мореного дуба-топляка. Бывает, что в таких ямах, сразу за перекатом, начинает «бить» «водяной конь» – шереспер, хватая мелкую рыбешку своей беззубой пастью.
Здесь, так же как и в верхнем течении, наливаются по берегам медовой сладостью луговые травы, но большей частью это лесные места.
Спускаясь к Старожильску и дальше к Маркитану, все чаще можно встретить широкие плесы-ямы. С одной стороны этих плесов высятся крутые обрывы, пронизанные мощными корневищами, а с другой – тянутся заросшие ивняком пологие песчаные пляжи, с которых по весне ловят закидушками поднимающуюся волжскую рыбу. Говорят, в былые времена даже с Санчурска сплавлялись сюда в ботниках рыбачки, чтобы половить на горох крупного желтоглазого язя. В плоскодонных этих лодках стояли большие дубовые бочки, где просаливалась в тузлуке жирная рыба. Ловили тут «санчурята» все лето, а потом поднимались к себе, в верховья, преодолевая с тяжелым грузом перекаты и травянистые заводи. Значит, было из-за чего. Но это все рассказы.
Ниже Маркитана нам спускаться не приходилось, и мы поклялись дойти и открыть для себя Большую Кокшагу в этих глухих местах. А Светлое никуда от нас не денется. Только взглянем хоть одним глазком на реку и вернемся к озеру, которое также еще предстоит нам открыть для себя.
Когда в просветах соснового бора показалось озеро, отец махнул рукой.
– Ну, так прямо и дуйте. Не сворачивайте только с дороги, иначе нагуляетесь. А то, может, раздумаете? Переночуете здесь?
Но мы, одновременно мотнув головой с пацаньим еще упрямством, пошли прямо, словно хотели навидаться нового и надышаться лесным воздухом впрок. Ждали мы с Геннадием, да что там – с Генкой – со дня на день повестки в армию. (Так оно и вышло. Вскоре после встречи со Светлым разбросала нас с Генкой судьба в разные места и округа Советской еще тогда армии. Но это тоже будет потом).
Дорога все вилась по буграм, обходя низины и болота. Вскоре из леса словно вышли, а потом выстроились вдоль дороги братья-близнецы – телеграфные столбы с обвисшими проводами, верный признак близости жилья. А там и далекий лай собак послышался.
К реке мы вышли, когда день перевалил на вторую половину. Воды было неожиданно много. Под обрывистым берегом, на котором попросту жила себе деревенька Долгая Старица, стремительно неслись, закручивались и бурлили водовороты. Низина и прибрежный ивняк были затоплены большой водой. То ли весна запоздала, то ли слишком снежной выдалась прошедшая зима, и теперь лес, прогретый солнцем, отдавал талую воду.
Найти открытый сухой берег было непросто, и мы, вспоминая нехорошие слова, пробираемся по мелкорослому чапыжнику, заваленному наносными бревнами и сучьями, протискиваемся сквозь грязные заросли тальника, на которых висят мотки сухой травы, накрученные течением. Совсем недавно здесь хозяйничала река. На наши потные лица исправно вешалась паутина и азартно липло мелкое комарье. Казалось, нет конца этому тоскливому пути, но тут мы словно прорвались в другой светлый мир. Взгляду открылась чистая песчаная коса. Выше, к лесу, тянулась большая луговина, зеленеющая молодой травой. Эта крепкая настойчивая трава пробивалась сквозь пожухлый прошлогодний чернобыл и крапивник. На луговине стройно и вольно стояли одинокие сосны. Лучше и не пожелать места, как для ночлега, так и для ловли закидушками. Взяли-взяли мы и эти уловистые по весне примитивные донки с грузилами чуть ли не в полкилограмма весом. Несли мы их скрытно, не показывая. Мол, только побудем у реки и – сразу обратно. А сами уже предвкушали звонкую с колокольчиком поклевку «белой» рыбины, ошалелой от свежей воды.
Настроенный на серьезную щучью охоту отец назвал бы это просто баловством – вот так метаться с разными снастями да по разным местам. Но нам, с нашим юношеским азартом, хотелось сразу всего и, по возможности, много.
– Живем что ли, Генка?! – вроде бы спрашиваю, готовя кулаки.
– Хлеб жуем! – усмехался тот, кося нахальным глазом.
И мы принялись садить друг друга под дых да в плечи, не зная, куда девать радость от встречи с новым и светлым миром, который невозможно уместить ни в словах, ни в фотографиях, ни в картинах, даже самых талантливых. Отдышавшись, идем резать тальниковые прутья для снастей.
Спустившись в овражек, густо заросший ивняком, выбираем в меру тонкие стройные хлысты, чтобы пружинили и в то же время были прочны. Почему-то попадались все неудачные: то хлипки, то изогнуты. Лезем в самый чащобник и тут одновременно замираем. На сухой пролысине среди зарослей, в неубранном забытом стогу кто-то шевелился. Слышались голоса, тихий смех и какие-то неясные всхлипы. В нескромном любопытстве мы крадемся к стожку. И, наконец, становимся свидетелями одного из откровений обычной деревенской любви. Среди пьяных от весны берез, мокрых тальников и птичьего неуемного хора слились воедино два обнаженных тела. Они, эти двое, не слышали ничего, что происходило вокруг, как токующие на излете брачной песни глухари. И бились эти два тела в такт извечной страсти, когда наслаждение близко соседствует со сладкой болью, и ничего уже не стыдно, и ничего уже не важно, кроме того, что свершается в этот миг. Была минута, когда нам, пристыженным, хоть и увлеченным, хотелось тихо уйти, чтобы не мешать тому откровенному и прекрасному, чему мы стали свидетелями. Но все испортили обыденные слова, сказанные деревенским Ромео своей сельской Джульетте. На ее страстный с придыханием вопрос: «Ты меня любишь?» тот, шлёпнув себя по голому заду, просто ответил: «Люблю, да вот только комары…».
Все было испорчено. Устали виолончели и скрипки, поперхнулся фагот на позорной «киксе». С уходящим наваждением я заметил в глазах моего проказливого приятеля нехороший знакомый блеск. А надо сказать, он умел довольно точно подражать дьявольскому гуканью филина с добавлением истерического хохота неясыти, без которого не обходится ни один киноэпизод, в котором есть ночной лес. Особенно если действие происходит в глухую полночь, да чтоб на гнилом болоте, да чтоб с мертвяками в придачу.
И выдал тут Генка всю эту обойму с совершенным блеском. Долго потом трещал сухой валежник в кустах под быстрыми ногами влюбленных, одевающихся на бегу. И долго потом мы катались по земле, утирая с глаз слезы удовлетворения. И некому было всыпать нам тогда, как думается теперь, по заднему месту.
Между тем солнце уже скатывалось за лес, и мы, нарезав-таки прутьев, вернулись на косу. Воткнув хлысты в песок, раскачиваем, закидываем тяжеленные свинцовые чушки, отлитые когда-то в силикатном кирпиче, в грубо выдолбленной форме. Вслед за грузилами летит, расправляясь в воздухе, леска с поводками, где болтаются, словно шнурки, выползки толщиной с палец. Вешаем колокольчики-бубенцы и сидим у снастей, ожидая чуда, а попросту – обычной поклевки, которая может быть чудом только для умалишенных вроде нас. По крайней мере, так рассуждают городские домоседы, никогда не бравшие в руки удочку.
Чуда не происходило. Колокольчики лишь слегка побрякивали под неровным напором стремительных речных струй. Прождав впустую не меньше часа, идем с Генкой собирать дрова да сухую траву, чтобы постелить на непрогретую еще землю. С усталости переругиваемся беззлобно.
– Ну, где твоя уха? Ты, кажется, про какую-то уху пел? – это он ко мне.
Показываю ему на лягушачьи лупоглазые физиономии, торчащие из затхлой калужины. Они заинтересованно и, казалось, с завистью смотрели на спарившихся сородичей, облепивших все сухие кочки.
– Чем тебе не уха? Знай, лови, не отощаешь. Здесь каждой твари по паре.
Смех смехом, но ухи нам сегодня уже не отведать. Только подумалось, а тут, как в сказке, колокольчик забренчал тоненько. Бежим к воде сломя голову. Колокольчик уже не звенел, а надрывался, но причиной этому был… речной куличок, проглотивший червяка вместе с крючком брошенной на берегу поплавочной удочки. Несчастная птица металась на привязи до тех пор, пока не перехлестнулась с леской закидушки. Тут и забренчал колокольчик. Поймав куличка, держу теплое трепыхающееся тельце и пытаюсь осторожно вынуть крючок. Но с натяжением лески птица забилась еще сильнее, из ее клюва хлынула кровь. Помочь куличку было нельзя, и пришлось свернуть ему шею. Странное дело: когда ловишь в камышах утку-подранка, то испытываешь только горячащий кровь азарт, древнюю первобытную ярость охотника-добытчика. Казалось бы, отрубить голову курице ничуть не труднее, чем добить подранка, но когда берешь ее, беззащитную и теплую, с насеста, и под твоей ладонью бьется ее маленькое сердце, доверяющее тебе, тогда чувствуешь себя просто циничным Джеком-потрошителем. Без колебания ломаешь хребет пойманной щуке, чтобы не билась и не соскользнула с плота. Купив же аквариумную рыбку, потом разводишь слезливые сантименты над ней, умершей от какой-то хвори.
Все это давно уже оплакано в классической литературе, выведены аксиомы, что-то вроде: лишь в честном соревновании быстрого крыла, острого когтя, звериного чутья с метким глазом и сгустком горячей дроби возможен здоровый азарт. Это до банальности знакомо, но сейчас, держа в руках обвисшее маленькое тельце, снова и снова хочется послать кого-то к лешему или просто потереть некстати зачесавшийся глаз.
– Платочек не требуется? – пытается съехидничать Генка, но сам отворачивается и пинает злосчастную удочку.
Впрочем, угрызения совести не помешали нам сварить несчастного куличка вместе с вермишелевым концентратом. Туда же вывалили из литровой банки несколько хороших кусков тушенки, ибо ощипанный куличок оказался до смешного мал. Следует, однако, сказать, что суп получился наваристый и отдаленно пах дичью. Этот острый с горчинкой вкус дикой птицы не спутаешь ни с чем.
Сытые, мы лежим под звездным небом и щуримся на костер. Добела вывяленный солнцем и ветром дубовый сушняк-плавник весело трещит и отстреливается шипящими угольками. После плотной и жирной еды хочется пить, но вставать лень.
– Ген, чайку бы, а? – говорю многозначительно.
– Да, неплохо бы, – поддакивает тот, сразу поглупев и не понимая намеков.
– Я картошку чистил, – замечаю более прозрачно. Генка встает и недовольно шлепает к воде с котелком. Оттуда слышится плеск воды, кряхтение, а потом тишину оскверняет громкое ворчание приятеля.
– Чего там? – лениво спрашиваю.
– Чего-чего. Котелок утонул. Попили чайку! Слышится плеск, а затем в воду обрушивается что-то очень тяжелое, и над рекой кто-то отчетливо и подробно перечисляет чьих-то родственников, присовокупив к ним почему-то пожилого таракана. Мне показалось странным последнее замечание насчет возраста вышеупомянутого насекомого, но я благоразумно промолчал, ожидая, что будет дальше.
Вскоре к костру приплелся совершенно мокрый Генка и принялся выливать из сапог воду.
– Так ты из реки попил? – осведомляюсь невинно.
И тут же увертываюсь от мокрого сапога.
Чай пришлось заваривать в маленьком солдатском котелке, еще зеленеющем заводской эмалью. Напившись душистого фито-отвара из смородиновых прутиков, чаги и сушеного зверобоя, мы, молча, смотрим на пламя костра. Нам не спится.
Ночь дышит горьковатой талой свежестью. Это холодное ее дыхание подбирается со спины. Лицо и колени изнывают от жара раскаленных углей и песка, нагревшегося под кострищем. С реки слышится журчание быстрых неровных струй. Журчание то стихает, то усиливается до бульканья, когда с подпором воды образуются крутящиеся воронки-водовороты. Изредка на плесе гулко хлещет хвостом какая-то крупная рыбина. Но это не щука. Скорее всего, язь или голавль шарахнулся в полусне от плывущего сучкастого бревна.
Тоскливо кричит ночная птица, смолкает, словно прислушиваясь к своему отзвуку на воде, и снова печально кликушествует в ночи. Луна выглянула из-за черного ельника в каком-то красноватом ореоле. Ее нездоровый неоново-бледный свет, дающий резкие тени от одиноких сосен на поляне, унылый крик ночной птицы, монотонное бормотание речных струй наводят какую-то сладкую и бесконечную, как Вселенная, тоску, в которой скрыт давний страх слабого человека перед ночной темнотой, где бесшумно крадется невидимый зверь, враг, подступают болезни. Но Час Быка еще не наступил. Его время перед рассветом. Тогда и всхлипывают в последнем судорожном вздохе отходящие, мечутся в бреду раненые и тяжело больные.
Этот опасный и древний настрой ночи невольно передался нам.
– Генка, не спишь? – спрашиваю, чтобы стряхнуть наваждение.
– Не-е-т, – почему-то встревоженно отвечает приятель. – А что?
– Да так…
Мы, молча, лежим и вслушиваемся в ночные звуки. Наверное, не случайно тревожилось нам. Поблизости кто-то был. Обостренным слухом мы это ощущали все время, но хлопотами с чаем, рубкой дров, громкими разговорами словно бы гнали ЭТО и успокаивали себя одновременно, стыдясь признаться друг другу в обычном страхе. Сейчас, когда мы просто лежали и молчали, присутствие неведомой опасности явственно выдавали какие-то долгие вздохи, хруст сухой ветки, тихие шаги в черноте сырого леса.
Генка неожиданно вскочил и потянулся к топору.
– Ты чего?! – спрашиваю, привстав.
– Белое… Там белое! Оно идет к нам! – каким-то незнакомым металлическим голосом медленно произнес Генка. Его остекленевшие глаза в свете костра стали красными, словно у взбешенного сиамского кота.
Я почувствовал, как в животе что-то оторвалось и стало холодно. Особенный ужас у меня вдруг вызвали красные выкаченные глаза приятеля, его крючковатый нос, чужой голос и вставшие дыбом волосы. Генка медленно отступал к костру, и я, проследив за его взглядом, действительно увидел что-то белесое и бесформенное, надвигающееся на нас. И тут, раскалывая ночь, где-то совсем рядом страшно и протяжно завыл волк. Этот взлетающий к небу звериный вопль неизбывной тоски начинался с низких всхлипывающих звуков и переходил в тонкий вой.
Генка как-то странно подпрыгнул, и мне показалось, что он улетает. Я зачарованно смотрел на него и почему-то ждал, что за его спиной вот-вот откроются перепончатые кожаные крылья. Но Генка просто упал в костер, задымился и, залопотав что-то быстрое и неразборчивое, в один миг очутился на ближайшей сосне. Луна пристально глядела ему вслед.
Я уже устал от этого долгого ужаса и начал думать. Чего-чего, думать-то я умел и всегда гордился своим умением трезво оценивать обстановку.
– Гена, волки не могут сейчас выть. Просто не могут, не сезон, – подчеркнуто спокойно сказал я, обращаясь к приятелю, оседлавшему толстый сук.
– Чего ж ты тогда на дерево-то влез? – дрожащим голосом съязвил Генка.
Тут только я заметил, что сижу на очень тонкой молодой сосне, которая раскачивалась от каждого моего движения, как маятник метронома. В наступившей нехорошей тишине вдруг раздался громкий взрыв смеха, послышались треск и топот чьих-то ног в прибрежных кустах. Вскоре на реке зашлепало весло и с удаляющейся лодки озорно засвистели, а затем в неподвижном воздухе вновь завис волчий вой, только теперь он больше походил на брехливую гнусь скучающей дворняги.
– Эти… Голозадые, которые на стогу кувыркались! – убежденно проговорил с дерева Генка. – Отомстили…
О проекте
О подписке