Я ждал смерти. Давно уже это ожидание для меня не ново.
Обычно процесс надолго не затягивался. Несколько дней в камере, пара допросов, короткий вердикт Тройки. И итог – выстрел из револьвера в затылок на Бутовском стрелковом полигоне НКВД.
Причину моего ареста никто внятно объяснить не мог. Я был уверен, что мне вменят убийство моего руководителя – начальника управления НКВД одной из областей Центральной России Гаевского и его цепного пса Граца. Но об их гибели вообще не спрашивали.
Внутренняя тюрьма в доме номер 2 на площади Дзержинского являлась каменным мешком, куда меня спрятали перед тем, как решить – убивать или не стоит. Хорошего там, конечно, было мало. Но имелись и некоторые плюсы. Например, возможность ощутить на своей шкуре нюансы чекистской работы с противоположной стороны – с той, где находятся враги народа и просто люди, подвернувшиеся под горячую руку НКВД. А этот опыт дорогого стоил.
Большинство камер внутренней тюрьмы – одиночные. Но меня, к счастью, определили в просторное узилище, где ждали своей участи еще пять постояльцев. В большинстве своем это были жестоко выбитые из комфортной колеи, раздавленные люди, еще недавно занимавшие крепкие, а порой даже высокие позиции в иерархии нашего общества.
Вон съежился на нарах работник внешнеторгового ведомства, жалкий, неустанно причитающий о фатальной ошибке органов в отношении него. Однажды он разоткровенничался и сообщил, что на допросах зачисляет в свою троцкистскую организацию всех знакомых и полузнакомых – ведь такое количество народу не арестуют, станет понятна абсурдность обвинений, и его выпустят. Эх, наивная душа.
На соседних нарах обосновался человек иной закваски – суровый генерал-летчик, уверявший, что ничего не скажет вредителям-чекистам, а товарищ Сталин во всем разберется. Однажды его привели с допроса прилично избитого, с окровавленным лицом. Но в его глазах по-прежнему горел упрямый огонек. Это волевой отчаянный боец. Не знаю только, за что его пустили под чекистский кузнечный пресс.
Присутствовал у нас и человек культуры – заслуженный артист Малого театра. Его взяли за длинный язык и операции с драгоценными металлами. Он картинно заламывал руки и причитал, что с интеллигенцией так нельзя обращаться, она соль народа, а когда просыпают соль – это не к добру.
Дни тянулись, как резина. Камера. Прогулки в небольшом тюремном дворе. Снова камера.
Не сказать, что условия были тяжелыми. Кормили неплохо, тщательно выверяя нормы довольствия. В Гражданскую куда хуже приходилось. Тяжелее всего было от царящих в камере уныния и безысходности.
Так прошел месяц. Потом еще один.
Выводили на ночные допросы меня всего три раза. Конвойный сопровождал меня по лестницам, проем между которыми был затянут проволокой – чтобы никто сдуру не прыгнул головой вниз. Потом по длинным гулким коридорам наркомата с частыми дверями. Здание до революции принадлежало гостинице страхового общества «Россия», и эти комнатенки были дешевыми номерами, где когда-то селились купчишки, балеринки и стряпчие.
В итоге я оказывался в крохотном кабинете с привинченными к полу стульями. Там ждал широкоплечий, с крестьянскими широкими руками и простоватым лицом капитан из аппарата Особого уполномоченного НКВД СССР. Из большого сейфа в углу он извлекал папочку с материалами дела. И начинался разговор.
Капитан был усталый и, как мне казалось, деморализованный. Без огонька и напора, как-то отстраненно он задавал вопросы, делая упор на мое пособничество врагам советской власти. Судя по некоторым специфическим оборотам и прямым цитированиям, донос ныне покойного старшего лейтенанта Граца, бывшего руководителя особой следственной группы нашей области, все же дошел до Москвы. А еще аукнулась личная неприязнь ко мне наркома Ежова.
Ни конкретики, ни явных претензий капитан не предъявлял, зато как заведенный долдонил про чистосердечное признание, которое даст мне возможность сохранить жизнь. По-моему, он сам с трудом представлял, что от меня хочет.
Прошелся он по делу завода «Пролетарский дизель», из-за которого и началась вся эта история. Лениво интересовался, сколько денег я получил от западных разведок, чтобы ограждать от правосудия врагов народа. В этих самых врагах числились директор «Пролетарского дизеля», а также руководитель аэроклуба, которых я в свое время сумел защитить от клеветнических обвинений. К удивлению и радости, через некоторое время я узнал, что все эти люди на свободе и трудятся на своих местах. То есть по логике получается, что никаких врагов я не освобождал. Но следствие это мало интересовало.
Иногда мне казалось, что у капитана одна задача – затянуть процесс как можно на более длительное время.
Однажды, ответив на все вопросы в стиле «не знаю, не виноват», я рассказал о внешторговце, припоминающем всех знакомых, чтобы оговорить их в плане участия в контрреволюционной организации. Капитан устало усмехнулся:
– Вы думаете, он один такой? Вон, знаменитый театральный режиссер умудрился оговорить аж сто человек.
– Стахановец. И что? Их всех арестовали?
– Да не смешите. Мы же с понятием.
– Тогда должны понять и то, что я здесь тоже зря. И выгода от моего здесь сидения только контрреволюционерам, которых я не добил.
– А вот тут мое понимание заканчивается, гражданин Ремизов. Поэтому вернемся к нашим баранам. Почему вы, будучи начальником областного Управления государственной безопасности, не приняли мер к…
И шло все по наезженному кругу.
Однажды допрос посетил сам Ежов. Кажется, он был пьян или под воздействием опия. В его взоре я не видел ничего человеческого – только муть и первозданная ярость.
Маленький, подвижный, он вперился в меня выпученными глазами и хрипло прокаркал:
– Кто таков? А, Ремизов! Двурушник! Говори, кто входил в твою антисоветскую группу!
Если бы я и хотел ему чего сказать, он все равно не предоставил мне такой возможности. Тут же бросился на меня, ударил кулаком под дых, по шее, по лицу. Отдышался, взгляд его прояснился, какая-то радость просияла на его лице от того, что безнаказанно лупит человека, способного его соплей перешибить. Есть такая проклятая одержимость безграничной властью, делающая из людей бешеных зверей.
– Контра! – прохрипел Ежов и, махнув рукой, бросился дальше.
Звуки ударов теперь слышались из соседнего кабинета.
Капитан просто окаменел. Посидели мы с ним минут пять в безмолвии. А потом он вызвал конвоира. Ему было стыдно. Непрофессиональное чувство в этих стенах…
В углу, глядя в одну точку, раскачивался на нарах и что-то пел на своем языке узбек. Этот старый заслуженный большевик служил послом на Ближнем Востоке, прославился там загулами на казенные деньги и непротокольными заигрываниями с местными властям. Кроме того, он вел какую-то свою игру, отличную от линии партии. Похоже, его грехи, в отличие от многих тут сидевших, были вполне реальными. Он почти ничего не говорил. Только время от времени, глядя в одну точку, заводил заунывные восточные песни. А иногда грустно произносил:
– Хочу одно – еще разок увидеть мою степь. Ощутить ее запах.
– Хорош выть, внук Чингисхана. Увидишь свою степь, – смеялся генерал-летчик.
– Нет, генерал. Это последний причал корабля в моей бурной, как стремительная горная река, жизни, – по-восточному велеречиво отвечал узбек.
– К чему такой пессимизм, посол?
– К тому, что мне следовало сойти с этого корабля раньше. И теперь я бы смеялся, глядя на них издалека. А сегодня смеются они. Последняя пристань, – узбек впадал в тоску и опять заводил свою песню.
Мы довольно душевно сошлись с генералом-летчиком. Тот был зол, но не терял уверенности. Знал я таких по Гражданской – эти люди сделаны из железа и всегда прикроют тебе спину. И за него, пожалуй, единственного здесь, если не считать профессора-филолога из МГУ, мне было сильно обидно.
Причину своих неурядиц генерал охарактеризовал емко:
– Длинный язык – это как плетка, которой сам себя и охаживаешь. Не сдержался пару раз. Да еще связи припомнили с Тухачевским, которого хорошо знал… Неправильно это, чекист. Каждый сам за себя отвечать должен. И за свое дело. А не за Тухачевского и пару лишних фраз.
– Длинный язык до Соловков доведет, – кивал я.
– Это да. Нечего было с политработниками о политике партии спорить. Гнилой народец, знаешь ли.
– Генерал, ты уже погорел разок, а все продолжаешь болтать лишнее. Еще добавить себе хочешь?
– А чего добавлять? К стенке не поставят. А как война начнется, выдернут с Колымы. Это сейчас пламенные говоруны на подъеме. А как воевать надо будет – они быстро сдуются. И тогда о нас вспомнят. О тех, кто дело делает.
– Какая война?
– Которая на пороге. Так что и погоны мне вернут, и должность дадут. И воевать пошлют.
– Еще выжить надо.
– А кого мне боятся? Как в песне: «Я Сибири не боюся. Сибирь же тоже русская земля». К голоду я привычный. А шантрапа воровская… Так я по царским тюрьмам еще сидел как политический. Знаю этой публике цену, – он сжал огромный кулачище. – Ну, со мной все понятно. А как ты здесь оказался? Не за длинный же язык.
– Когда ныряешь слишком глубоко, рискуешь не вынырнуть.
– Или кессонная болезнь начнется… Хоть за дело пострадал?
– За правое дело, генерал, поверь, – усмехнулся я.
– Не люблю вашего брата. Но тебе хочу верить. Что-то в тебе есть такое, наше…
– Ну да, – кивнул я.
Опять нахлынули еще близкие воспоминания. О том, как машина моей жизни однажды не вписалась в крутой поворот.
Как-то странно я ощущал себя здесь, на перекрестке судьбы. Всю жизнь я снимал одни маски и надевал другие. Но теперь, на самом краю, возникла четкая уверенность, что сам я, ядро моей личности, – это нечто гораздо большее, чем личины и маски, что-то изначальное и вечное. Однако сама жизнь, всегда испытывая меня, вынуждала играть разные роли.
Вот я мальчишка из казацкого села, убегающий на Первую мировую войну, дабы защитить Отечество от германца, вернуть православному миру Константинополь и проливы… А вот я уже командир особого эскадрона Красной Армии, бьюсь с Деникиным, врубаюсь шашкой в боевые порядки белых, уверенный в своей исторической правоте… И я же на больничной койке, выкарабкиваюсь из тифа, не веря, что выжил. А жена вот не выжила.
Служба в ГУБЧК, ОГПУ, НКВД. Сейчас, пребывая на другой стороне, жалею ли о чем-нибудь? Нисколько. Все правильно делал. Боролся за революцию, не щадя ни себя, ни других. Был жесток – это да. Но всегда был честен перед людьми и собой. И враги у меня были настоящие, а не липовые, как тот же генерал-летчик, прихлебывающий кипяток рядом со мной.
Так и дожил в органах до эпохи обострения классовой борьбы. 1937 год ознаменовался переходом от работы по конкретным антисоветским элементам к борьбе с контрреволюционными массами, то есть, не особо разбираясь, кто прав, кто виноват. Тройки НКВД, выносившие смертные приговоры. Партийные разнарядки на аресты и расстрелы. И я, начальник областного управления госбезопасности, он же заместитель начальника УНКВД, у которого одна мысль – как бы, выбрасывая на помойку битые чашки, не опрокинуть весь сервант. И вместе с реальными врагами народа не уничтожить всех управленцев, инженеров.
Начальник нашего областного управления НКВД Гаевский производил впечатление пустоватого, но в целом стандартного руководителя. В меру амбициозный, в меру интриган. А вот начальник особой следственной группы старший лейтенант Грац, его правая рука, был умен, хитер, являлся великим умельцем, способным из слов «добрый день» соорудить троцкистский заговор. Его бы таланты, да на пользу Родине.
Я долго считал их обычными карьеристами. Думал, что перегибали палку они лишь из служебного порыва и страха перед Москвой. Но постепенно стал осознавать, что осуществляется целенаправленная атака на управленческие и промышленные кадры области. Был обезглавлен флагман промышленности завод «Пролетарский дизель» – там одного за другим арестовывали людей, на которых держалось производство. А я шкурой ощущал, что наклевывается что-то гораздо более страшное.
И тут мне сказочно повезло. На «Пролетарском дизеле» я наткнулся на Константина Великопольского, моего старого знакомца еще со времен Гражданской войны. Тогда волею судьбы я спас его семью, за что он считал себя моим вечным должником. Потом наши пути разошлись на долгие годы. Увидел я его уже под личиной инженера Вепрева на «Пролетарском дизеле».
Мне удалось перетянуть его на свою сторону. Как я и предполагал, он был заброшен из Европы со шпионскими целями. Работал на антисоветскую организацию «Картель», которая являлась детищем крупнейшего эмигрантского сообщества НОБС (Народный общественный союз), раскинувшегося по всей Европе. И вся эта контрреволюционная нечисть готовила крупную террористическую акцию на «Пролетарском дизеле».
Теракт мы предотвратили, задержали простых исполнителей. Но до верхушки надежно законспирированного «Картеля» добраться так и не смогли.
Постепенно, анализируя информацию, я пришел к пугающему выводу: на «Картель» фактически работает руководство нашего областного НКВД. Деятельность той же особой следственной группы и самого Граца нельзя было расценить иначе как вредительство. В результате массовых арестов «Пролетарский дизель» уже сбоил. Был арестован легендарный директор завода, и на его место встал вражеский агент.
Между тем тучи сгущались и надо мной. Гаевский постепенно убеждал Москву в моей бесхребетности и попустительстве врагам народа, а по нынешним временам тут и до ареста недалеко. Потом на меня было совершено покушение руками уголовников, и я, как всегда, выжил – есть у меня такой талант.
Я был свято уверен, что начальник особой группы Грац работает на противника, а начальник УНКВД Гаевский в силу слабоволия и непрофессионализма просто пешка в его руках. И решился на отчаянный шаг – передал в ЦК, в надежные, как мне казалось, руки всю информацию о происходящем. Вот только враг узнал об этом.
Ну а дальше кровавая развязка. Гаевский ночью вызвал меня к себе в кабинет, где уже был Грац. Там все и выяснилось. Именно начальник областного управления был агентом «Картеля», а Грац лишь игрушкой в его руках. Гаевский, троцкистская сволочь, решил покрасоваться перед тем, как хлопнуть меня прямо в кабинете. Уже и оправдание сочинил – выявил двурушничество своего заместителя, а при разговоре тот, белая кость, попытался открыть стрельбу, в итоге был убит. Только не учел боевых навыков казацкого пластуна и красного разведчика. В общем, угомонил я их обоих наглухо. Да еще составил устроившую всех версию: Гаевский вычислил врага народа Граца. Во время решающего разговора погибли оба – Грац от пули, Гаевский от сердечного приступа.
За время, что я позже исполнял обязанности начальника областного УНКВД, мне удалось исправить многое из того, чего наворотил Гаевский. Я освободил директора «Пролетарского дизеля». Пытаться арестовать его заместителя – агента «Картеля», но тот покончил жизнь самоубийством.
И главная задача у меня была – очертить контуры «Картеля». И у меня был сильный козырь в лице Великопольского, которого я не проводил ни по каким агентурным учетам, но который служил теперь уже нашему общему делу верой и правдой.
И я не успел совсем немного. Был однажды арестован и препровожден в Москву. Даже с того света Гаевский и Грац до меня дотянулись.
По идее я должен был унывать и ждать невеселой развязки. Вот только тоски и уныния почему-то не было. А была уверенность, что я выползу из этой каменной ловушки. Столько у меня недоделанных дел, а я здесь. Взаперти, орел молодой. Хотя нет, уже не молодой – далеко за сорок. Но крыльями махать еще могу…
Что происходит на воле, мы, огражденные от большого мира, представляли с трудом. Переписка с волей, газеты и журналы – все было запрещено. Но мы и в изоляции ощущали, как сгущался воздух и сжималась пружина исторических событий.
29 ноября 1938 года генерал, вернувшись с допроса, нашептал мне, что Ежов больше не нарком внутренних дел – его перевели заведовать водным транспортом. Это было событие! Ежов виделся всем эдаким Молохом – богом смерти. А тут какой-то транспорт. Это означало одно – началось его падение.
Вспомнились разговоры с моим высокопоставленным другом из Генпрокуратуры, что наверху недовольны разогнавшимся катком репрессий. И что это значит для меня? К добру или только хуже станет? Может быть всякое, это как попасть в ураган – в какую сторону понесет, неизвестно.
Ветер перемен дул все крепче, принося надежды, ожидания и вместе с тем липкую неуверенность и страх. Мне казалось, что моя развязка близится…
После обеда за узким зарешеченным окошком повалил декабрьский снег. Дверь распахнулась и прозвучало:
– Ремизов, на выход!
На этот раз конвоиры повели меня не в кабинет следователя, а вниз, в тесный дворик, где ждал «воронок». Защелкнулись наручники. Меня подтолкнули в спину:
– Вперед!
И я оказался в одиночестве, в жестяной, наглухо закрытой коробке автомобиля для перевозки арестованных.
Ну вот и финиш. И все мои надежды, уверенность – где теперь они? Под ними подвели черту. Как это бывает – сейчас объявят итоговое решение Тройки, где рассмотрение дел происходит без участия обвиняемого. И в ров.
О проекте
О подписке