– А это у меня храбрость на секунду, когда заведусь и впаду в раж. А вообще я трус. Вот мы когда только приехали сюда, пошли на пляж. А тут израильские ребята стали гнать с пляжа какого-то араба. Я возмутился, подошел, говорю, что вы делаете. А они ко мне обернулись, тоже хочешь получить, и я повернулся и ушел, потому что испугался.
Еще мне по сердцу, что Шурик ленив, потому что я тоже ленив. На этом основании Шурик полагает, что, вопреки распространенному мнению, арабы гораздо умней евреев: евреи всё шустрят работать и зарабатывать, а арабы сидят и курят кальян и получают от жизни куда больше удовольствия, потому что знают смысл жизни. Но насчет романтического государства и авантюристов и жуликов я с ним не согласен. Шурика выучила слову «романтика» советская средняя школа, поэтому он упускает некоторые нюансы (ему как физику, а не лирику простительно), и он не знает, что именно романтика и порождает авантюристов и жуликов. Странное это искуственное государство, странней не придумаешь – Израиль. Вон, есть Саудовская Аравия, там религия и мусульманское средневековье, никаких компромиссов, но и никакой романтики. Но евреи разве могут так? У них должно быть и «в следующем году в Иерусалиме», и «как в цивилизованной стране», и вашим и нашим, так, чтобы обязательно между двумя стульями, тогда они в своей тарелке. В своей взбудораженной и взбаламученной тарелке между мессией и Сорбонной (как провинциальный жулик, ныне усопший хасидский цадик Шнеерсон). Что же это такое «в следующем году в Иерусалиме», как не опасная фантазия и романтика? Тут, конечно, все дело в Моисее, в существование которого я свято верю (даже больше, чем в существование Иисуса). Дьявольски, сверхчеловечески умная идея избранничества не могла возникнуть коллективно и постепенно, так не бывает, ее мог произвести только одинокий гениальный ум. Этот ум прекрасно видел, насколько людям свойственно превозносить свое над чужим и как народы чванятся друг перед другом, и он произвел в этом направлении всего лишь еще один шаг – но какой шаг! Теперь его племя навечно было отделено от других племен двойной и обоюдоколючей проволокой: с одной стороны, иудеи получали метафизическое основание смотреть на других с превосходством, с другой стороны, другие получали основание смотреть на них с подозрением и опаской. Конечно, эта идея должна была оформится в мозгу Моисея от осознания иудейского комплекса неполноценности (египетское рабство и проч.), но я не хочу касаться этого сейчас, а только романтики иудейского существования и того, во что она вылилась в наше время: государство Израиль. Вон она, квинтэссенция романтики, когда висишь между небом и землей и грозишь весь мир втянуть в свою авантюру…
…Мой герой, пожив эмигрантом в Америке и попривыкнув к западной цивилизации, путешествует в начале восьмидесятых годов из Нью-Йорка в Израиль. С деньгами туговато, набитый битком дешевый charter. Уже в аэропорту давно забытое ощущение эвакуации: пожилые люди с огромными, им не под силу чемоданами (вещи для родственников или возвращаются, накупив вещи?), многосемейные, пахнущие застарелым потом черно-кафтанники ортодоксы, пейсатые хасиды, все толкаются, дышат тебе в спину, наступают на пятки, борьба за каждый миллиметр пространства, зазевался – тебя тут же обошли. «Юнкерсы» ли должны вот-вот налететь, или где-то что-то дают и надо успеть? В самолете ортодоксы и хасиды в какой-то только им известный момент бросаются в одну сторону (мой герой уверен, что самолет при этом опасно кренится), поворачиваются лицом к Иерусалиму (как они его вычислили?) и начинают, раскачиваясь, молиться. Опять везде запах пота, некуда деться. Стюардесса выкатывает тележку с напитками на продажу, мой герой смотрит с изумлением, как группа молодых израильтян, что собрались в проходе, гогочет и весело растаскивает часть бутылочек, пользуясь тем, что стюардесса отворачивается. (Уже потом, в Израиле, идеологи будут объяснять ему, что такое поведение есть продукт коллективистской ментальности сабры, и он припомнит, как много лет назад его друг, ставший потом оголтелым националистом и антисемитом, втолковывал ему, что русский народ ворует потому, что у него нет четкой границы между своим и чужим, и он готов расстаться так же легко и со своим, вот какой святой).
Тель-Авив. Впечатление от чудовищной (хуже американской) безвкусицы частных построек (здесь их громко называют виллами). Америка и Израиль – две страны, где отсутствие вкуса метафизично. Улица, люди уставились на тебя, провожают взглядом, как в Одессе. И одновременно люди идут сквозь тебя, так что надо отстраняться (даже в Одессе этого нет, даже в Одессе люди мягче). Со стороны романтики: девушки и юноши в военной форме и с оружием. Интеллигентные умные лица, сразу ощущение особенности существования здесь. Утренняя уличная сцена: подразделение девушек-солдат у бронетранспортера, умываются, прихорашиваются, всё matter of fact, каждодневность жизни, это действует на туристов, вокруг восторженная толпа, какие-то монашенки-францужкнки, одна заводит хава-нагилу, другие хлопают в такт, образуется круг, танец, сияющие глаза (Европа еще не перешла на сторону палестинцев). Даже мой герой испытывает от этой сцены волнение и трепет сердца. Догадка Ницше (его идеал): страна-военный лагерь, упрощение и прямота психологии. Для европейцев: ностальгическая иллюзорная приманка соединенности просвещенной гуманности (демократии) с простотой бивуака.
Мой герой заводит разговор с владельцами маленьких магазинов, с саброй, с людьми, которые выросли и прожили здесь нелегкую жизнь, и чья речь без всяких высоких слов и идеологий. Эти люди внушают ему уважение – потому, вероятно, что он сам советский шестидесятник и не может без высоких слов и обобщений. Но мог бы он жить с ними бок о бок день за днем? Вряд ли: они в своей ограниченной конкретности «еще хуже» для него, чем американцы, хотя в данный момент он об этом не думает. С другой стороны, разговоры в забегаловках и кофейнях, неважно, с евреями или палестинцами – что-то освобождающе привычное по сравнению с Америкой: интерес к внешней политике, вкус к глобальным обобщениям, знание вещей, которые знакомы людям во всем мире, кроме островной Америки. Английский язык у него и у них одинаково ненастоящий, мужчины, глядя вслед женщине: what ass! вместо: what a piece of ass!
(Как будто все они, да и вообще весь мир – потенциальные будущие эмигранты.) Жизнь бедней, не так насыщена материальностью, как в Америке, от этого тоже чувство освобождающей легкости. (Израильтяне хоть и жадны на приобретение всех самых последних технологических штучек-дрючек, но это у них, как у наших эмигрантов, нищенский комплекс жадно жить сегодняшним днем.)
Мой персонаж путешествует по Израилю. Из Тель-Авива в Иерусалим, из Иерусалима в Хайфу, оттуда по новозаветным местам, что на западном берегу Иордана, фигура Иисуса волнует его, равно как и осязание мест, где начиналась наша, его цивилизация. На его воображение действует факт: поднимаешь камень в окресностях Иерусалима с ощущением, что этим самым камнем, быть может, побивали две тысячи лет назад какого-нибудь грешника. Вместо раскопок здесь всё как бы снаружи (равно как и страсти), и Кумранские свитки найдены не «внизу», а наверху в пещере, куда еще карабкаться надо. Насчет же страстей – и вправду, двух тысяч лет как не бывало. Как только сходишь с автобуса в Иерусалиме – мгновенное ощущение сухого, ждущего своей искры напряжения в воздухе, невозможно объяснить от чего. От того, что весь город будто парит, выстроенный на холмах из легкого, почти белого камня, и воздух его удивительно сух? От пробегающих мимо черных фигур ортодоксальных евреев или клетчатых платков на головах у палестинцев? От тесной уплотненности религиозных границ Старого города, который сам по себе театрально неправдоподобен и в котором каждая религия на страже каждого своего миллиметра? Виа делла Роса и Стена плача кажутся ему декорациями, выстроенными для голливудского фильма на библейские темы. Нарочитость этой двойственности, нарочито отрицаемая всеми сторонами, создает особое напряжение, и это производит впечатление. Он замечает одну особенность: чем дальше от благополучного Тель-Авива, чем ближе к «линии фронта», тем явственней меняется облик юного израильского воина: все ниже становится его лоб, все напряженней взгляд, и вот на территории Мечети на Скале сидят совсем уж мрачные солдаты с автоматами наперевес, оказывается, они даже не евреи, а ненависники мусульман друзы. Выходит, как Рим: разделяй и властвуй. Значит, у него есть свой собственный Рим: израильские патрули, протискивающиеся сквозь узенькие улицы Старого Города, охраняют его жизнь, он чувствует себя под их защитой, тут и говорить не о чем (он с непривычки особенно боится арабских бомб).
Какое странное чувство! И вовсе это не Рим, но что-то куда более недавнее, опять же из кинематографа: немецкие патрули на улицах оккупированных городов. Образ силен в нем, сыне – или пасынке – Второй мировой войны, и потому тоже сильно действует, загоняя еще в одну раздвоенность. Инстинктивная и привычная ненависть к молодчикам с автоматами, утверждающими Господствующую Силу и в то же время осознание своего единства с ними.
Он стоит у Стены плача, с изумлением глядя на спектакль, который непрерывно здесь разыгрывается (по его ощущению стена сделана из папье-маше), затем приближается к узкой крутой лестнице, что ведет к Мечети на Скале. Некто в лапсердаке, угадав его намерение, хватает его за одежду и умоляет не ходить туда, куда вы, ой вэй, прости господи, туда совершенно непозволительно ходить евреям! Избавившись от лапсердака, мой герой поднимается по лесенке и оказывается на территории Мечети. Он оглядывается и впервые замечает эстетический контраст, разделяющий евреев и арабов: во всем, что окружает его здесь, тихий и глубокий природный вкус и одновременно нищета. К нему подвертывается тщедушного вида палестинец, предлагая услуги частного гида. По привычке он отказывается, но палестинец канючит, что, если мистеру не понравится, он может не платить, печатный гид ничего не раскажет, и т. д. в таком роде. Мой герой неохотно соглашается, с внутренним смешком находя себя в роли (читано в романах) странствующего барина, посещающего восточную страну. Романтика, впрочем, на этом заканчивается: палестинец мекает и бекает, ухудшенно пересказывая печатный гид, который мистер держит в руках, этот никчемный человек даже не удосужился выучить текст. Он оживляется только когда при входе в мечеть мистер заколебался положенным образом снять туфли (на дворе стоит холодная погода). Тут он начинает бить себя кулаком в грудь и причитать, что арабы честные люди, и никто не украдет туфли мистера. Мистер засмущался, но тут же заметил на лице отвенувшегося палестинца ухмылочку и сразу понял, что и здесь ему была выдана пропаганда и агитация, которых в этой стране не избежать никому. К концу «тура» палестинец, видимо, удостоверился, что мистер теперь не сможет ему не заплатить, и начинает вздыхать и жаловаться на трудность жизни, на подорожание, на то, что «плохо, плохо» (то есть что плохо под Израилем). Мистера это раздражает, потому что как раз с материальной стороны «под Израилем» куда лучше, чем под кем бы то ни было в окружающих странах, и палестинец знает это не хуже мистера. В том, что палестинец выбирает так дурновато и с таким пренебрежением к реальности жаловаться на Израиль именно с этой стороны, есть что-то угнетающее и одновременно что-то необыкновенно характерное для всего, что здесь происходит. Что-то, указывающее, что конфликт здесь никогда не разрешиться на рациональной основе. Мистер расплачивается в кофейне, как было условлено, и дает чаевые, но араб снова канючит, выпрашивая еще и еще денег, ссылается на количество детей и так далее и так далее… В конце концов, мой герой резко отказывает ему и выходит из кофейни.
Узаконенное искусство нищенства на Востоке вызывает в нем то же неприязненное чувство, что и искусство защиты от антисемитизма у евреев. Чем дальше он идет по жизни, тем больше иссушается в сторону западного индивидуализма и тем меньше Восток терпим для него. Проба и испытание: беседа с молодым палестинцем, продавцом на базаре. Тот, как здесь положено, заводит разговор с целью заманить покупателя – узаконенные правила игры. Мой герой с неприятной (потому что провокационной) улыбкой желает разбить правила игры и заявляет, что с удовольствием поговорит, но покупать ничего не будет. Разумеется, пожимает плечами палестинец, потому что не верит честному индивидуальному слову, но верит в общую человечность (но не знает, с кем имеет дело). Мой герой заходит в палатку, мальчик приносит на маленьких коромыслах две чашечки турецкого кофе, они беседуют о том, о сем, например, палестинец недоумевает (ему пишет родственник), почему владельцы магазинов в Америке с такой легкостью увольняют служащих. Ну, может быть, они хотят нанять кого-нибудь, кто лучше справляется с работой? – спрашивает мой герой с той же неприятной улыбкой. Нет, этого палестинец понять не может. Ну, есть же люди, которые работают хуже, а есть, которые лучше? (На этот раз вопрос с упором и некоторым раздражением.) И опять араб (и, видимо, искренне) мучительно морщит лоб и не понимает. Мой герой начинает прощаться. «Может, купишь вот это?» – спрашивает араб. Нет. Ну, может это? Тоже нет. Ну это? Но ведь я же предупредил с самого начала, что мне ничего не нужно! Но хоть это? Хоть что-нибудь как же можно не купить? На лице араба мучительное непонимание. Мой герой испытывает смешанное чувство неловкости и торжества. Но твердость и торжество побеждают, и он поворачивается спиной к палестинцу: мол, пусть отныне знает, что такое западный человек.
В автобусе из Иерусалима в Хайфу Остановки, поля. Пассажиры сходят и садятся, по-прежнему страх перед каждым арабом: что если у него в пластиковой сумке бомба? На сиденье позади пожилая пара, говорят по-немецки, усталый вид, пьют воду из фляги, заходящее солнце вдоль поля в окна автобуса. Простая одежда, культурные лица: те самые кибуцники, первое поколение, легенда и волшебный момент истории. Кант и Гегель на книжной полке, крестьянская работа, ничего лишнего. Но поневоле на основе расового государства: неизбежное стечение истории, что они могут поделать с судьбой? Хайфа, как Ялта, и ярусами над морем – прелестный город. Очередной дешевый отель, комнатка, очень пожилой портье, говорит с некоторым акцентом по-русски, на лице постоянная скептическая усмешка, сколько таких лиц в Одессе. Рассказывает притчу: в следственной тюрьме сидит вор-цыган, обход полицейского начальника, за что сидишь? За сионизм. Такой вот дореволюционный меланхоличный провинциальный анекдот. Много видел в жизни, чего еще ждать, кроме грошовых чаевых от моего героя, сравнительно молодого человека из богатой Америки (у молодого человека еще есть шанс).
Подъем на самый верх, весь город оттуда, как оперный театр с галерки, лазурная бухта вместо сцены. Католический монастырь, телефонная будка у калитки выломана и исписана по-английски антиклерикальными ругательствами: дело рук еврейских ребятишек, ничего нового, та же напрямую друг против друга враждебность, с которой сталкиваешься здесь с первого дня. Монашек-англичанин, вздыхает: что делать, слабый всегда страдает. При всей враждебности к малолетним хамам, невольная усмешка: это католическая-то церковь – слабость? О круг внутренней «честности» человека, из тебя не вырваться. Снова внизу, автобусная остановка, объявлена угроза теракта. С воем подлетают два специальных джипа, автобусы очищены, поиск бомбы. Светит солнце, красивая девушка-солдатка сидит на бордюре цветочной клумбы, устало: fucking Arabs, и в одно мгновенье ее лицо огрубевает. Лицо государства Израиль.
О проекте
О подписке