– Я, Никита Сергеевич, пришел по Америке посоветоваться.
– Говори!
– Американцы хотят в Москве выставку провести, показать успехи техники, промышленности, словом, свои достижения продемонстрировать, американский образ жизни, так сказать. Разрешим?
– С Америкой надо налаживать живые, неформальные отношения. У меня возражений нет, самому интересно поглядеть, хотя, пожалуй, сплошное очковтирательство будет, иначе зачем выставки нужны? Хорошо б и нашу выставку в Америку послать, предлагай им в форме обмена делать. У нас тоже успехи грандиозные. Подумаем, чем блеснуть. И начини, Дима, разговор о моей поездке в Соединенные Штаты. Хочу глазами Америку оглядеть.
– Правильная идея!
– Американцы, небось, думают, что по Москве медведи разгуливают, и люди в звериные шкуры одеты?
– Обыватели так думают.
– Значит, советская выставка в США необходима! Ну, вы меня поняли, товарищ министр!
Шепилов ушел. Никита Сергеевич еще раз накрутил помощника по наглым академикам и начал пересматривать многочисленные бумаги. Он работал быстро, четко, еще при Сталине научился сразу улавливать суть, отбрасывать шелуху, поэтому работа шла скоро, секретари и помощники удивлялись его работоспособности. Хрущев действительно был на подъеме. Кто знает, может он перерос Сталина? Именно так хотелось ему думать. Он чувствовал в себе силу, нечеловеческую силу, силу вершителя судеб. Хотелось сделать что-то необъятное, великое, чтобы его помнили, долго помнили. Нет, не долго, вечно помнили и вечно благодарили!
Екатерина Алексеевна Фурцева и председатель Комитета советских женщин Нина Васильевна Попова торжественно открыли в Москве фабрику по пошиву фасонного женского белья. Екатерина Алексеевна была несказанно довольна, опытные образцы, которые ей показали, оказались удобными, и главное, расцветки получились игривые, а не бело-серое однообразие.
– Цвет – это не пустяк, это настоящий праздник для женщин! – не уставала повторять секретарь горкома. Образцами она поделилась с подругой, молодой, подающей большие надежды певицей Людмилой Зыкиной, которая, пока не побывала за границей, и про заморские изыски знала понаслышке. Дары Екатерины Алексеевны привели артистку в восторг. Певица расцеловала благодетельницу, приговаривая:
– Такое вам спасибо, Екатериночка Алексеевна, ну прямо не знаю какое!
– Придется тебе на открытии фабрики спеть. Что-нибудь душевное, чтоб сердце обмерло!
– Это обязательно! – пообещала Люда.
И спела. Голос у Зыкиной мощный, красивый, как полноводная река, льется, завораживает, до корешков волос пробирает. Исполнила она три песни и все про любовь. Присутствующие (а это в основном были женщины) слушали как зачарованные, с полтыщи человек на торжественный митинг собралось.
– Ты, Людочка, так спела, будто весна пришла! – благодарила Екатерина Алексеевна.
После Зыкиной популярнейшая актриса кино Любовь Орлова сказала теплые слова, за ней еще две женщины выступили, благодарили руководство города за такое нужное дело. Лишь летчица Легкоступова, член оргсовета Комитета советских женщин, отреагировала странно:
– Дурачество! Зачем в полете на истребителе о сиськах думать?! Нашли глупое развлечение и радуются! Простая и надежная одежда: трусы да майка. Мужик, когда на бабу лезет, он с нее последнюю тряпочку стаскивает, ему тот лифчик даром не сдался! – тараторила летчица. – Да еще название придумали, не выговорить: бюст-гал-тер! Язык сломаешь!
Екатерине Алексеевне было неприятно слушать подобные заявления – зачем дуру позвали? В заключительном слове Нина Васильевна Попова попыталась сгладить острые углы, но осадок все равно остался нехороший. Фурцева отказалась от чаепития и поехала домой. Хотелось побыть в тишине, не видеть вечно заискивающих, елейных лиц, не слышать бесконечных просьб, жалоб. Попав на дачу, она два раза обошла дом, но так и не обнаружила своего Валеру.
– Где Валерий Андреевич? – спросила хозяйка.
– В тринадцать часов уехал, – ответил дежурный.
«Может, к матери?» – предположила Екатерина Алексеевна и пошла переодеваться. Часы показывали половину восьмого.
В полночь ее разбудил громогласный выкрик:
– Вставать! – и чьи-то руки бесцеремонно стиснули спящее тело.
Кротов был пьян.
– Отстань! Иди в гостевую! – она безуспешно пыталась освободиться.
– Х…! – грубо искривился его рот. Кротов хищно схватил еще не проснувшуюся подругу.
– Да отстань!
Женщина, изловчившись, освободилась от пьяных объятий и включила свет. Валерий был всклокочен, рубашка неряшливо торчала из брюк, галстук на боку. За версту несло перегаром.
– Ты где шатался?!
Он повалился лицом на кровать и через секунду захрапел.
– Нажрался, сволочь! – Екатерина Алексеевна одернула ночнушку, ушла в гостевую комнату и заперлась на ключ.
Заснуть не получалось, оскорбленная и разъяренная, она встала, накинула халат и пошла вниз, за коньяком. Проходя мимо главной спальни, дверь в которую так и осталась открытой, увидела пьяного дружка, который храпел, лежа в одежде и ботинках, поперек огромной кровати.
– Гад неблагодарный! – чуть не плача выговорила Екатерина Алексеевна. Валерий был омерзителен, от него воротило.
Женщина залпом выпила рюмку коньяка – завтра предстоял тяжелый день, бюро горкома, ей необходимо было успокоиться и заснуть.
Вернувшись в гостевую, Фурцева умылась и только тут заметила под глазом лиловый след.
– Синяк! – оторопела она. Вырываясь из навязчивых объятий, ее холеное личико наткнулось на тяжелую руку сожителя. Видно, так произошло. Не мог же Валера специально ее ударить? Или мог?!
«Заснуть, главное – заснуть!» – натянув одеяло до подбородка, повторяла секретарь горкома.
Глаза слипались, коньяк действовал. Екатерина Алексеевна уже провалилась в небытие, уже полетела по сумеречным коридорам ночи, ее уже баюкали неясные тени, дурманили сны, она уже стала забывать про своего распущенного любовника, как вдруг дверь ее спальни содрогнулась, в нее разъяренно дубасили. Бум! Бум! Бум! Бум! – сыпались удары.
– Впусти! – послышался истошный вопль, и снова дверь содрогнулась от натиска. – Все равно достану!
Екатерина Алексеевна заткнула уши.
– Какой подлец! Подлец, подлец! – укрывшись с головой, с негодованием шептала хозяйка.
Кротов ломился к ней в спальню, бил кулаками, лупил по двери ногой.
– А ну, бл…, открывай! – дубасил он, дубовая дверь не поддавалась. – Принесу топор, в щепки разнесу!
Она решила, что Валерий шутит, но скоро по дереву ухнул топор.
– Ну, бля, сезам, откройся!
Фурцева в ужасе зажмурилась: «Прибьет меня!»
В коридоре раздался истошный вопль:
– А-а-а-а-а!!! Не бей, не бей! Палец отдавил! – заскулил кротовский голос.
За дверью слышалась глухая возня.
– Мы его схватили, Екатерина Алексеевна, что дальше делать? – это был голос ее прикрепленного. – Топорик отобрали, он его с кухни взял. Топорик, мясо рубить, – уточнил капитан.
– Заприте, но не в доме! – подойдя вплотную к покалеченной двери, распорядилась хозяйка. – «Хорошо пьяного мудака охрана услышала, а то бы убил меня, сукин сын!»
Она слышала, как Валерку потащили к выходу.
– Шевелись! – подгоняли хулигана плечистые офицеры.
– Че вам, я вас не звал! – упирался никак не трезвеющий Кротов. – Ща как дам!
Наутро Екатерина Алексеевна долго закрашивала, маскировала расплывшийся под глазом лиловый след. Получалось неважно. И в таком ужасном виде она должна показаться на работе! Секретарь горкома спустилась в столовую, где ей подали завтрак. Екатерина Алексеевна взглянула на стол, напротив ее прибора был приготовлен прибор для сожителя. Безусловно, прислуга уже знала о ночном происшествии. Фурцева съела овсянку и выпила чай с молоком.
– Второй прибор больше не ставьте! – сухо распорядилась начальница.
Когда садилась в машину, вопросительно взглянула на прикрепленного.
– В бане заперли, еще дрыхнет, – объяснил капитан.
– Видеть его не желаю, – одними губами произнесла хозяйка. – Как проспится, сразу за ворота, пусть пешком до Москвы чешет!
Миновав массивный кирпичный забор замка фабриканта Зубалова, в котором жил теперь Анастас Иванович Микоян, «ЗИС» первого секретаря Московского городского комитета партии свернул с Успенского шоссе и по узенькой дорожке через сосновый бор устремился в сторону фурцевской дачи. Три плавных изгиба дороги, дальше – вытянутая полянка, горбатый мостик через ручей, слева непроходимые заросли орешника, и перед машиной окажутся ворота. Вот и мостик, серый, унылый, осенний, с выцветшей краской. Его покатая спина, через которую, неизменно с покачиванием, переваливалась правительственная машина, как бы предупреждает – приехали! «ЗИС» притормозил, тихонько взобрался на мостик и плавно съехал вниз, и тут на середине дороги, прямо напротив орешника, возникла фигура. Шофер остановился. Повинуясь инерции, пассажиры, невольно подались вперед.
– Кротов! – указывая рукой на человека, который преградил проезд, произнес прикрепленный.
Валера стоял без головного убора, волосы его были растрепаны, как-то несуразно сидел на нем короткий серенький плащ. Он умоляюще сложил на груди руки и жалко смотрел на автомобиль.
– Чего с ним делать-то, товарищ Фурцева? – растерявшись, спросил капитан.
Екатерина Алексеевна взглянула вперед, на когда-то столь дорогого юношу, повзрослевшего в ее роковых объятьях: «Какой он был трогательный, милый!»
Раскаявшийся любовник приблизился, и еще печальней сделалось выражение его серых, невообразимо больших глаз, еще жалостливее скривился рот, еще беспомощнее прижались к груди несуразные руки. Она во все глаза смотрела на бесконечно раскаявшегося молодого человека, которого приблизила, приголубила, полюбила. Глаза, полные непреодолимой печали, не позволяли больше сердиться, носить обиду. Заплаканные, красные от слез Валеркины глаза перебили ход ее суровых мыслей, растрогали. Екатерина Алексеевна открыла окно, и тогда несчастный бросился к машине, и, упав на колени, зарыдал:
– Прости, меня, прости!
Милый, родимый голос! Фурцева не выдержала, открыла дверь:
– Садись!
Кротов беззвучно замер на мягком бархате сиденья. Он снова очутился в мире власти и могущества.
– Прости! – вымолвил раскаявшийся обидчик.
Высоченный, крупноплечий Валера словно превратился в лилипута. Фурцевой стало так жаль его, безмозглого, вздорного, совсем еще юного. Машина двинулась дальше. Глухо просигналив, автомобиль въехал на охраняемую территорию и подрулил к дому.
– Затмение! – шептал Валерий. – Напился, ничего не помню! Ничего!
– Будешь спать в гостевой! – распорядилась хозяйка.
Вечером, задернув в спальне шторы, Екатерина Алексеевна не стала запирать на ключ дверь, и он пришел, обнаружил в темноте ночи ее истосковавшееся тело! Содрав все, что на ней было, лютым зверем набросился на жертву, и – растерзал, управляя женщиной грубо, повелительно, так, как может управлять ею только мужчина, как задумала мать-природа. Она пробовала сопротивляться, но сдалась, отдаваясь его жадным движениям, заражаясь таким же первобытным животным огнем. И вот они – одно целое, нераздельное. Не распутать, не разомкнуть всепроникающий клубок рук, ног, тел, сомкнувшийся в обреченной близости.
Екатерина Алексеевна не помнила, как заснула, как провалилась в бездонность темноты, но снов сегодня ей не хотелось, потому что все ее заветные желания свершились!
История с Лысенко, а соответственно, и с Лобановым не закончилась. И хотя за видных мичуринцев до пены у рта вступились ученые Презент, Глущенко, Бошьян и Лепешинская, а Отдел науки Центрального Комитета немилосердно разогнал редакцию журнала «Успехи современной биологии», которая осмелилась опубликовать возмутительное письмо, все пошло не по хрущевскому сценарию и вовсе не гладко. Не успел Никита Сергеевич собрать нелицеприятные материалы на ученых, подписавших обличающий документ, как «письмо трехсот» (так стали именовать гадкое послание) попало в газеты. С подачи Молотова полный текст появился в «Труде», его перепечатала «Советская Россия», единодушно поддержали практически все академические издания. По поводу Лысенко, который, как утверждалось, «на корню задушил отечественную генетику, выдвинув в противовес сомнительную теорию эволюции растений», развернулась яростная полемика, и даже не полемика, а настоящее наступление. Коснулось оно и вице-президента Сельхозакадемии, министра сельского хозяйства Лобанова, которого обвиняли в бездеятельности, пособничестве Трофиму Денисовичу и, соответственно, в катастрофических провалах по сбору пшеницы. Чего только им ни приписывали, научные подходы громили, умудрились приплести Лысенко к аресту академика Вавилова, чье кресло в Институте генетики, а впоследствии и в Академии сельхознаук тот занял. Сельхозакадемия была у всякого на устах, невозможно было унять крикунов властным окриком из кабинета со Старой площади. С таким множеством авторитетных недовольных приходилось считаться.
Первый Секретарь сделал выволочку президенту Академии наук: «не пойми кто суется не в свое дело!» Досталось и министру сельского хозяйства России Бенедиктову, который в противовес мнению Никиты Сергеевича стал высказываться о Лысенко и Лобанове неуважительно.
Как ни пытались остановить поднявшуюся истерию работники ЦК, не получалось. Хрущев с невеселым видом дал согласие на создание специальной комиссии по проверке деятельности академика Лысенко и министра Лобанова. Комиссии предстояло обстоятельно проверить работу Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени Ленина, дать заключение о деятельности Института генетики и оценить на соответствие должности министра Лобанова. И, хотя председателем созданной комиссии был назначен Брежнев, в секретариате Булганина уже заготовили постановление о возврате в Союзное министерство Ивана Бенедиктова, а Пал Палыча предполагалось услать заместителем в Совет Министров Российской Федерации.
– Ты плачешь?
– Плачу! – всхлипывала Леля.
– Не плачь! – утешал Сергей.
– Па-пу о-би-жа-ют! – нараспев проскулила девушка. – Что он плохого сделал?!
На Лобанова, казалось, ополчился весь свет!
– Лелечка, моя хорошая! – Сергей сел рядом, обнял за плечи.
Леля сотрясалась в рыданиях.
– Они его погубят! У папы больное сердце!
– Не позволим! – прошептал Хрущев-младший. – Отец не даст!
– У-у-у-у! Вечером к папе приезжали врачи…
Сережа несмело придвинулся и поцеловал ее в щеку.
– Лелечка, родная моя!
Он осторожно гладил темные волосы и, наконец еще раз, уже смелее, поцеловал:
– Я… Я… Я люблю тебя!
Леля вскинула голову и заглянула своими большими карими глазами ему в лицо. Сережа смутился. Он смотрелся забавным, с тонкой шеей, выглядывающей из-под ворота слишком свободной рубашки.
– Повтори? – попросила она.
Сергей часто задышал:
– Люблю тебя!
Леля перестала плакать и улыбнулась:
– Ах ты, мой профессор! – и нежно прижалась к юноше.
Сергей замер, не смея пошевелиться.
– Обними крепче!
Он обнял. Она подняла лицо, и ее алые губы прильнули к его губам. Поцелуй был долгий, страстный, первый настоящий сережин поцелуй. Хрущев-младший захлебнулся в нем, захмелел.
– Защитите нас! – просила Леля. – Не отдавайте на растерзание!
– Не отдадим, ни за что не отдадим! – отозвался юноша. Голос его стал твердым, а губы, губы вновь слились с ее зовущими губами…
Было два часа дня. Над Севастопольской бухтой парили белоснежные чайки, сотни катеров, яхт и лодочек, бороздили пространство из конца в конец, шныряя между кораблями. На песчаных отмелях, где берег был пологим и доступным, в надежде последний раз понежиться на припеке, появились люди. Осенний день выдался на удивление солнечным и теплым. Пионеры шестого класса 12-й школы на тихоходном ботике прошли вдоль ряда военных кораблей, стоящих друг за другом. Папа Миши Шершова, служивший замполитом полка торпедных катеров, заручившись согласием своего непосредственного начальника, устроил для школьников эту увлекательную экскурсию. Дети совершили длинный круг по бухте и уже поворачивали в сторону пристани, как что-то утробно ухнуло, море под катерком точно споткнулось, просело, суденышко наскочило носом на тяжелую, непонятно откуда взявшуюся волну, подпрыгнуло, да так, что двое учеников не удержались на ногах, а Петя Иванов чудом не вывалился за борт.
Моторист сбавил скорость, и тут все заметили, как самый большой, самый красивый, самый быстроходный корабль, пришвартованный у третьей бочки, напротив Графской пристани, точно в замедленном кино, начал крениться на бок. С корабля слышались беспорядочные крики, истошные вопли, внутри него что-то алчно чавкало, заваливая судно, которое опрокидывалось круче и круче, пока рывком не перевернулось, оказавшись вверх дном. В нелепом, беспомощном положении огромный корабль продержался, может, пять, а может, целых двадцать минут, которые, затормаживая время, растянулись, словно на века, и все длились и длились. Вдруг линкор вздрогнул и пошел ко дну, выпуская тысячи тысяч мелких пузырьков и грозди непомерных пузырей, таких огромных, что в пузырях этих, рвущихся на волю из пучины, можно было вместить рейсовый автобус. Проваливаясь на дно, линкор чудовищным водоворотом утянул за собой все, что было вокруг: морскую соленую воду, старавшуюся удержать флагман на плаву; бурые пятна машинного масла и переливчатые остатки топлива, которое неизбежно проливалось за борт; втянул в шипящую утробу горелые спички, окурки, клочья тряпок, обрывки бумаг, газет, словом, весь несуразный мусор, что обычно плавает за бортом стоящих на причале кораблей. Немыслимая воронка водоворота проглотила выводок шустрых бакланов, которые почему-то оказались рядом, они так и не смогли добраться до поверхности, так как никакой поверхности больше не существовало. И быстроходный катер командующего линкором, пришвартованный с левого борта, который привозил командиру семью и собирался отчаливать, алчный водоворот всосал, словно игрушку. Он утянул за собой даже кусок синего неба, распластанного над раненым кораблем, окрасив пустое пространство в отталкивающие мутные тона. Никто из пропавших не появился на поверхности, одни гигантские глухо булькающие пузыри были предсмертными вздохами потерпевшего крушение судна.
– Спасите! Они тонут! – истерично закричал веснушчатый Вова, его папа служил на линкоре радистом.
– Тонут, тонут! – подхватили дети и взрослые.
– Жми туда! – заорал мотористу молоденький капитан катерка, а сам, распихивая детвору, устремился к носу.
– Убери детей, детей убери! – кричал он долговязой учительнице, которая, закрыв лицо руками, застыла в оцепенении.
О проекте
О подписке