Свет, убывающий день за днем,
сказано у Ле-цзы.
Змей пролетал на зеркальным дном
утренней улицы.
Детства нервущийся материал,
рвущийся к небесам.
Всяк станет тем, что он потерял…
Кто это написал?
Где сообщаются поле, злак,
небо, земля и муж
и, превращаясь по капле в знак,
пересыхает тушь,
свет убывающий помяну
с небом твоим в связи;
змея, летящего по нему
за кругозор слезы.
Речь занемевшую распрями,
и тишину, и сил-
лабо-панический страх прими,
сколько хватает сил.
Воздух, уловленный языком,
воспоминаний бред
(там, где до боли мотив знаком,
боли самой уж нет)
будущей памяти завещай.
Мало ли, что ушло.
Вдох станет выдохом. Тьма вещей
ниткой пройдет в ушко.
Ты не сердись. – Не сержусь ничуть.
(С вешалки плащ сняла.)
Дел еще много… (С чего начать,
если нельзя – с нуля?)
Птица, дракон, черепаха, тигр,
их друг за дружкой ход.
Будто бы это – стрелковый тир,
память былых охот.
Знаки отличия: клык, рог, зуб.
…Бык, обезьяна, кот…
Будто бы это – китайский суп,
что подают раз в год.
Будто бы снег уже выпал на
рисовые поля.
Чаша фарфоровая полна.
И соблюдать пора
древний обряд – по мишеням бить.
…Феникс, дракон, цилинь…
Суп их целебный так жадно пить,
будто неисцелим.
Утро жизни длинной арией зевает.
Дочь сановника служанку подзывает,
отослать велит письмо размером с повесть,
никому не адресованное то есть.
И приходит ей ответ, на шелке злато:
Здравствуй, девица, души моей услада!
Если завтра, пробудившись, к речке выйдешь,
отражение в воде мое увидишь.
То волшебная, как водится, водица.
Отразиться в ней что заново родиться.
Заглянуть в нее что выглянуть наружу.
Но заглядывать не бойся. Часть потока,
ничего в судьбе текущей не нарушу.
Это только отраженье, это только
прежний свет, куда вернусь, как в воду кану,
и увижу сон, который снится камню;
и увижу, возвращаясь к павильону,
к прошлой жизни и цветенью полевому,
как лантерны зажигают по веленью
госпожи (возводят радугу павлинью)
в красном тереме, в пионовой беседке,
где зимой – маджонг и вышивка по сетке.
Где весной дымит жаровня, входит в окна
пряный жар. Тепла дрожащие волокна.
А на кане – зелье-снадобье, касторка,
взвар-настойка. Пахнет приторно, болотно.
В одночасье чахнет девица, красотка.
И письмо лежит. Не разобрать, как стерто.
То ли сутра на бамбуковой скрижали,
то ли мантра, чтобы впредь не воскрешали.
Как принять исчезновенье, отреченье?
…Отражение твое хранит теченье.
Птицы летят над хутуном по весне
в рай, где кормушки прилажены к деревьям.
Что-то, что было с тобой и мной во сне,
сон взял у спящего, пользуясь доверьем.
Хлопотно двигают мебель за стеной.
Тумбочек или сервантов рокировка.
Давний портрет, повернувшийся спиной.
Вместо затылка – бумага, датировка.
Что-то обещанное тебе забыл —
вряд ли во сне. Уж скорей в гостях по пьяни.
Стыд возвращенья, похмельной прозы пыл.
Крыши хутуна – уже на заднем плане.
Но тем старательней выверен пунктир
каждой детали, чем дальше друг от друга
и безвозвратней к зиме ведут пути
птиц и людей, в небо – клином, в воду – кругом.
Постановки про войну без передышек,
сцены прóводов, судьбу опередивших,
в новом зале смотрят сироты и вдовы,
в новом мире, где развалины готовы
встретить гибель, как встречают ветерана,
пережившего Пань-Гу, цингу, тирана,
наводнение и смуту в Поднебесной…
Совершенномудрый дух парит над бездной.
Было Долею небесной, стало долькой
в черном небе над хутуном; было долгой
подготовкой к возвращению в пенаты,
где зачисленный в живые экспонаты
новобранцам крутит хриплую шарманку:
сколько люду порубал за правду-мамку, —
по столу стучит костяшкой, – за идею…
Правда-маска прирастает к лицедею.
Сетью трещин и морщин идет по коже.
Так прощай, моя наложница, похоже,
зря талдычили, что время иллюзорно,
но закапывали деньги или зерна
и считали дни в согласье с ритуалом,
укрываясь то прозрачным «ци», то алым
полотнищем революции бездетной…
Через годы образ видится везде твой.
Для вернувшихся, судьбу опередивших,
терракотовых отрядов поредевших
прозвучит в последний раз команда сверху.
И старательные всхлипы скрипки эрху
перекроет сцена битвы, ловли, травли
под мяуканье струны и лай литавры;
и финал – в пандан ракушечному горну…
Звук наполнит тьму и примет ее форму.
Романтик Ли Бо и Ду Фу, моралист,
и вся королевская рать.
Вот падает лист, и еще один лист.
И некому листья собрать.
И делают в парке ушу старики
под кваканье песен from home.
И ели на синих холмах далеки
настолько, что кажутся мхом.
Двадцать лет назад я дружил с девушкой по имени Сяо Цзян. Она была родом из Циндао, в Штаты попала уже во взрослом возрасте, поступив на юрфак Колумбийского университета. Мы познакомились весной 2002‐го в нью-йоркском кафе, где я готовился к медицинскому лицензионному экзамену, а она – к экзамену на допуск в коллегию юристов. Разговорились в перерыве от зубрежки, традиционное кто откуда, и довольно скоро вышли на тему Russian culture. Сяо сообщила, что любит русскую литературу.
– Толстой? Достоевский? – предположил я, наученный многолетним опытом светских бесед с американцами.
– Да, и их тоже, конечно, – подтвердила Сяо, – но вообще-то мой любимый русский писатель – это Андрей Платонов. Причем «Чевенгур» мне нравится даже больше, чем «Котлован».
– Ты славистка?
– Нет, просто люблю читать.
По-английски она говорила с легким акцентом, что почти немыслимо для китайца, приехавшего в Америку в двадцать шесть лет. «По-моему, я имею дело с гением». Разговор с пятого на десятое, кажется, не менее беспорядочный, чем воспоминание о нем двадцать лет спустя. Помню, что в какой-то момент перевел с русского медицинский анекдот. Утренний обход в палате, врач раздает предписания: «Вам, Иванов, надо расхаживать ногу, вам, Сидоров, пропить курс антибиотиков… Ну вот, кажется, и все. Всем до свидания, а вы, Петров, прощайте». Этот черный юмор вызвал у нее взрыв воздушного смеха, а вслед за ним – неожиданное признание: «Если б я была на месте Петрова, я бы хотела, чтобы мой доктор именно так со мной попрощался».
В тот год мы с ней много гуляли по Нью-Йорку, ходили на пекинскую оперу в Линкольн-центре и на ретроспективу Тарковского в Anthology Film Archives (оказалось, любимый фильм Сяо – «Андрей Рублев»). Обсуждали классическую китайскую поэзию, которую она всю знала наизусть. Когда они с ее старшим братом учились в Пекинском педагогическом университете, у них была такая игра: по дороге на утренние пары, трясясь в автобусе, читать друг другу по памяти стихи классиков от Тао Юаньмина до Бей Дао. Кто больше вспомнит. Ван Вэй, Ли Бо, Ду Фу, Бо Цзюйи, Су Ши, Ли Цинчжао, Синь Цицзи… Теперь и я читал их всех в переводах Эйдлина и Гитовича. Под впечатлением от прочитанного даже пытался писать стилизации под китайскую лирику. Но мои стихотворные потуги не шли ни в какое сравнение с повседневной речью Сяо, которая могла, описывая что-то, выразиться так: «Ну это, знаешь, как снег, падающий на колокол. Сколько бы он ни падал, звона не слышно». За ней хотелось все время записывать. Иногда я так и делал. Например, когда мы смотрели китайскую коллекцию в Метрополитен-музее и она учила меня, не глядя на табличку, определять, к какому периоду принадлежит та или иная работа. Сколько раз потом я щеголял перед кем-нибудь из некитайских друзей своими весьма поверхностными познаниями, небрежно бросая «ну, эта лошадка – точно из династии Хань» или «сунская тушь, сразу видно».
Еще мы обсуждали философию, и я пересказывал ей то, что вычитал у Кассирера: европейская мысль, начиная с Аристотеля, строится на идее причинно-следственных связей, а китайская мысль – на ассоциативных связях и каталогизации, то есть на пространственном упорядочивании Вселенной (отсюда – пятичленная структура у-син). Для простоты я запомнил это различие как «европейское время versus китайское пространство». А поскольку Кассирер прочно ассоциировался у меня со знаменитыми дебатами в Давосе, где он выступал против автора «Бытия и времени», то и почерпнутая у Кассирера мысль о главном различии между Европой и Китаем в конце концов отложилась у меня в памяти как «Кассирер versus Хайдеггер». Хотя Хайдеггер тут совершенно ни при чем. Вот, значит, как возникают причудливые ассоциативные связи вроде тех, из которых состоит у-син34? Сяо не читала ни Кассирера, ни Хайдеггера, но мои выкладки слушала с интересом или делала вид, что слушает с интересом.
В декабре того года она поехала на месяц домой. «Приезжай к нам в Циндао. Папа давно хочет с тобой познакомиться. Он ведь тоже врач». Знаменитый врач-кардиолог, подвергшийся, как и все его коллеги, перевоспитанию в эпоху Культурной революции. «Папа у нас кладезь, про традиционную китайскую медицину тебе расскажет. А ты ему – про Кассирера и… как того второго звали?»
По счастливому стечению обстоятельств моего отца в то же самое время пригласили сделать математические доклады в Пекине и Гуанчжоу. Я взял месяц академического отпуска, и мы с родителями отправились в путешествие по Поднебесной. Гонконг, Коулун, Шэньчжэнь, Гуанчжоу, Пекин… До Циндао я так и не доехал, но успел повидаться с Сяо в Гонконге, где она проходила собеседование на работу в адвокатской фирме, и в Пекине, где она навещала свою альма-матер.
Помню канатную дорогу, монастырь По Линь и гигантскую бронзовую статую Будды на острове Лантау; бухту Виктория и вид на гонконгскую биржу с набережной Чимсачей; ночной неон коулунских улиц, запах прогорклого кунжутного масла от круглосуточных забегаловок, злачные клубы и караоке-бары, от которых веяло каким-то особым одиночеством, как в фильме Вонга Карвая «Падшие ангелы». Выставку «Эксцентрики Янчжоу» в Национальном музее искусств. Пеликанов в ботаническом саду, променад вдоль залива. Храм Маньмоу, посвященный богу войны и богу литературы (в былые времена этим двум богам молились студенты перед сдачей экзаменов). Скоростной поезд с неизменной рекламой кулинарного изобилия на плазменных панелях («Вы уже поели?»). Ночной поезд на Шэньчжэнь, где проводница с красной повязкой на рукаве, не спрашивая, всучала нам какие-то орешки и прочие малосъедобные закуски, а затем требовала оплаты. И субботний дим-сум, где предлагали триста видов пельменей, и воскресную толпу филиппинских уборщиц, заполонившую весь центр города. Смуглые и одетые в лохмотья, они сидели на асфальте, жадно поглощая принесенную из дому жирно-пахучую, трудно опознаваемую еду. Сяо пояснила: «По воскресеньям у гастарбайтеров выходной. То, что ты видишь, – это их воскресная трапеза. Гонконгцы к этому относятся с брезгливостью и стараются держаться от них подальше».
Еще я помню, как Сяо водила меня в свой любимый ресторан, куда, как и во все лучшие рестораны Гонконга, пускали только по знакомству. Он располагался у кого-то в квартире на пятом этаже неприметного здания. Чтобы попасть туда, надо было пройти через какие-то склады, спуститься в подвал, подняться на грузовом лифте и позвонить в звонок. Там кормили страшными кантонскими деликатесами: гусиными лапками, трепангами, морским ушком, блюдом из ласточкиных гнезд, жареной змеей с корнями лотоса, супом из черепахи, супом из плавника акулы, десертом из маточных труб лягушки с папайей… После такого изысканного ужина хотелось выпить чего-нибудь попроще и покрепче. Проводив Сяо до гостиницы, я зашел в бар, но алкоголя там не оказалось. Более того, бармен страшно удивился, когда я сказал ему, что хотел бы заказать спиртного. Я называл возможные варианты заказа (виски? водка? текила? коньяк?), и на каждый он сокрушенно качал головой – нет, этого у них нет. Когда дошли до пива, он оживился и, пробормотав «Я сейчас», выбежал из бара, побежал в круглосуточный магазин через дорогу, купил там бутылку пива «Циндао» и, вернувшись, с торжествующим видом поставил ее передо мной. «Вот ваш заказ».
Но главное, что помню, – это прогулки с мамой. Сяо осталась в Гонконге, а мы поехали в Гуанчжоу, и там, пока папа читал лекции и общался с коллегами, мы с мамой бродили по городу, катались на катере по Жемчужной реке, даже играли в парке в бадминтон под улюлюканье местных бомжей, никогда прежде не видавших, чтобы белые люди занимались их национальным видом спорта. Кажется, за всю свою взрослую жизнь я никогда не общался с мамой так много и непринужденно, как во время той поездки по Китаю. «Кстати, твой дедушка рассказывал, что кто-то из Витисов еще до войны уехал в Китай. Кажется, они попали в шанхайское гетто. Представляешь, а вдруг у нас тут – родственники?»
Потом был Пекин – внезапно лютая зима после субтропиков Гуандуна. Нас возил по городу аспирант одного из папиных китайских коллег. Английским он владел весьма посредственно, большую часть задаваемых ему вопросов не понимал. Но вместо того чтобы переспросить, бросал раздраженно-небрежное «да, да, да» – даже в тех случаях, когда вопрос не предполагал «да» и «нет» как возможные варианты ответа. В результате нам приходилось довольствоваться собственными домыслами на предмет исторической значимости тех или иных достопримечательностей. Родители в один голос говорили, что Пекин напоминает им Москву 70‐х. Плохо это или хорошо, я так и не понял. Потом приехала Сяо, и аспирант, которого папа неласково окрестил Свинюкалом (в лице его и впрямь было что-то свинячье), был уволен из экскурсоводов. Сяо водила нас на знаменитое варьете в чайном доме «Лао Шэ», кормила пекинской уткой в «Куанчжуде» (в те времена туда еще можно было попасть, не бронируя стол за два года!) и шашлыками из саранчи на ночном рынке Ванфуцзин, показывала Запретный город, площадь Тяньаньмэнь, Храм Неба, Летний дворец, дворец принца Гуна, парк Бэйхай, храм Большого колокола, шелковую фабрику и старый околоток «хутун» (вот оно, место действия пекинских романов Лао Шэ). Мы катались на самодельных санках по обледенелому участку Великой Китайской стены в Бадалине, глазели на гробницы императоров династии Мин на фоне гор Тяньшоу, отбиваясь от уличных торговцев. Чуть завидев меня, эти торговцы мчались наперерез с боевым кличем: «Хэллоу! Чипа-чипа, хэллоу!»35 А когда я отвечал им по-русски, делая вид, что не знаю английского, они тотчас меняли позывной: для русского покупателя у них было припасено интригующее «Ну-ка, ну-ка!» В конце концов я сдался и купил у одного из них кроличью шапку-ушанку; как и следовало ожидать, через полчаса от нее отвалилось ухо, еще через пятнадцать минут – второе, а к вечеру она превратилась в бесформенный комок рыбьего меха.
Участникам конференции, на которой делал доклад мой папа, было предоставлено жилье в кампусе Пекинского педагогического университета, где когда-то училась Сяо. Там была одна душевая на весь этаж, зато номера были уютными, и каждого постояльца ждала грелка с горячей водой, а рядом – трогательная записка на корявом английском, сочиненная кем-то из студентов. «Добро пожаловать! Мы так рады, что вы здесь, но мы волнуемся за вас: ведь вы сейчас далеко от дома, где остались ваши близкие, все здесь для вас чужое, к тому же в Пекине сейчас очень холодно, большой шанс простудиться. Пожалуйста, берегите свое ци36, не переутомляйтесь и следите за температурой организма. Ваши друзья из ППУ37». В обязательные атрибуты комнатного уюта входил и телевизор, напоминавший «Рекорд» из моего детства. По телевизору повторяли трансляцию XVI съезда компартии Китая: бесконечные рукоплескания, высокие прически и брежневские брови партийных бонз. Сходство между позднесоветским опытом и Китаем конца 90‐х – начала 2000‐х – привычная тема для всех, кто застал обе державы в те времена. Я впервые понял это, читая книгу Юй Хуа «Десять слов о Китае», и увидел воочию во время той поездки зимой 2002-го. Когда приезжаешь в Японию, чувствуешь, что попал на другую планету; а в Китае все кажется знакомым – от архитектурного облика города до «совковых» типажей (агитатор, комсорг, спекулянт, работница общепита…). Это уже потом понимаешь, что сходство скорее мнимое. Как и сходство исторического опыта. Перед тобой параллельная вселенная, где у всего что ни возьми имеется свой эквивалент, совершенно не похожий на то, что ты знаешь. Но первая реакция: все знакомо. Дацзыбао, хунвейбины и цзаофани, «митинги борьбы» и «огонь по штабам», товарищеский суд и самокритика, народная газета «Жэньминь жибао». Дурные элементы, левые и правые уклонисты. Всенародные праздники, заплыв через Янцзы под льющуюся из громкоговорителей песню «Алеет Восток». Книжный голод, открывшиеся шлюзы книгоиздания в оттепельный период после Культурной революции, заказы на собрания сочинений. Литературный институт имени Лу Синя, соратника Мао (удивительно: ведь Лу Синь и впрямь китайский Горький, как по биографии, так и по своему творчеству). И над этим всем – по телику – девять постоянных членов политбюро, каждый – с Красной книжкой в руке. Словно восемь безликих даосских святых. Съезд партии – и по первому каналу, и по второму, и по третьему. Лишь по четвертому – пекинская опера «Пионовая беседка» либо чемпионат по бадминтону. Как в советском анекдоте: «Я тебе попереключаю…»
О проекте
О подписке