– Пока что мне всё нравится, – отчеканил я, как истинный американец.
– Да, Сент-Винсент – неплохое местечко. Только сегрегации многовато.
– В каком смысле?
– В прямом. Ты думаешь, у нас тут дружба народов, медики-всех-стран-соединяйтесь? Черта с два. Африканцы отдельно, индусы отдельно, евреи отдельно. Врачи и медсестры порознь. Каждый обороняется и держится своих. Ты еще не знаешь всех наших подводных течений. Даже среди африканцев. Тут правят ганцы, а я – нигериец. Нигерийцы и ганцы друг друга терпеть не могут.
– Ну, у соседствующих народов, кажется, всегда так.
– Верно. Только нигерийцы – это не народность, а пятьдесят народностей. То же самое и в Гане.
– Но ведь ганцы взяли тебя в ординатуру.
– Взяли. Но считаться со мной здесь стали только после того, как я получил высший балл на их ординаторском экзамене.
– Да, я уж наслышан об этом экзамене. Ты там, насколько я понял, побил все рекорды.
– Было дело. – Энтони хлопнул себя в грудь, погрозил кулаком невидимому врагу и потянулся за овсяным печеньем. С минуту он молча жевал, как будто с трудом припоминая, о чем только что собирался говорить. – Сегрегация, сегрегация… Да! Тут ведь вот еще что: у каждого человека должна быть своя этническая неприязнь. Должна быть хоть одна группа людей, которую ты не любишь. Всетерпимость – это выдумка бывших линчевателей. Человек не может жить без предрассудков. Я, например, недолюбливаю арабов и персов. Могу даже сказать почему.
– Ну и почему?
– Из них выходят плохие врачи. Они наплевательски относятся к пациентам.
– Хорошо, а что ты в таком случае скажешь об африканцах?
– Африканцы к пациентам относятся хорошо. Африканцев, если ты, конечно, не отпетый расист, легко любить, пока не сойдешься с ними поближе. Наш конек – личное обаяние.
– Да ты, похоже, никого не любишь. Кроме пациентов.
– Ну что ты, я не мизантроп. Это – к Нане. Ты, кстати, знаком с Наной?
– С какой из них?
– С медсестрой. Нана Нкетсия. Она у нас в реанимации по ночам работает.
– Нет, кажется, не знаком.
– Тогда пойдем, пока пейджер молчит, я вас познакомлю.
Наной в Сент-Винсенте называли всех и каждого. На языке чви нана означает вождь. Среди молодежи это слово используется в качестве дворового обращения, что-то вроде «начальник». «Нана, – кричали друг другу лихие ганские парни, – завтра на ковер к Пэппиму!» Во втором значении «нана» – это бабушка. Ашанти и другие аканские племена часто называют детей в честь предков, причем обозначение родственной связи тоже является частью имени. Скажем, если имя бабушки, в честь которой назвали внучку, было Эси, то девочку так и будут звать: Нана Эси – Бабушка Эси. Во взрослом возрасте вторая часть обычно отбрасывается и остается просто Нана – распространенное женское имя.
– Нана Нкетсия!
– Ога![6]
– Этэ сэйн![7] Вот познакомься: Алекс, мой новый напарник. Бывший сибиряк и будущий ганец.
– Бывает, – сочувственно сказала Нана.
У нее были огромные зеленые глаза и темно-оливковая кожа. Я попытался угадать составляющие фенотипа: вряд ли она была чистокровной африканкой, но и на мулатку не похожа, скорее какая-то островитянская примесь. Так или иначе, это была красавица каких поискать.
– Нана у нас принцесса в изгнании. Мало того, она исключительный кулинар. Чем ты нас сегодня угостишь, Нана?
– На тебя не напасешься. – Нана открыла медсестерский холодильник и достала кастрюлю с яствами.
Пока Нана распределяла еду по бумажным тарелкам, Энтони принес из палаты чистую простыню, постелил ее на полу, и через пять минут мы сидели уже не в дежурке, а в африканском оби, где, принимая гостей, разламывают орех кола и рисуют мелом ритуальные узоры. «Чувствую, сейчас нас вызовут», – вздохнул Энтони, все время ждавший от жизни какого-нибудь подвоха. И оказался прав.
Мануэля С., 46 лет, доставили в травмпункт вместе с супругой. Встав спозаранку, С. зарядил револьвер, выстрелил в собиравшуюся на работу жену, затем застрелился сам. «Скорую» вызвал их сын, Мануэль-младший. Каким-то чудом оба супруга остались живы, но глава семьи об этом никогда не узнает: его привезли уже в состоянии церебральной смерти и теперь держат на вентиляторе исключительно в качестве потенциального донора для пересадок. Мануэль-младший растерянно переминается с ноги на ногу, стоя рядом с носилками, на которых лежит его мать. С трудом выдавливая членораздельную речь, она дает ему указания: «Позвони в школу, скажи, что заболел. Позвони бабушке, скажи, что останешься у нее».
– Ну, что у вас тут?
– Да вот, доктор, пациент порывается сбежать, говорит, что опаздывает в школу. Может, пять миллиграмм галоперидола?
Желтушный дистрофик с раздутым пузом и запекшимися губами, лавирующий между белой горячкой и синдромом Корсакова, – привычное зрелище в любой городской больнице. Однако в Сент-Винсенте их количество было поистине рекордным. По ночам к ним наведывались невидимые гости, и скромный католический госпиталь превращался в «лес тысячи духов». Даже в ординаторской не удавалось укрыться от этой фата-морганы – только и слышишь, как из одной палаты всю ночь доносится: «Лэрри, это ты? Лэрри!»; а из соседней: «Дядя Патрик? Где дядя Патрик?» С тех пор как из Бриджпорта вывели последнее крупное предприятие, алкоголизм стал основным занятием мужского населения города.
Человек-скелет лет пятидесяти метался в кровати, силясь высвободиться из медицинских наручников.
– О-о, так это же наш старый знакомый Джон Макпадден! – почти обрадовался мой напарник. – Я его три недели тому назад в приемнике откачивал. Как самочувствие, Джон?
Человек-скелет перестал метаться, злобно посмотрел на Энтони и сказал неожиданно твердым голосом: «Мне надо в школу».
– Зачем тебе в школу, Джон? Посиди дома, завтра пойдешь. Я тебе справку выпишу. Скажем учительнице, что ты заболел.
Как ни странно, увещевания подействовали. Пробормотав что-то обиженно-невнятное, больной еще пару раз дернул наручники и устало опустил голову на подушку. Через три минуты он уже спал.
– Ну что? – оскалился Энтони. – Как тебе мой пациент?
– Делириум тременс, страшное дело.
– Ошибаешься, босс. Он бросил пить полгода назад. Это – энцефалопатия. У него печень отказала, а заодно и все остальные органы. Когда он к нам поступил, хирурги думали делать анастомоз, но теперь об этом, конечно, речь не идет. Если его положить на операцию, он на операционном столе и умрет. А без операции умрет тем более. Шах, мат. Я уже говорил с его сестрой – она у них принимает все решения. Согласилась на хоспис. Но он, я боюсь, и до хосписа-то не дотянет.
– А что собой представляет сестра?
– Сестра у него хорошая. И брат хороший, Брайан. Они его каждый день навещают. Надо будет завтра пораньше прийти, чтобы их застать. Брайан живет в Колорадо, неделю назад прилетел. Жалко их очень.
В паллиативном отделении, куда Макпаддена вскоре перевели из реанимации, уход за пациентом вели в основном медсестры. Чтобы периодически менять капельницу с морфием в ожидании смерти, врачи не нужны. Каждый вечер мы с Энтони заходили к нему на пять минут по пути на дежурство. Джекки Макпадден, дежурившая у постели брата денно и нощно, давала нам подробные отчеты.
– Мне кажется, ему становится лучше. Еще вчера он нас с Брайаном не узнавал, а сегодня утром говорит: «Завещаю вам свое богатство в размере недопитого „Джонни Уокера“». Сказал, что нас любит, что мы – единственное, что у него есть. – Джекки вытерла слезы. – И еще сказал, что проголодался. Жаль, что ему нельзя.
– Чего нельзя?
– Есть…
– Разве его здесь не кормят?
– Медсестра сказала, что врачи запретили давать ему пищу. Она говорила про какой-то больничный протокол, я толком не поняла.
– Какой протокол? Энтони, ты когда-нибудь слышал что-нибудь подобное?
Но Энтони уже не слушал. Пробормотав что-то вроде «Я сейчас», он зашагал по направлению к медсестринской. В этот момент его лицо походило на догонскую маску разъяренного духа, и молоденькая медсестра шарахнулась в сторону.
– Это вы ведете уход за пациентом Макпадденом из сорок седьмой палаты?
– Да, доктор… Что-нибудь случилось?
– Будьте любезны, принесите ему еды. Прямо сейчас.
– Извините, доктор, но это не ваш пациент, – уверенно возразила медсестра, оправившись от моментального испуга. – Завотделением, доктор Рустам Али, дал нам четкие указания. Мы имеем право давать больному только обезболивающее, а больше ничего. Это ведь пациент хосписа.
– «Хоспис» не означает морить человека голодом.
– Доктор Али дал нам четкие указания.
– Дай ему поесть, дура.
Десять минут спустя медсестра вернулась в сопровождении щуплого человечка, передвигавшегося чарли-чаплинскими шажками, как будто его ступни поссорились и демонстративно отворачиваются друг от друга.
– В чем дело? – сурово спросил человечек.
– Хотелось бы узнать, почему больному, который просит есть, отказывают в пище.
– Наша медсестра вам уже все объяснила. Мы оказываем паллиативную помощь, то есть снимаем боль. Питание может продлить выживаемость, а это в данном случае не является нашей задачей.
– Вы это всерьез? – поинтересовался Энтони. Его воображение, кажется, уже шарило в мысленном бардачке в поисках смит-вессона.
Али поджал подбородок, придавая лицу скорбное выражение.
– Да ты пойми, Энтони, – заговорил он задушевным тоном, – я такой же идеалист, как и ты. Но это безнадежный больной, он должен был скончаться еще в реанимации. Как бы мы ни старались, мы для него ничего не сможем сделать, ты сам это прекрасно знаешь.
– Как скажете. Завтра мы представим этот случай перед административной комиссией.
– Послушай, Оникепе, тебе не надоело строить из себя мать Терезу? У нас благотворительный госпиталь с весьма ограниченным бюджетом. Мы и так тратим на этих людей больше, чем можем себе позволить… Ты всё сводишь какие-то личные счеты, а мне это неинтересно. Мой тебе совет: не раскачивай лодку. Вылетишь из ординатуры, вот и все.
Через три дня Макпаддена не стало. Благотворительный фонд Сент-Винсента помог семье усопшего с оплатой похоронных расходов.
С появлением Наны наша рутина изменилась: теперь мы каждый вечер гостили у нее в медсестринской. Энтони приходил в гости с овсяным печеньем, а я – с учебником ашанти-чви. В перерывах между вызовами я усердно осваивал диалоги и элементарную грамматику. Нана экзаменовала и поправляла произношение. Энтони сидел на полу, увлеченно печатая что-то на своем ноутбуке. Временами он прерывался, чтобы позлорадствовать: «Ну что, полиглот, не дается тебе их ганский язык? Надо было учить йоруба». С ганским языком у меня и впрямь было туго, особенно с произношением: мой речевой аппарат наотрез отказывался артикулировать все эти носовые и огубленные звуки. Кроме того, чви, как и многие африканские языки, – это язык тональный, и тут меня подводило ухо, по которому прошелся медвежий выводок. Будучи произнесенными с неправильной интонацией, мои слова приобретали самый неожиданный смысл. Например, я хотел сказать «хорошо», но, перепутав высокий тон с низким, говорил «вентилятор».
– Вентилятор? – переспрашивала Нана. – Ты хочешь сказать, что тебе жарко?
– Да нет, не «пáпá», а «пáпа» – хорошо, хороший…
– Что? Папа? Чей папа? Доктор, я вас не понимаю.
– Квэйду вура, тэ со![8] – отвечал я единственной фразой из разговорника, которая получалась у меня без промашки.
Пожилой африканец в цветистой полотняной рубахе прохаживается по приемной и с видом посетителя музея разглядывает настенные памятки и дипломы.
– Доброе утро, доктор, как самочувствие?
– Хорошо, спасибо. Как ваше?
– Откуда мне знать? Вы доктор, вы и скажите, как я себя чувствую. – Он подходит к окну. – Пусто на улице, как будто вождь умер.
– Что-что?
– Поговорка такая. У нас в Гане в прежние времена, когда вождь умирал, полагалось отрубить семь человеческих голов и похоронить их вместе с ним. Кто пожертвует головой ради вождя? Тот, кто еще ни о чем не знает. Выйдет человек на улицу, тут его стража и хватает. Кто поумнее, сразу сообразит: если не хочешь отправиться в Город мертвых вместе с вождем, в день похорон сиди дома. Сейчас-то все изменилось, вместо голов деревянные маски кладут. Но поговорка осталась. В следующий раз услышишь, будешь знать, о чем речь.
Я поглядываю на часы.
– Госпиталь Сент-Винсент… – задумчиво произносит ганец. – Католический. И дипломов-то сколько, почетных грамот! Чуть ли не на каждой стенке.
– Вас что-то не устраивает?
– Да вы не обращайте на меня внимания. Я просто старый солдат, а солдаты, как известно, большим умом не отличаются.
У меня звонит пейджер, и я отвлекаюсь.
– Что-то доктор совсем потерял ко мне интерес, – обращается он к невидимому свидетелю. – Может, я для него недостаточно болен?
– Простите, что отвлекся.
– Прощаю. Но не понимаю. Вот я вчера пришел в вашу поликлинику, потому что у меня болел живот. А сегодня мне говорят, что у меня диабет.
– Это действительно так, мистер Смит. Я просмотрел результаты ваших анализов.
– Вот как? Беда-то какая… Я ведь, знаете, в вашем городе проездом. Заехал навестить кое-кого из знакомых. Завтра уезжаю.
– А где вы живете? В Гане?
– Где только не живу.
– Хорошо, я выпишу вам рецепт на глюкофаж. А когда вернетесь домой, обязательно обратитесь к диабетологу.
– Непременно, доктор. Я вижу, вы – настоящий знаток своего дела. И госпиталь ваш мне понравился. Кстати, передайте от меня привет Нане Нкетсии. Знаете такую? Она у вас тут, кажется, прачкой работает.
– Не прачкой, а медсестрой. Передам.
…
– Слушай, Нана, мне тут один пациент попался. Из Ганы. В регистратуре он записался как Джон Смит, но что-то непохоже. Отрекомендовался «старым солдатом». Очень странный тип.
– Ну и что?
– Как – что? Ты разве его не знаешь? Он просил передать тебе привет.
– Вот ты и передал.
– Не томи, квэйду вура.
– Это мой дядя, полковник Нкетсия. Он приехал навестить каких-то своих знакомых, а заодно и обо мне разузнать. По поручению отца, не иначе.
– А почему под чужим именем? Он что, от кого-то скрывается?
– Да нет, просто придуривается. Пытается убедить себя, что он все еще важная персона.
Нана Эфуа Аба Анна Нкетсия родилась и выросла в богатой части Аккры, в доме, который, судя по фотографиям, правильнее было бы назвать дворцом. Ее дед по материнской линии, Буду-Артур Нана Кобина IV, был верховным вождем племени фантсе и одним из сподвижников африканского борца за независимость Кваме Нкрумы. Когда Нкрума был избран первым президентом свободной Ганы, дед занял пост ректора Лагонского университета, продолжая при этом исполнять обязанности оманхене[9]. Главным образом обязанности заключались в том, что во время торжественных церемоний его наряжали в королевское платье и проносили на паланкине через ликующую толпу. Эти церемонии – шествие масок, клич говорящих барабанов, жертвенные обряды – Нана описывала так же трепетно, как Энтони – свои гангстерские подвиги. С каждым разом ее воспоминания становились все более красочными; трудно сказать, что в них было придумано, а что нет. Как гласит присловье ашанти, «когда жрец пускается в пляс, всё, что он говорит, – чистая правда».
Отец Наны владел крупной компанией, импортирующей лекарства, а также сетью аптек, разбросанных по всему Центральному региону. Он был ганцем только наполовину: бабка, в честь которой назвали Нану, была уроженкой Канарских островов. В свое время брат отца, полковник Нкетсия, был влиятельным политиком и лидирующим кандидатом на пост президента. После военного переворота Джерри Ролингса в 1979 году Нкетсия бежал в Англию, где ему удалось получить политическое убежище. В Англии он занялся фотографией и несколько раз выставлялся в одной из лондонских галерей.
Я все время ловлю себя на том, что «притягиваю за уши» общность детских воспоминаний. Сталкиваясь в Америке с людьми из самых отдаленных точек мира, я старательно высматриваю в их рассказах некий исходный опыт, который роднил бы китайца или индуса с выходцем из России. Наверное, это и есть менталитет эмигранта, сколько бы я ни убеждал себя, что я – не эмигрант. В школьных рассказах Наны искомых узнаваний было сколько угодно. Тут не приходилось ничего додумывать. Все было знакомо и в то же время утрировано до пародийности. После того как Ролингс провел государственную реформу образования, из школьной программы в Гане полностью исключили все пережитки колониального периода – в первую очередь европейскую историю и литературу. Химию, физику и биологию сократили до одного предмета под названием «точные науки». Зато ввели историю африканского освобождения, а также основы сельского хозяйства и скотоводства. Школьники учились отличать по цвету и запаху десять видов почвы; узнавали о выведении новых пород домашнего скота, об усовершенствованных технологиях дойки. Проводились соревнования классов по выращиванию помидоров. Следующим шел предмет «жизненные науки», на котором учили класть кирпичи и работать с мачете. В шестом классе девочки шили фартуки, а в седьмом – готовили в этих фартуках традиционные похлебки, которые уписывал весь преподавательский состав. Летом учащихся посылали на практику – выкапывать ямс. И т. д. и т. п. Все знакомо, от линеек и доски почета до байки о том, как на рождественских каникулах учитель истории повел старшеклассников в поход, где напился пальмового вина, после чего его искали всю ночь и нашли к утру мирно спящим в чьем-то огороде. Чем больше я слушал, тем труднее мне было представить себе это африканское детство, где королевские церемонии и украшенный золотом паланкин сочетались с уборкой картошки и пионерскими песнями у костра. Правда, песен под гитару как таковых в рассказах Наны все-таки не было. Вместо них фигурировали пионерские пляски под барабан.
Когда дочери исполнилось четырнадцать лет, родители, слабо верившие в преимущества новой системы образования, решили последовать примеру самого Ролингса: перед тем как учредить реформу, глава правительства предусмотрительно отправил собственных детей учиться за рубеж. Ближайшим родственником Нкетсии за границей был осевший в Лондоне брат отца, но обращаться к нему представлялось опасным. Бывший полковник, хоть и переквалифицировался в фотографы, продолжал оставаться политической persona non grata. Словом, Нану отправили в штат Вирджиния, где жила тетушка Майя, она же – афроамериканская писательница Майя Анджелу, вторая жена покойного деда Кобина IV. В Вирджинии Нану отдали в дорогую частную школу, где она оказалась единственной чернокожей. «Можешь себе представить, как мне там было уютно». Впрочем, в среде афроамериканцев, с которой она столкнулась позже, African princess встретила не больше понимания, чем среди белых южан.
О проекте
О подписке