Необразованность, что бы нам ни говорили, редко оказывается доблестью, но в такие минуты поневоле благословляешь внутреннего Митрофанушку. Никаких иностранных языков (кроме оскорбительно суконного английского) я не знаю: впрочем, чтобы не обижать иноязычных собеседников, я обычно в ответ на непонятную мне реплику начинаю читать хорошее русское стихотворение (однажды это помогло мне усмирить весьма агрессивного боснийского таксиста). «Отдавай мне свои деньги, и побыстрее», – сказала цыганка (я уверен, что текст был другой, но смысл, если перескочить чрез несколько логических звеньев, без сомнения, этот). «Старик! Я слышал много раз, что ты меня от смерти спас», – отвечал я ей. Она, склонив по-птичьи голову, переспросила, знаю ли я по-немецки. В ответ я сообщил, что «напрасно в бешенстве порой я рвал какой-то там рукой». Беседа только начинала мне нравиться, тем более что удалось, кажется, отбиться от приступа хандры, но звуки, сладостные для уха каждого русского, пришлись моей собеседнице явно не по вкусу, так что она, не попрощавшись, повернулась и вскоре пропала между домами.
Сперва я подумал было двинуться за ней (один из многих инстинктов, гораздо сильнее руководящих нашим поведением, чем кажется), но мигом себя осадил, тем более что передо мной стояла незаурядная задача. Конечно, карта Вены (как и все прочее) была у меня в телефоне: сам я помнил лишь название улицы, на которой жил, и кое-как мог дотащиться туда от ближайшего метро. Таким образом, риск заблудиться в принципе отсутствовал: вдали виднелся знак станции подземки, спустившись в которую и слегка помудрив перед висящей схемой я без всяких затруднений должен был добраться домой. Но тут дух свободы, на меня снизошедший, предложил попробовать отыскать отель самостоятельно, дошагав по наитию до него пешком – как я бы это сделал сто или двести лет назад. Это показалось забавным: прямо сказать, до пересечения Антарктиды на собачьих упряжках такое приключение не дотягивало, но проверить свою географическую интуицию было интересно. Приблизительно представив направление, я свернул с хорошо освещенного проспекта в первый попавшийся переулок и быстро зашагал прочь.
Есть общее свойство, присущее всем городам монархического склада – Ницце, Стокгольму, нашему Санкт-Петербургу: отчего-то прохожих там хватает только на центральные улицы, а стоит отойти немного в сторону, как мгновенно оказываешься в блаженном одиночестве. Так получилось и здесь: за спиной у меня грохотали трамваи и слышался многоголосый шум, а в переулочке, по которому я шел, не было ни одной живой души. Дождь перестал; поздняя волглая листва кое-где лежала неаккуратными кучами на тротуарах и мостовой; отчего-то кругом светилось совсем немного окон, хотя был ранний вечер: может быть, впрочем, в этой части города преобладали офисы, мимикрировавшие под жилые дома. В недвижном воздухе висела странная взвесь запахов – немного от мокрой земли, немного от автомобильного выхлопа, легкая нотка свежевыпеченного хлеба (я вспомнил, что до сих пор не поужинал), потом что-то вроде цветочного аромата, уж совсем неожиданного для поздней осени. За углом обнаружился источник как минимум одного из одоратических компонентов: следующий переулок был полностью перекопан. За довольно хлипким ограждением видна была огромная, доходившая почти до окаймляющих его домов яма, от которой густо тянуло свежеразрытой землей (этот запах я принял за аромат опада); я поневоле задумался, какого рода городские работы могли потребовать такого масштаба разрушений. Яма не была похожа на те аккуратные траншеи, которые время от времени выкапывают, чтобы залатать прорвавшуюся трубу: отнюдь, это выглядело скорее как котлован будущего исполинского здания или, напротив, масштабный археологический раскоп (напоминая, между прочим, отчасти и о воронке, оставленной взорвавшейся от нетерпения авиабомбой). Я сунулся было в карман, чтобы осветить ее дно, но вовремя опомнился; стоявший тут же фонарь с делом не справлялся, доводя свет лишь до первых метров отверстия, явно уводившего глубже. Приглядевшись, я увидел, что с одной из сторон благодетельные копатели оставили-таки маленький проход, выложив его досками (на которых уже успели отпечататься глиняные следы моих предшественников – словно здесь только что промаршировал отряд големов). Аккуратно, придерживаясь за перила, я прошел по самому краю ямы: отчего-то внутреннее чувство недвусмысленно гнало меня дальше по переулку.
Сделав еще несколько шагов, я увидел витрину антикварного магазина: помнится, мне тогда же подумалось, что где-нибудь в Риме или Афинах, особенно столетней давности, соединение раскопок и лавки древностей отдавало бы здоровым практицизмом (заодно свидетельствуя об аутентичности товара). Впрочем, эта венская лавка, кажется, археологией брезговала, держась классического ассортимента: в витрине висело несколько гравюр с мрачными северными пейзажами (камни, скалы, водопады), ниспадающая драпировка прикрывала обязательный череп; перед ним, заодно навевая мысли о тщете учения, теснилось собрание сочинений Гёте, состоящее из какого-то немыслимого числа томов; стояла пара чернильниц с гусиными перьями; слева, укрепленные друг над другом, висели рисуночки с цветастыми попугаями, на мой взгляд, выполненные совсем безыскусной рукой, чуть не фломастерами.
Много лет собирая русские книги и рукописи, я непременно захожу в антикварные лавки по всему миру: вернее, заходил до последнего времени, пока еще в кое-каких забытых уголках удавалось обнаружить что-нибудь замечательное по этой части. С годами, впрочем, находок становилось все меньше, так что заглядывать в случайные магазины я не то чтобы перестал вовсе, но уже не стремился объезжать их сплошь, как бывало еще лет десять-пятнадцать назад.
Конечно, в этот я обязан был зайти: плох тот коллекционер, который, фигурально выражаясь, не готов подставить паруса под ветер судьбы. По счастью, он оказался открыт: дверь поддалась, и прозвенел колокольчик – обязательная принадлежность антикварных лавок по всей Европе, унаследованная с незапамятных времен, когда хозяин, отлучившийся на секунду в задние комнаты (где он обычно и проживал с семейством) успевал, заслышав звон, вернуться в торговое помещение, чтобы обслужить посетителя – или, напротив, сцапать его, выбегающего с второпях схваченным товаром. Сейчас, когда везде развешаны камеры, датчики и небось еще какие-нибудь сканеры сетчаток, этот анахронизм кажется излишним, но традиция больше всего бережет такого рода внешние детали, чтобы не слишком сокрушаться из-за того, что все остальное безвозвратно пропало.
Впрочем, этот хозяин ниоткуда не выбегал, а сидел себе за письменным столом в глубине зала, отчего-то укоризненно покачивая головой: только со второго взгляда я понял, что он в наушниках и, следовательно, вибрирует в такт неслышимой музыке. Лицо его показалось мне знакомым, но потребовалось еще одно, уже второе по счету, умственное усилие, чтобы сообразить, что он был похож – и, вероятно, сознательно культивировал это сходство – на Карла Маркса, только слегка потрепанного жизнью. Увидев, что я эту физиогномическую рифму опознал и отметил (не наговариваю ли я, впрочем, на самозванца: не так уж велика популяция тех, на кого эти характерные черты величественно таращились в детстве со всех сторон), он усмехнулся, снял наушники и поприветствовал меня по-английски: вероятно, что-то выдавало во мне иностранца. Я спросил, есть ли у него русские книги. «Нет». Переводы с русского? «Нет». Какие-нибудь путешествия по России? Он вылез из-за стола и, немного косолапя (вряд ли это было сознательным или тем паче инстинктивным оммажем нашему тотемному животному), углубился в свои стеллажи. Я не стал протискиваться за ним, чтобы мокрым плащом не задеть кожаные переплеты: щепетильность может быть и излишняя, но естественная для книжника. Через минуту он появился, бережно баюкая в руках двухтомник в малую осьмушку. Как я и предполагал, это была «Универсальная Россия» Шопина середины XIX века: книга славная, но отчего-то имеющаяся в каждом европейском антикварном – похоже, напечатали ее в свое время уж очень большим тиражом.
Вежливо отказавшись от Шопина, я попросил припомнить – может быть, есть что-то, связанное с любезным отечеством не прямо, а обиняками (как-то я эти обиняки промямлил по-английски): например, книги с русскими экслибрисами или что-то в этом роде. «О! – отвечал он задумчиво, сделавшись похожим на Карла Маркса, обнаружившего у себя в прихожей русскую делегацию, – сейчас, подождите», – и вновь нырнул в пыльные недра. Появился он оттуда, неся в руке пачку тетрадок, по виду школьных, причем почти современных. «Вот, русская вещь», – гордо сообщил Карл, нежно кладя их на прилавок. Тетрадки были пронумерованы; перебрав их, я отыскал первую и открыл. «Сегодня утромъ на углу Langegasse и Florianigasse…» – было написано аккуратным, как из прописей, русским почерком. Я ощутил как будто легкое дуновение воздуха: дело в том, что этот адрес не просто оказался хорошо мне знаком, а был, по сути, единственным известным мне венским адресом – именно там, на этом углу, располагалась моя гостиница (проверочное слово «Венеция», догадайтесь почему). Вероятно, переживаемое волнение как-то отразилось на моем лице, поскольку Карл уставился на меня встревоженно. «Сколько стоит?» – спросил я, стараясь казаться равнодушным. «Тысячу евро», – сообщил вождь мирового пролетариата, не моргнув глазом. Названная цена (сама по себе неоправданно нахальная) вернула меня в привычную психологическую колею, так что через полчаса ожесточенной торговли я вышел из магазина, обедневший на четыреста евро наличными (антикваров всего мира хруст архаичной купюры завораживает, как дудочка – крыс), но прижимая локтем манускрипт, ловко запеленутый Карлом в старорежимный крафт. Вероятно, если бы не дразнящая случайность с адресом, я был бы и поприжимистее, но долгий опыт собирательства подсказывал мне, что деньги эти потрачены не зря, – да и в любом случае неизвестные русские мемуары (а перелистав наскоро тетрадки, я понял, что речь именно о них) – не такая вещь, чтобы ею пренебрегать.
Как обычно бывает после удачной покупки, эндорфиновая волна, знакомая каждому коллекционеру, пронесла меня по оставшемуся пути без сучка и задоринки. В ближайшем же ресторане я прекрасно поужинал, подняв пару рюмок шнапса за здоровье всех австрийских антикваров, и особенно моего нового знакомого; дальше, повинуясь интуиции, вмиг добрался до отеля и, подключив телефон к зарядке (естественно, оказалось, что за все часы насильственного изъятия из обитаемой вселенной ни одна душа обо мне не вспомнила), погрузился в изучение тетрадок.
Странная это оказалась штука (в чем вскоре вы убедитесь сами): по прочтении первой ее трети я был убежден, что передо мной художественное произведение; потом мне стало казаться, что это странноватая и немного громоздкая мистификация; впрочем, ко второй половине, благодаря некоторым деталям, я пришел с убеждением, что текст предствляет собой сугубо правдивые исторические хроники, хотя и написанные несколько неуравновешенным лицом, – и, наконец, ближе к финалу я уже запутался настолько, что как-то отстранился от этого сочинения. В принципе, начиная с известной временной дистанции (которую я определил бы как среднюю продолжительность человеческой жизни) вопрос о реальности исторического лица делается для нас второстепенным – и даже напротив, если вдуматься, Анна Аркадьевна Каренина или Родион Романович Раскольников для нас отчетливее видны и живее ощущаемы, нежели какие-то скучные старики в вицмундирах, честно топтавшие землю и маравшие бумаги в тех же хронологических пределах. Особенно занятно бывает, когда одно и то же лицо предстает перед нами в обеих ипостасях: если сравнить, например, Наполеона в «Войне и мире» и Наполеона в записях его секретаря (забыл имя, да это и не важно), окажется, что живее, хотя и не в пример неприятнее, тот, что запечатлен суровым толстовским пером, а не тот, что отразился в жалостливо-подобострастных (ужасная смесь) записках его многотерпеливого вассала.
Это совсем не значит, что вопрос о подлинности встречающихся в нижеследующих записках имен не занимал меня вовсе. Вернувшись в Москву, я проверил несколько лиц по «памятным книжкам» Вологодской губернии: часть их действительно там были упомянуты, причем пребывали они именно на указанных должностях; с другой стороны, от некоторых не нашлось и следа. Это же касается и описываемых событий: так, например, всю историю с опростившимся эскулапом, великодушным медведем и нестреляющим ружьем я склонен считать совершеннейшей выдумкой – не знаю, возникшей на стадии сочинения мемуаров или просто передаваемой в описанной там среде. Ну и конечно, в полном тумане пребывает личность автора записок, что, впрочем, неудивительно: с одной стороны, кое-какие ее следы в официальных бумагах обязаны были остаться, но, с другой, сами время и место действия не располагали к тщательности – бывало, что и целые деревни, а то и городки пропадали неизвестно куда, что уж говорить об отдельном человеке. Личность эта, признаться, одно время интриговала меня чрезвычайно: дело, естественно, не в общей занимательности фабулы (хотя кое-кому она может показаться затянутой или примитивной), но скорее во всем складе характера, который по мере чтения и перечитывания как-то шершаво отзывался во мне чувством глубинного подобия. Вряд ли это стоит называть внутренним родством – мне знакомо это чувство и оно не таково: хотя интересно, что, например, изволит чувствовать внук знаменитости, читая опубликованные письма собственного дедушки. Мне кажется, даром что судить об этом я могу только вчуже, что нечто подобное ощущают по отношению друг к другу близнецы, хотя в этом случае (как и в других, касающихся человеческой психологии) мы не можем отличить действительную связь от результатов самовнушения. Но тогда получается, что моего близнеца не только украли в детстве цыгане (в широком, конечно, смысле, миро дэвел![1]), но цыгане с машиной времени, дав ему прожить собственную жизнь (небольшой фрагмент которой запечатлен в печатаемых ниже записках) за век до меня. Впрочем, не удивлюсь, если мы когда-нибудь встретимся.
Конечно, тщательнее всего я отнесся к проверке финального эпизода, который должен был, по замыслу автора, верифицировать или, напротив, поставить под сомнение его, так сказать, онтологический статус. Сделать это было не так-то просто: венские газеты за 1930-е годы представлены в московских книгохранилищах весьма скупо. С другой стороны, поручить это дело кому-нибудь еще было совершенно немыслимо. Пришлось за довольно значительную мзду заказать в одной из немецких библиотек полные цифровые копии номеров Wiener Zeitung, Die Presse и Kronen Zeitung, покрывающие нужные даты (предполагаемый день окончания рукописи и следующие два-три дня на всякий случай). Не зная немецкого, я потратил почти неделю, чтобы, используя достижения технической мысли, полностью перевести все заметки из разделов «Происшествий», не исключая и самых маленьких. Ничего походившего на нужные сведения там не нашлось – к тайному моему, признаться, облегчению.
Хотя я не слишком верю во всякую хиромантию с психографологией, в какой-то момент, исчерпав, так сказать, возможности посюсторонней эвристики, я отыскал профессионального специалиста по почеркам, представителя исчезающего племени. Привыкнув общаться с окружающим миром посредством электронной переписки, я попытался договориться с графологом о заочной консультации с безналичным гонораром: в результате он взбесился так, что отвечал мне сплошным капслоком, сообщив, в частности, что ему не только НЕОБХОДИМО ВИДЕТЬ НАЖИМ ПЕРА (не передаваемый сканером), но и ощущать саму «атмосферу, создаваемую ароматом бумаги» (sic). Все это немного попахивало шарлатанством, но я все-таки поехал к нему. Естественно, как это обычно бывает в таких случаях, он жил на другом конце Москвы, в одном из мерзких юго-восточных районов, построенных в 70-е годы, чтобы быстро расселить очередной трудовой резерв, срочно делегированный в столицу ради немедленного запуска свежевозведенного завода… С тех пор вечности жерло охотно пожрало и завод, и резерв, и все поколение трудяг с лучистыми глазами и мозолистыми руками, оставив лишь россыпь несимпатичных зданий – этакие коралловые рифы средней полосы, заселенные новыми обитателями.
Сообразно с профессией, я ожидал найти замшелого старичка, последнего человеческого игуанодонта, тщетно взывающего к мирозданию на берегу метеоритной воронки, – но, как это регулярно случается с нашими ожиданиями, полностью построенными на стереотипах, просчитался. Сейчас, освежая обстоятельства нашей встречи, почему-то полустершейся из памяти (хотя прошло-то буквально два-три месяца), я попытался было вспомнить, какой у него был дверной звонок. Между прочим, прежде впечатления от человека начинались не с прихожей, а значительно ранее: в деревне, само собой, с палисадника, а в городе – с обивки двери и мелодии звонка. Так вот, припоминая этот несчастный звонок (заливистая трель? деликатное треньканье? настойчивый зуммер, наводящий на мысль о будильнике, или, хуже того, школьном ревуне?), я осознал, что звонков-то мы теперь уже и не слышим: все победил домофон, дающий, впрочем, хозяину квартиры несколько лишних минут на подготовку к визиту.
Выйдя из лифта, я подумал, что встречающий меня юнец с дурной кожей и затейливо выстриженными патлами – внук игуанодонта: более того, пока я возился в прихожей, с отвращением втискиваясь в хозяйские затрепанные тапочки (была зима, так что московские лицемерные чистюли в полной мере практиковали варварский обычай насильственного переобувания), в голове моей наскоро сложился грубоватый сюжет с пропойцей-внучком, ждущим естественного пресечения графологической династии, чтобы выкинуть на помойку наследную библиотеку и завить горе веревочкой (к отложенному трепету соседей). Каково же было мое изумление, когда сам юнец и оказался графологом (и еще, поганец, усмехнулся, заметив и расшифровав мое замешательство), – так что игуанодонтом, как выяснилось, был я сам. Мы прошли в кабинет, обставленный не без уюта: оливковые бархатные шторы, царские жалованные грамоты с красными вислыми печатями в золотых рамах, здоровенный стол с зеленым сукном (весь заставленный компьютерами, сканерами, принтерами и еще какими-то неизвестными мне приборами; посередине стоял микроскоп) и несколько книжных шкафов. Стыдно вспомнить: чтобы скрыть замешательство, я попытался начать какую-то нелепую светскую беседу, что-то вроде «ну и погодка нынче» (даром что всегда был непримиримым врагом всех этих хронофагических рудиментов псевдовежливости), но быстро был деловитым невежей прерван: усевшись за свой монументальный стол и жестом предложив мне занять легкомысленно вертлявое офисное кресло, причалившее к его дальнему углу, он другим, но столь же властным жестом потребовал рукопись.
О проекте
О подписке