Давно не чту ни вождей, ни чина.
Но есть в миру, что столь многолюден,
не шанс, а, может быть, лишь причина
найти особого homo ludens[1].
Не чудодея и не мессию,
не супермена в седьмом колене,
но человека природной силы
и капитана своих волений.
По искре взгляда, по стилю жеста
искать Зачинщика, VIP-персону,
из тех, кто крепок причинным местом,
умом, пером, мастерком масона;
умеет делать добро, сюрпризы,
попытки, вещи и личный выбор;
кладёт начала, концы и визы,
а то и камни – при слове «рыба»…
И он готов, коли что, к расчёту,
и он спокоен всегда к награде.
А если спросят, какого чёрта
он тут находится и играет,
во что и с кем, из каких коврижек —
таким об этом и знать не надо.
Когда – подале, когда – поближе —
он слышит голос своей монады.
Она, голубушка, лучше знает,
зачем жильём себя наделила,
почём ему эта боль зубная,
которой группы его чернила.
Свою решимость на красном, чётном
и блок, всегда для него опасный,
он ставит именно против чёрта
во всех личинах и ипостасях.
Он дарит миру с себя по нитке,
мешая аду, поодаль рая,
играя Гессе, Шекспира, Шнитке,
судьбой и жизнью своей играя.
Азарт и смелость сильнее тягот,
но только это не те лекарства,
пока Косая стоит на тяге
и бьёт на выбор себе бекасов.
А значит – верьте или не верьте —
среди забот о любви и корме
играть приходится против смерти
в её отвратной и пошлой форме.
Хотел бы стать не жрецом – скорее
простым статистом его мистерий —
но лишь бы вымпел единый реял
над мистагогом и подмастерьем.
Сыграть хоть тайм, непреложно помня,
что в этой лиге хотят не славы,
прийти хоть словом ему на помощь…
Когда маэстро отправят в аут —
играть без правил, играть без судей,
ножу ответить своим дуплетом,
отдав ферзя (да игру, по сути) —
не горевать никогда об этом.
А у надежды – чудна́я доля:
она старается тихой сапой
оставить оттиски на ладонях,
пометить лица секретным крапом.
Приметой блёклой и ненадёжной
она кочует по всем обновам.
Но мне она – на любой одёже
звездой Давида, тузом бубновым,
шевроном, бляхой и голограммой,
значком партийца, цветами клана.
И вот на прочных и многогранных —
ищу отличку такого плана:
пешком по будням, с горящей плошкой,
(пространство – здешнее, время – наше)
чтобы вести игру не оплошно,
чтобы при встрече своих спознаша.
Храповое колёсико сделало оборот…
По всему небосводу, покрытому частыми тучами,
принимаются к ночи озимые звёзды окучивать
и мотыжат свой тучный и облачный огород.
В полутьме ожидания малозаметны осколки
прошлогодних хрустальных надежд.
Наступающий год
знаменуется скорой отменой неправедных льгот
и несмелым снежком. Всё теперь по-иному, поскольку
на сплетенье широт и долгот,
обернувшихся прочной уловистой сетью,
предлагают жемчужину тысячелетья —
на дрожжах вздорожавший две тысячи энный лот.
Где же тут устоять. Содержимым счетов и заначек
обеспечим покупку, скептический дух приструнив!
Зодиак изменился… Всё будет гораздо иначе,
но рисунки и текст разлетевшихся пеплом страниц
непременно запишутся в чёрный магический ящик…
А пока поглядим на цветную морзянку гирлянд
и, прижмурясь – на ангелов, к детям на ёлку летящих
из волшебной страны «Люболанд»…
Ноль часов по Москве. Новый год народился из пены!
Фонтанируют магний, шампанское и Петросян.
В морозильнике – стужа. Духовка подобна мартену.
Из неё ароматы – и жареный гусь на сносях!
Громыхают петарды. Резвятся и тешатся люди,
карусельно кружась на спечённом для них колобке…
Полюса шевелятся, и видно с летающих блюдец,
как магнитные вихри играют Землёй в бильбоке.
Поутру – тишина. Далеко за пределами слуха,
отключенного вместе с экранами в два или в три,
просыпается город – лениво гудящая муха
(или, всё-таки, это внутри?).
Осторожный белесый рассвет погасил фейерверки,
сновидения и фонари,
за гардинами сеется манна (мука? сахарин?),
и наряд короля перед душем проходит примерку.
Обалдевший от здравиц, полночной хмельной болтовни,
телефон не звонит…
Пахнут чай, мандарины, смолистое прошлое сосен,
возле коих сюрпризы лежат:
дед Мороз, не утративший чуткости и куража,
не хотел бы остаться непонятым в этом вопросе.
Нет охоты читать или рифмой бумагу терзать.
В хрустале – шоколадные лакомства Нового Года
и название фабрики – сладкое слово «Свобода» —
составляют доступный эрзац.
Открываем программы TV, надеваем обновы,
хлебосольно встречаем гостей.
И январь на дворе, а пока никаких новостей.
Всё еще впереди.
Мы к чему-то подспудно готовы —
но причастны и радостям зимних каникул, и святкам
с Вифлеемской звездой и рождественской Вестью благой,
и забытому с детства мочёному яблоку в кадке
с ледяною шугой…
Без ангела справа, без четверти два,
в холодную ночь за туманом белёсым
услышишь урочной телеги колёса,
гремящий по улицам старый рыдван.
За столько-то лет о себе возвестив —
кого он везёт, и по чью-то он душу?
Чей сон и биение крови нарушит
его нарастающий речитатив?..
Возок, закопчённый нездешним огнём —
какие химеры его населяют?..
Твоё «санбенито», ларец с векселями
и списком грехов приближаются в нём.
Негромко бренчит ритуальный ланцет
на дне сундука с остальным реквизитом…
И едет в телеге судья-инквизитор,
палач и возница в едином лице.
Он едет тебе воздавать по делам!..
Грохочут колёса по мокрой брусчатке,
по граням поступков, по жизни початку,
благих побуждений булыжным телам.
Всё ближе и ближе, слышней и слышней
телега из первого дантова круга…
Во тьме перед ней, запряжённая цугом,
вихляет четвёрка болотных огней —
извечным путём: от бездонной Реки —
в остывшую жизнь и постылую осень…
Фальцетом поют деревянные оси,
качается шляпа, дрожат огоньки…
Дома, отшатнувшись с дороги, стоят,
и шамкает сумрак: «Подсуден… подсуден!..»
Да есть ли проблема, коль в общей посуде
и добрые зёрна, и скудость твоя…
…И стрелка весов, накреняясь, дрожит,
и мрачно кривится Гроссмейстер успений…
Но, может быть, твой белокрылый успеет
на правую чашу перо положить?..
Февраль – сырой, как башмаки в прихожей.
Сезон хандры, смурное бытиё.
Дракон линяет. Лезет вон из кожи,
с неодобреньем смотрит на неё.
Тут есть над чем подумать, право слово.
Чего хотел, чего реально смог,
и отчего случился не фартовый
и скучный промежуточный итог?
Не сам себя ли держит на аркане
и чем у нас утешиться готов
покаместь не последний могиканин
помимо доморощенных понтов?
Хоть цвет прически несколько поблек,
он как-то не собрался в Гваделупу,
и, стало быть – приличный человек! —
не кушал черепахового супа.
Бывал женат. Досаднее всего,
что сей париж не стоил люминала,
но бразильянка юная его
кофейными ногами не сжимала.
И к нашим девам он недоприник,
не надышался миром и сандалом,
хотя, конечно, слышал женский крик
не только в кульминации скандала.
Как уверяют древние китайцы,
он мог копать – а мог и не копать:
узоры папиллярные на пальцах
и так сулили масло. Он кропать
умел разнообразные поделки —
весёлое лихое ремесло! —
когда строка летела лёгкой белкой,
а из глагола дерево росло.
Он верил, как велел его устав.
Каноны оставляя без присмотра,
не знал ни ритуала, ни поста,
но мог и голодать недели по́ три.
Он не любил брехливую печать.
Ему уздечки были не по сердцу,
но как-то умудрялся сочетать
черты космополита и имперца.
Он люто ненавидел термин «жрать» —
сырую нефть, надежду, судьбы, баксы,
где власть лежит на всём кислотной кляксой,
подшипники истачивает ржа,
и где из глины в про́клятом гробу
опять встаёт неистребимый Голем…
Как часто он благодарил судьбу,
что не стрелял и слать на смерть не волен.
А что любил? Любил дрова колоть,
чтоб звук был полон. Утреннее солнце
и лунный перламутровый ломоть.
Грозу и снег. Живые волоконца,
протянутые в завтра. Трель щегла,
Тынянова и горные поляны,
и женщину, которая могла
умножить звук и смысл – и быть желанной.
И были дети. Многого хотел —
но в лучшей теме он не разобрался.
Он не доделал половины дел,
но в половине случаев старался…
И вот, кроя к жилетке рукава,
разглядывая сброшенную кожу,
он знал, что долг придётся отдавать,
не здесь, так позже.
Неукротимость Сатаны
и смерть, играющая в жмурки,
узлом зловещим сплетены
в дракона бронзовой фигурке.
Один бросок – и ты погиб!
Не обмануть грозящей пасти.
Но гребня бешеный изгиб
смирён ошейником шипастым.
Точна причудливая лепка,
и завершённость темы в том,
что жуткий зверь своим хвостом
себя за шею держит крепко…
Жара над городом висит,
и солнце – мутной кляксой.
По-над обочиной трусит
дракон размером с таксу.
Какой скандал, какой загул
довел его до точки?..
Наверно, чижика сглотнул
заместо царской дочки.
Суров кармический закон
в далеком прошлом драмы,
а наш классический дракон —
на поводке у дамы.
Язык закинут за плечо
тоскливо и устало,
и синеватый дым течёт
из жалкого оскала.
В мартовском небе, в воздухе хрупком
мчит через звёздный мрак
фея ночная в легкой скорлупке,
сея любовный мак.
Падают зёрна в пенные кубки,
снегом летят на всё…
Фею ночную в тёмной скорлупке
чёрный дракон несёт.
Счастья ли ждёте или сольёте
губ и объятий пыл —
где-то над вами – фея в полёте,
в трепете тонких крыл.
Делириум тременс[2] имеет в активе то,
что вдруг исчезает грань. Зоопарк Денницы
с набором рогов и копыт, пятаков, хвостов
сожительствует с душой, а не просто мнится.
По слухам, приятного мало. Дверной глазок
в преддверие пекла обычно задёрнут шторкой,
но если туда заглянул хотя бы разок —
так это не глюки, и дверку лучше не торкать.
Но время имеет свойство идти назад.
Хотя бы и близко не пахло зелёным змием —
бездонное «было» вернёт пережитый ад,
и память поднимет чугунные веки Вию.
Мальчонке всего-то исполнилось пять или шесть.
Обычный ребёнок, детство без лишних стрессов,
и вряд ли он был законной добычей бесов,
но речь не об этом… Кошмара чёрная шерсть
его не спросила. Мозги опаливший жар
две ночи подряд служил одному и тому же:
меж этим и тем куда-то делась межа,
оставив ему непосильный посмертный ужас.
…Он был содержимым безумно жуткой тюрьмы,
и тьма была её единственной сутью.
Он был амёбой, кляксой, гримасой тьмы,
в себе заключавшей зыбкое бремя ртути.
Он был существом, пробитым тупой иглой,
беззвучным воплем, агонией и надсадой,
и только животный страх сохранял его —
на долю мига – от будущего распада,
не смерти второй, а вовсе не-бытия.
И зная уже, что края ему не будет,
себя на исходе, дрожало жалкое «я»,
ничем не скреплённое в той кромешной посуде…
Баланс на оси, где малейшей опоры нет,
и судорожный пароксизм эфемерной кожи
угрюмой смолой пропитывал чёрный свет,
и муки секунды с вечностью были схожи.
Он лет через сорок припомнил тот эпизод
и думал печально про опыт, вставший из праха,
узнать не умея, какой уродливый код,
какие грехи эгоизма легли на плаху.
…И был через множество дней предутренний сон.
Там море шумело, на жёлтом песке играя,
и, стоя поодаль, счастливо завидовал он
весёлому братству людей, обещанных раю.
О проекте
О подписке