Такого рода установка абсолютно не соответствует направлению, в котором двигался Фрейд, ведь воспроизводимое им желание не могло базироваться ни на социальной критике, ни на науке. И если связь с первой Фрейд отвергал так решительно, что могут закрасться подозрения в его собственной уверенности, то научный подход, напротив, он по некоторым причинам долгое время полагал своей опорой. Но даже в этом случае «образование» в смысле education лежало за пределами его желания. Неслучайно в качестве своеобразного агиографического анекдота имеет хождение история о том, как Фрейд требовал, чтобы собственный анализ проходили все читающие его труды и пытающиеся расширить с их помощью свои познания и кругозор. За этим анекдотом в действительности стоит фрагмент из работы «Советы врачам при ведении психоаналитического лечения», где Фрейд сетует на обилие интересующихся его работами лиц, которые могут распознать в его текстах нечто оригинальное и даже выдающееся, но не способны проверить прочитанное опытом собственного анализа.
Подтверждает ли это справедливость выводов, которые обычно делают из подобных замечаний Фрейда, а именно, что по существу он заложил основу эзотеризации, сепарации сообщества проанализированных и продолжающих практиковать анализ в дальнейшем, благодаря чему приобретают репутацию закрытой профессиональной касты, ревностно оберегающей свои секреты? Однако даже из упомянутого текста, отнюдь не исчерпывающего фрейдовской позиции, вытекает нечто противоположное: Фрейд рекомендует анализ всем и каждому.
Необходимо признать, что в отношении всех подобных высказываний Фрейда психоаналитики и сторонние исследователи находятся практически в одинаковом положении. Не существует готовой модальности, из которой можно было бы прочесть и уяснить цель этих заявлений. Коль скоро сами аналитики до сих пор охотно становятся жертвами и даже распространителями типичной аналитической мифологии – предположений о «пользе анализа для самопознания» или представлений о благотворности аналитических знаний для культурно-интеллектуальной ситуации, – то не остается никаких сомнений, что желание Фрейда как единственное исторически и документально доступное «желание аналитика» никакой вменяемой артикуляции подвергнуто не было. С подобных позиций в нем не разглядеть ничего, кроме сумбурного набора противоречий.
Продвинуться в их прояснении позволило бы указание на то, что лежит в основе любого желания, а именно положение его субъекта относительно тревоги. Это правило универсально и действует даже в случае желания основоположника психоаналитического учения – то есть в своем роде желания «первоначального». Первоначальность эта не тождественна оригинальности, кроме разве что некоего удвоения, рекурсии. Желанием Фрейда было указать на существование желания определенного типа, которое он, как известно, опознает как желание истерическое. Открытие это не было случайным результатом независимого изучения – напротив, Фрейд настойчиво к этому шел, а значит, при всей теоретической достоверности речь идет о предмете его тревоги.
По этой причине в реализации желания Фрейда по-видимому сочетались два различных элемента: исследовательский напор, для распространения плодов которого он формировал ближний круг посвященных, и публичная сторона деятельности, в которой ошибочно усматривают стремление к «популяризации» учения. Эти, на первый взгляд, различные элементы были объединены общей тревогой; в том, что найденное обладает настоятельностью, Фрейд вовсе не был убежден – не раз он готов был признать, что субъект не нуждается в полученном в ходе анализа знании и лишь благородное дело лечения невроза может служить оправданием при добыче этого знания. Однако и отделаться от своего открытия Фрейд был не в силах, и поэтому шел на контакт с публикой, дабы призвать ее в свидетели предложенного ракурса и совместно с ней достичь той теоретической высоты, на которой инстанция желания и соответствующие ей данные бессознательного впервые становятся предметом всеобщего рассмотрения.
Выводы, которые можно сделать из этой рекурсии, зависят от того, как именно оценивать сам факт ее наличия. С одной стороны она ничего особенного не привносит: в случае Фрейда речь идет о желании необычном по направлению, но ничем не примечательном по своей структуре. Желание в направлении тревоги другого – более простой конфигурации желания просто не существует, и для данных анализа речь идет о вещах абсолютно базовых. Тем не менее предпринятая рекурсия – избрание средством причинения тревоги другому самого факта существования желания – производит ряд эффектов, которые невозможно сбросить со счетов.
Иными словами, если опираться на фрейдовский случай, желание, предшествующее возникновению психоанализа, предстает двояким объектом. С одной стороны, это плеоназм, в котором избыточным оказывается не только тот тривиальный факт, что аналитик чего-то желает, но и гораздо реже эксплицируемый взгляд на него как на выразителя всеобщей склонности к анализу. Фрейд неоднократно подчеркивал, что желание, способное привести субъекта в анализ, предпослано любому, независимо от того, является он аналитиком или нет. Все это может противоречить учению о защитах, сопротивлении и прочих аспектах поведения субъекта в аналитическом кабинете, но не противоречит по существу гораздо более принципиальным вещам, которые Фрейд говорил об анализе, впоследствии названном «дидактическим». Последний возможен именно в силу того, что при всей разнице между ними аналитик и анализант имеют дело не просто с одной и той же психической материей, но с одной и той же тревогой по поводу существования желания. Безо всякого знакомства с анализом любой сексуализированный субъект уже питает на его счет серьезные подозрения. Так, он видит желание в своей возлюбленной или в соратнике, и вполне способен уловить ту проблематичность, которую оно вносит – безотносительно того, обладает ли он теоретическим аппаратом для восприятия этой проблематичности или нет. Речь, таким образом, идет о предмете, применительно к которому полноценное разделение на «теорию и практику» нерелевантно и лишь запутывает исследование.
Тем не менее под желанием аналитика часто подразумевают некое особое образование, которое возникает именно в результате пройденного анализа. О каком образовании тут идет речь?
Как раз здесь возникают часто прикрытые туманной риторикой формулы о «дистанции в анализе», «отказе от идентификации с аналитиком» (путаница и подмена состоит уже в допущении возможности идентифицироваться с «личностью аналитика», как будто в анализе эта «личность» играет хоть какую-то роль). Иными словами, здесь невольно возникает тот профессиональный, рекомендательный тон, который на уровне акта высказывания чреват ничем иным, как возвращением на круг пресловутой идентификации со специалистом, продуцирующим свое поучение. (Известно, как часто идентификация возникает не столько в направлении от анализанта к аналитику, сколько внутри самой аналитической среды, где отсутствует поддерживаемый в анализе особый режим взаимодействия и где «личность» с ее манерой держаться может действительно выйти для младших коллег на первый план, что на наших глазах происходит повсеместно.)
Основная проблема этого подхода заключается в том, что само наличие такого рода рекомендаций свидетельствует об изначальном отсутствии в поле зрения желания аналитика. Если дистанция, связанная с необходимостью избежать той же идентификации, выносится на первый план, то ее поддержание требует особых усилий. Иными словами, она в специалисте «воспитывается». В центре внимания вновь оказывается перспектива «образования» с присущей ей оптикой изначальной субъектной недостачи, которую образование призвано восполнить. Даже если предположить, что воспитывается будущий аналитик исключительно внутренними аналитическими средствами, в ходе собственного анализа, и что за его пределами о требуемых от него профессиональных приобретениях никто специально не заговаривает (что, очевидно, не соответствует действительности), то и в этом случае изначальное допущение остается неизменным: речь снова должна идти о спецсредствах, о методах побуждения, без которых нечто под именем «желания аналитика», на свет не появится.
Доля истины, связанной с процессами дидактического анализирования, в подобном воззрении бесспорно есть. Тем не менее оптика, в которой эти процессы рассматриваются, совершенно затуманивает фрейдовскую перспективу, никогда не описывавшую анализ в терминах «восполнения» некой изначальной неспособности посредством воспитания у специалиста особого «желания анализировать». Желание, предшествующее возникновению желания аналитика, не проявляется в собственном дидактическом анализе субъекта, как бы сильно иные аналитики того ни хотели. Креационистская нота, часто звучащая в рассуждениях об «образовании аналитика», вносит сумятицу и меняет местами элементы, которые были расставлены совершенно иначе как в желании самого Фрейда, так и во внешней стороне его деятельности.
В случае Фрейда желание анализировать имело место изначально – не потому, что именно анализу он себя в конечном счете посвящает (сам по себе такой выбор не имеет решающего значения, будучи фактом биографии и даже, возможно, как ни трудно это признать, фактом случайным), а ввиду того, что элементы этого желания направляли его деятельность задолго до обретения аналитической теорией в том виде, который она приняла к моменту появления у Фрейда первых крупных последователей. Если в дальнейшем он настойчиво твердил, что аналитическая практика должна базироваться на определенной сдержанности, отказе от «страсти к лечению», от чрезмерной вовлеченности аналитика в сам его процесс и в личность анализанта (из чего как будто вытекало, что аналитику удерживать себя от этой вовлеченности приходится силком), то говорить все это Фрейду, как ни странно это прозвучит, приходилось ценой отказа от собственной аналитической позиции.
Из текстов Фрейда, из самих используемых им означающих видно, в пользу чего совершался этот отказ – в пользу позиции врачебной. Именно в поиске компромисса между позицией аналитика и врачебным делом, которое всегда в своей риторической части базируется на практике рекомендательного, наставительного поучения более молодых коллег, происходило отступление Фрейда в область дискурса медикализации, в котором речь действительно может идти о необходимости преодоления филантропического настроя – например, отказа удерживать силой или без видимой нужды причинять боль – ради вящей пользы больного.
Вместе с тем это отступление ничего не меняло в основах фрейдовского изложения, поскольку из него в целом не следовало, что на присущую практике анализа сдержанность и абстиненцию аналитика необходимо натаскивать или, иными словами, что эти необходимые компоненты желания аналитика приобретаются искусственно, а потому о них необходимо все время напоминать, преодолевая исходящее от специалиста реликтовое «доаналитическое» сопротивление. Мысль, что собственный анализ нужен психоаналитику не только для освоения основ техники, но и для прерывания той «естественной» человеколюбивой и сострадательной позиции, на которой он якобы находился до анализа, является руссоизмом чистой воды. Отсутствие у Фрейда подобных наивных заблуждений, по всей видимости прижившихся впоследствии в классическом анализе еще до Лакана и в превращенном виде перешедших в некоторые постлакановские образования, заставляет пересмотреть расхожую профессиональную риторику наследующих Фрейду и Лакану психоаналитиков, поскольку имплицитно делает излишними многие из ее положений. В первую очередь это соположение двух утверждений, одно из которых требует признать, что «желание аналитика сосредоточено только на анализе» и, стало быть, именно в нем получает единственно возможное воплощение, а второе – что этому желанию присущи вышеописанные элементы дистанции и сдержанности, которые аналитиком воспроизводятся лишь силой профессионального самопринуждения и помещения своего дела превыше всего. Ложность этой картины связана не только с тем, что в ней не удается избежать фальши чрезмерной благонамеренности, но и с презумпцией мнимой неразложимости желания аналитика, якобы не выводимого ни из чего, кроме самой сферы своего применения. Под видом этого желания перед нами предстает неразборный агрегат, передаваемый подобно инструменту или прибору, который можно настраивать, если он дает сбой, но относительно которого нет смысла спрашивать, что он собой представляет помимо его назначения. Желание аналитика, при всех прилагаемых сегодня усилиях обозначить его оригинальный характер, тем самым одновременно загоняется в рамки, несущие для того, что претендует на статус «желания» в анализе, почти издевательский смысл.
Преобладание подобного взгляда на вещи, который сохраняется и воспроизводится в том числе благодаря деятельности основного круга лакановских последователей, само по себе прекрасно объясняет постоянные поломки этого прибора: даже многочисленные конгрессы, семинары и прочие образования, призванные удерживать желание аналитика в надлежащей форме, не в состоянии предотвратить его сбоев. Сводить желание аналитика к одному из инструментов аналитической техники, превращать его в воспроизводимый критерий пресловутой профессионализации означает вырывать его из ситуации, в которой оно находилось в начальной точке, в момент исходного импульса фрейдовского желания.
К базовым элементам этого желания мы обратились уже тогда, когда указали, что оно находится в определенном отношении к тревоге, притом что последняя также не является некоей имманентной данностью, лишенной всякой связи с историческими обстоятельствами. Напротив, многое указывает на то, что как компоненты этой тревоги, так и сам ее предмет Фрейд обнаружил в своем непосредственном окружении. Узнать, что это окружение собой представляло, можно из разных источников, однако даже в совокупности они не дают полной картины – в силу не фрагментарности каждой из версий, но отсутствия оптики, достаточной для обращения не к личности Фрейда и его достижениям, а к причинам его действий в направлении реализации своего желания. В этом состоит недостаток всех существующих фрейдовских биографий – даже старательное изложение фактов, например, Эрнестом Джонсом[5], попытавшимся досконально реконструировать все противоречивые искания Фрейда в области теории, отмечено научно-философским подходом, где любое колебание принимается за сомнение в исследуемом предмете, понятом зачастую чрезвычайно узко. С точки зрения Джонса, Фрейд озабочен поиском наилучших средств донесения своей мысли, чему препятствует сама сложность избранной им интеллектуальной миссии – сложность эта, по мнению Джонса, носит научно-объективный характер и не зависит от настроений окружавшей Фрейда среды.
Однако импульс фрейдовскому учению придавало вовсе не это. В его случае источником тревоги выступала другая область, идентифицированная в момент рождения анализа самим Фрейдом как область суждений о его деятельности со стороны профессионального окружения. Притом, хотя задолго до реализации аналитических замыслов уже были очевидны как соответствующий настрой этого окружения, так и специфика циркулирующих в нем профессиональных формулировок, Фрейд непосредственно сталкивается с ними в тот болезненный для него момент, когда собственная деятельность начинает вызывать у него сильные колебания.
Последние заслуживают отдельного внимания, поскольку даже при самом слабом о них представлении их все равно продолжают упрощать. Так, считается, что своим успехом Фрейд обязан привнесенному им в дело анализа фактору сексуализации. Иногда поправляют, что открытие это принадлежит не Фрейду, а доктору Йозефу Брейеру. На деле, роль Брейера также не является ведущей, поскольку ко времени его принятия в члены-корреспонденты Венской академии наук вся среда, исторически формировавшаяся вокруг взаимодействия врача-психоневролога с истерическим пациентом, была сексуализирована практически тотально. Именно в силу этой плотной сексуализации не было ни малейшей возможности привнести в сложившиеся практики врачевания что-либо иное. Систематически приписываемая самому́ истерическому субъекту патологическая сексуализация, на которую якобы указывала история с ложной беременностью «пациентки Анны О.», Берты Паппенгейм, на деле, как со всей ясностью показал ее случай, исходила от самого терапевта.
Таким образом, в области сексуальности Фрейдом было впервые открыто не желание истерического субъекта, а желание врача, которое в дальнейшем всегда будет обсессивно Фрейда преследовать, одновременно выступая пробным камнем для всех его последующих суждений. Именно сюда следует помещать его предварительные соображения касательно истерии, в частности ошибочное и излишнее с точки зрения современных аналитиков предположение о том, что истеричка стала жертвой раннего совращения отцом. В этом заявлении содержится истина, но истина психоаналитического свойства. Истеричка и вправду подверглась растлению, носившему доаналитический характер в том смысле, что вначале она оказывается под опекой классического врача-невролога, организующего с ней отечески-интимное взаимодействие, в плотном коконе которого проходит «лечение». Из виду здесь обычно упускается, что именно доаналитическое взаимодействие с тогдашней официальной медициной создает истеричку как субъекта особого типа, с работы над бессознательным которого Фрейд и начинает создавать собственный анализ. Какие бы пути ни приводили истеричек в анализ, сначала они – или ее наперсницы, включая подруг, сестер, матерей, – попадали во врачебные руки, в лоно медицинского дискурса, где подвергались соответствующей сексуализации.
Сексуально обустроенный симптом истерички, таким образом, ни в коем случае не является первичным субстратом болезни, невротической материей, которая подвергается в анализе окультуриванию. Напротив, истеричка сама изобретена, привнесена в мир предшествующими обстоятельствами обращения с ней, в результате которых она исторически впервые сталкивается с мужским желанием медика, обращенным не к ее телу (к чему она в своем сопротивлении до некоторой степени готова), а непосредственно к затруднениям в ее сексуальности. Все классическое дофрейдовское лечение нервных расстройств проявляло к этим затруднениям повышенное, по-отечески обставленное внимание, сродни инцестуозному.
О проекте
О подписке