Или слыхали об «Анне Карениной-2»? Она спаслась. Осталась, правда, без ноги, голова в гипсе. Виктюк хотел это ставить. Я сказал: «Ставь». Спросил, кто будет играть Каренину. Он сказал: «Аросева». Я говорю: «Ты только ей скажи. Опиши, как она выглядеть будет». У нас так все и завяло. Поставили в другом театре.
Чего я только не сыграл в Театре сатиры! Не сыграл Остапа Бендера, хотя все прогрессивное театральное человечество до сих пор считает, что сыграть его я должен был обязательно. Даже Леонид Гайдай, который перепробовал на роль Остапа Бендера половину мужского населения России, признавался мне, что жалеет о несостоявшемся нашем романе, а Марк Захаров снимал Андрея Миронова в роли Остапа с моей личной трубкой в зубах и с моим тусклым блеском в глазах, как говорил мне Андрей.
Не сыграл я сначала Ставрогина, а потом Верховенского-старшего в «Бесах» Достоевского, к которым пару раз подступался Валентин Николаевич Плучек.
Не сыграл я Кречинского, зыбкую мечту моей актерской судьбы, хотя вроде бы годился для этого, и, как с возмущением рассказывал мне покойный Владимир Кенигсон, сыгравший Кречинского в Малом театре, на репетициях спектакля Леонид Хейфец призывал его: «Ничего не делайте, играйте Ширвиндта». Проще было бы взять на эту роль первоисточник.
Была попытка воссоздать Кречинского на сцене Театра сатиры. Семижильный Михаил Козаков сам написал инсценировку – помесь Сухово-Кобылина и Колкера под названием «Игра». Этот спектакль мы целиком сыграли в репетиционном зале, но волею судеб – а судьбами в театре вершат эмоции, амбиции и опасность успеха пришлых художников – на зрителя мы так и не вышли, к большому горю моему и Спартака Мишулина, интересно репетировавшего Расплюева.
В спектакле «Клеменс» по литовской пьесе в переводе Григория Горина
В своей книжке Марк Захаров написал, что «Ширвиндт, наверное, все-таки не артист… Тем более не режиссер. Если спросить, кто он такой, отвечу, что профессия у него уникальная. Он – Ширвиндт». Марк, выпустив книжку, позвонил узнать, как я отнесся. А как я отнесся?! Хамские, конечно, строчки, но он прав. Нет во мне этой лицедейской страсти. Есть актеры патологические, физиологические. Они не могут не играть. И есть актеры, ставшие таковыми, ну, в силу обстоятельств, что ли. Я из вторых. Хотя первым всегда завидовал. Вот покойный Владимир Басов – замечательный режиссер, а не мог не играть. Включишь телевизор, а он в какой-нибудь детской передаче под кочкой сидит – и счастлив. Хоть водяного, хоть лешего, хоть кота, хоть сморчка озвучивать. Табаков такой, Гафт. Миронов таким был. А я играть ведь не очень люблю. Репетиции люблю, премьеры. А вот выходить на сцену в сотом спектакле – скучно. Иногда я думаю, что все-таки с профессией не угадал.
Но был один драматически не сложившийся поворот моей профессиональной жизни, и связан он с Олегом Ефремовым. Несбывшаяся великая мечта. Несбывшийся театр.
Когда нависла угроза сноса «Современника» – не как коллектива, а как дома на площади Маяковского у гостиницы «Пекин», – перед Ефремовым замаячила возможность переселиться в Театр киноактера на улицу Воровского. Мечта овладела Олегом, он меня вызвал в ресторан, и под литра полтора выпитой водки мы провели свой «Славянский базар», доведенный до абсурда. Он залетал в гибельные выси, силой своей жуткой убедительности рисуя мне картину единственного в мире театра, где внизу, на большой сцене, он, Олег, будет творить свое, вечно живое, глубоко мхатовское, а я наверху, в уютном маленьком зальчике, буду заниматься своей «х…ней».
«Открываемся двумя сценами, – мечтал он. – Внизу, на основной сцене, «Вечно живые». А вверху ты, со своей…»
В этом противопоставлении не было ничего обидного. Напротив, собирательное существительное ласкало слух и распаляло воображение.
Он видел в этом соединении возвращение к мхатовской многокрасочности. Там, внизу, настоящее, глубокое, психологическое, а наверху – я.
Помещение на Воровского не дали, и мечта растворилась.
Мы с Олегом дружили, но виделись редко. Вспомнили про этот проект, когда встретились незадолго до его смерти на юбилее замечательного журналиста Егора Яковлева в ресторане «Гастроном». Туда была приглашена вся Москва: от Горбачева до последних живых диссидентов. Я даже подумал: взорвись здесь бомба – конец демократии. Как обычно, что-то произносили, шутили. В разгар веселья я стал тихонько собираться на выход. А в тот момент как раз уводили Олега. Он уже не мог долго без кислородной машины. Мы столкнулись в холле. Он подошел, обнял меня, буквально повис на плечах и говорит: «Мы просрали нашу с тобой биографию, Шура». И ревет. И я реву. Так вдвоем и стоим. Через месяц его не стало.
У меня была в нашей компании кличка Маска. Очевидно, не случайно. Просто в молодости я увлекался Бастером Китоном из ранних американских фильмов и Анатолием Кторовым из настоящего МХАТа, которые пленяли меня каменностью лиц при любых актерских переживаниях и сюжетных катаклизмах.
Внутри все кипит и бушует, а на лице – маска. Очень удобная придумка. Я ее взял на вооружение в свои актерские арсеналы. Не устаю повторять студентам, что четыре года театрального образования – это, помимо приобретения разных навыков, попытка понять, что ты можешь, что не можешь, что тебе идет, что нет. Улыбаться – твое. Сердиться – нет. Смеяться тебе идет, но не в голос. И так далее. Отсюда складывается амплуа, с которым тебе дальше работать. Его можно преодолевать, его можно ломать, но нельзя делать вид, что его не существует.
Разные актеры по-разному сосуществуют с образом. Когда я был молодым (а это было так давно, что уже – неправда), настоящие артисты подолгу гримировались, искали свой внешний облик. Это была целая система – от внешнего к внутреннему. Толя Папанов, удивительный артист, не мог позволить себе выйти к зрителям, наспех запудрившись. Часами делал себе нос, уши…
Так он перевоплощался.
Есть и другой вариант. Мой. Через внутреннее – к внешнему.
Я никогда не любил клеить носы. В моем нынешнем репертуаре Театра сатиры все-таки больше ролей, где я – это именно я в предлагаемых обстоятельствах, как учил Станиславский. А вот так, чтобы стать совсем неузнаваемым, – это я не практикую. Хотя, конечно, страшно интересно через образ другого человека доносить до зрителя что-то свое.
Сегодня эпитет «великий» стал расхожей монетой, звезд пекут на фабрике, и капризная косноязычная дива мяучит с экрана, что «нам, звездам, трудно»… Множество звездорванок заполняет нестойкие души зрителей, размывая понятия и градации. А великие были. Мой любимый актер – Николай Гриценко. Амплитуда его дарования была бесконечной. Помню, он репетировал милую французскую пьеску «Шестой этаж». В ней все происходило на лестничной площадке какого-то дома в Париже. И вот Николай Олимпиевич выпросил у Рубена Николаевича Симонова возможность самому поставить этот спектакль. Никогда в жизни он режиссурой не занимался.
Нас, студентов, вывезли тогда в Киев на гастроли Театра имени Вахтангова – играть в массовках «Великого государя» и в «Двух веронцах». Киев. Лето. Все ведущие артисты расхватаны прямо с вокзала по обкомовским, цековским дачам и пляжам. А Николай Олимпиевич посреди этого гастрольного разгула репетирует в духоте и жаре на сцене Театра Леси Украинки.
Я сидел в зале и смотрел, как мучаются мэтры – Максим Греков, Лариса Пашкова, Нина Нехлопоченко и Владимир Осенев. Это была мистика. Николай Олимпиевич стоял посреди зала в проходе. «Стоп, стоп, стоп! Максик, ты понимаешь, какая история. Вот ты выходишь и говоришь: «Здравствуй!» А он – француз. Понимаешь? Ты говоришь: «Здравствуй!», а что «Здравствуй»? Ведь он француз. Или ты, Лариса, выходишь и говоришь: «Здравствуй, Поль!», а она француженка. А он француз. А ты: «Здравствуй, Поль!» А потом ты выходишь и говоришь: «Чего это вы?»
А он француз». Актеры, мысленно купаясь в Днепре, начинают снова. Он опять: «Стоп, стоп! Максик, ну ты что? Ты говоришь: «Привет!» А он француз». И так – снова и снова. Тогда Греков просит Гриценко: «Коля, покажи». И Коля, который дальше Малаховки никуда в жизни не выезжал, выходит и играет четырех французов – двух баб и двух мужиков. Тонко, изящно, разнообразно и лихо. Вот что такое божеское.
Помню, как Гриценко в роли скрипача играл на скрипке, не учась этому ни дня! Я сам, извините, скрипач и, как трудно на ней играть, понимаю. В жизни же Коля был простоватым. Мы с ним дружили. Как-то мы гуляли в Доме актера, а он тогда в очередной раз развелся, получил новую квартиру. И вот он мне говорит: «Шура, поехали ко мне, посидим как люди, у меня кое-что есть…» Приехали. У него в холодильнике – полбутылки зубровки и пол-лимона… Всё! Это называлось, посидим как люди.
У каждого человека к определенным годам, если он здравомыслящий и не до конца закомплексованный, наступает ослабление чувства профессиональной зависти. «Да ну, – думаем мы, – если поднатужиться… Ах, это уже было! Ах, это мы уже делали!..» Остро завидуешь только одному – тому, что не приходило и не могло прийти в голову. Вот Анатолий Папанов был субъектом крайне индивидуальным, парадоксально мыслящим. Бывало, вякнет Папанов что-нибудь, отсмеются окружающие, и понимаешь: да, никогда бы не догадался.
Театр сатиры летел на гастроли в Милан. Мы – давно в воздухе, вдруг объявляют, что по техническим причинам будет дозаправка в Лихтенштейне. Сверху это карликовое государство – как театральный макет: домик-домик, садик-садик, капельки бассейнов, булавочки башен… Снижаемся, снижаемся, но от самой земли неожиданно вновь взмываем вверх и улетаем. И тут Толя говорит: «Ну вот, не вписались в страну!»
С Анатолием Папановым в спектакле «Горе от ума»
Часто на творческих вечерах, когда и Державин, и Миронов были на основной сцене, я делил площадку с Анатолием Папановым. Мы не играли с ним вместе – мы сосуществовали: отделение – он, отделение – я. Всегда поражался какой-то прямо-таки звериной отдаче Папанова на сцене. Маленький, занюханный провинциальный клубик или сцена Дворца съездов – одна и та же запредельная мощь и стопроцентное «отоваривание» зрителя.
Мне всегда было страшно трогательно слушать, с чем бы он ни выступал, будь то пушкинский «Медный всадник», монолог городничего или блестящий шедевр – музыкальный монолог полотера Дома писателей из пьесы Дыховичного, Масса, Слободского и Червинского «Гурий Львович Синичкин», где он, в полном гриме Льва Толстого, с босыми ногами (сделанными по личному папановскому эскизу, с пятнами половой мастики на ступнях, с огромными «рабочими» пальцами), заканчивал свое отделение неприхотливым стишком:
Не знаю, сколько жить еще осталось,
Но уверяю вас, мои друзья,
Усталость можно отложить на старость,
Любовь на старость отложить нельзя.
Он вкладывал в это четверостишие какой-то тройной, одному ему понятный смысл, как будто знал, что жить осталось недолго.
Ощущение, что таланту все дозволено и обаяние победит, иногда приводит к театральным катастрофам. Федор Михайлович Бурлацкий, известный американист, написал почти документальную пьесу «Бремя решений», где артисты Театра сатиры под руководством Плучека решали, бомбить Кубу или не бомбить. Андрей Миронов играл Кеннеди, Державин – Роберта Макнамарру, министра обороны, Юрий Васильев – брата Кеннеди, я – советника по печати президента Пьера Сэлинджера, Диденко – Фрэнка Синатру, Рая Этуш – Жаклин Кеннеди, Алена Яковлева – Мэрилин Монро. Мы себе ни в чем не отказывали. Спектакль прошел раз десять.
Наш незабвенный, штучный артист и человек Спартачок Мишулин исполнял в этой фантасмагории роль начальника американских штабов Томсона и не мог выговорить слова «бомбардировка». Державин посоветовал ему написать это слово на бумажке. И Спартак Васильевич в арифметической тетради для первого класса дочки Карины большими буквами вывел: «Бомбардировка». Он скатывал листок в трубочку и входил с ним в Овальный кабинет. Там он распрямлял листочек и по слогам читал: «Предлагаю начать борбан… банбар…»
Весь Овальный кабинет отворачивался в судорогах. И вот очередной спектакль. Выходит Мишулин и произносит: «На понедельник… – тут все ждут мук с «бомбардировкой», – назначен бомбовый удар по Кубе».
Это уже было нам не под силу! А у Андрея – дальше текст, и он не в состоянии его произнести. Вдали сидит Владимир Петрович Ушаков, игравший будущего президента Соединенных Штатов Линдона Джонсона. Миронов ему: «Линдон, а вы что молчите?» Тот говорит: «А почему я? У меня вообще здесь текста нет».
Вышла замечательная рецензия на этот спектакль, после которой его и закрыли: «Вчера в Театре сатиры силами «Кабачка «13 стульев» был разрешен Карибский кризис».
Страшная актерская болезнь – привыкаемость к узнаваемости. Ужас этого недуга в том, что узнаваемость подчас исчезает, а привыкаемость к ней – никогда. Тот же Спартак Васильевич Мишулин. 70-е годы. У площади Маяковского был тогда, если ехать от Белорусской, левый поворот на Садовую. А Мишулин как раз там жил – угол Садовой и Чехова, в первом актерском кооперативе, который раньше назывался «Тишина» (в этом доме ночью ощущение, что спишь на проезжей части Садовой). Спартак Васильевич в то время был пан Директор из «Кабачка «13 стульев», и его знала каждая кошка.
О проекте
О подписке