Как часто летнею порою,
Когда прозрачно и светло
Ночное небо над Невою,
И вод веселое стекло
Не отражает лик Дианы,
Воспомня прежних лет романы,
Воспомня прежнюю любовь,
Чувствительны, беспечны вновь,
Дыханьем ночи благосклонной
Безмолвно упивались мы!
Как в лес зеленый из тюрьмы
Перенесен колодник сонный,
Так уносились мы мечтой
К началу жизни молодой.
С душою, полной сожалений,
И опершися на гранит,
Стоял задумчиво Евгений,
Как описал себя Пиит.
Все было тихо; лишь ночные
Перекликались часовые;
Да дрожек отдаленный стук
С Мильонной раздавался вдруг;
Лишь лодка, веслами махая,
Плыла по дремлющей реке:
И нас пленяли вдалеке
Рожок и песня удалая…
Но слаще, средь ночных забав,
Напев Торкватовых октав!
How often in a summer season,
When above Neva, the white night
Appeared as light majestic vision,
And river’s surface gay and bright
Did not display the moon reflection,
In former passions recollection,
In recollection love affairs
We were forgetting all the cares,
And by the well-disposed night’s breathing
We were so speechlessly bewitched!
Like sleepy convict being switched
From calaboose to forest greening,
That’s how in dream we streamed away
To the beginning of young day.
With soul by sorrow overflown,
Against a granite bar had rest,
Onegin stood on Neva’s mole,
As Poet sometimes self-expressed.
Allover silence, in the distance
The sentries’ calls recalled existence;
The sounds of a cab wheels’ rumble
Disturbed the calm all of a sudden.
A boat was flapping by the oars
While gliding on the dreaming river,
And we were captured by a singer,
Play of a horn, which broke the drowse…
But by Torquato* octave rhymes
Grant to me even more surprise!
Адриатические волны,
О Брента! нет, увижу вас,
И вдохновенья снова полный,
Услышу ваш волшебный глас!
Он свят для внуков Аполлона;
По гордой лире Альбиона
Он мне знаком, он мне родной.
Ночей Италии златой
Я негой наслажусь на воле,
С венециянкою младой,
То говорливой, то немой,
Плывя в таинственной гондоле;
С ней обретут уста мои
Язык Петрарки и любви.
Придет ли час моей свободы?
Пора, пора! – взываю к ней;
Брожу над морем, жду погоды,
Маню ветрила кораблей.
Под ризой бурь, с волнами споря,
По вольному распутью моря
Когда ж начну я вольный бег?
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии,
И средь полуденных зыбей,
Под небом Африки моей,
Вздыхать о сумрачной России,
Где я страдал, где я любил,
Где сердце я похоронил.
Oh, Brenta, Adriatic spaces,
At you I wish to cast my glance!
And hearing your majestic splashes
Will animate my soul at once!
For the Apollo’s lyre successors,
Due to the British poets lessons,
You are familiar, my own.
In golden Italy, I know,
At liberty I’ll play and revel,
With young Venetian spend time.
She’ll chat and hush, then, for a while.
In mystic gondola we’ll travel.
And thanks to that I shall acquire
The love’s and Petrarch’s tongue and lyre.
Would ever I hear freedom chime?
It’s time, it’s time! – I want be free!
I stroll by sea shore, watch the sky,
And beckon boats’ sails in the sea.
When shall I leave this boring order?
Clothed by the storms with waves I’ll quarrel,
And run to unrestricted span.
It’s time to leave the boring land,
The elements to me unpleasing,
And in the midday’s wavy space –
In Africa, my old folk’s place,
To sigh of gloomy Russian being,
Of where I suffered, where I loved,
And where my heart I’ve given up.
Онегин был готов со мною
Увидеть чуждые страны;
Но скоро были мы судьбою
На долгий срок разведены.
Отец его тогда скончался.
Перед Онегиным собрался
Заимодавцев жадный полк.
У каждого свой ум и толк:
Евгений, тяжбы ненавидя,
Довольный жребием своим,
Наследство предоставил им,
Большой потери в том не видя
Иль предузнав издалека
Кончину дяди-старика.
Вдруг получил он в самом деле
От управителя доклад,
Что дядя при смерти в постеле
И с ним проститься был бы рад.
Прочтя печальное посланье,
Евгений тотчас на свиданье
Стремглав по почте поскакал
И уж заранее зевал,
Приготовляясь, денег ради,
На вздохи, скуку и обман
(И тем я начал мой роман);
Но, прилетев в деревню дяди,
Его нашел уж на столе,
Как дань готовую земле.
Onegin was prepared with me
To see the world and change the place,
But we were trapped by destiny
That separated us for years.
His father passed away, and shortly
A regiment of lenders brought him
A lot of papers, which required
How to escape from debts to find.
Onegin hated litigation
And, by his fortune satisfied,
Let them the heirloom to divide
And did it with no hesitation,
Since got the news from far away:
His uncle planed to pass away.
He got the news all of a sudden
From estate manager’s report:
His uncle wants to say last pardon,
He’ll shortly leave the naughty world.
Had read this sad and grievous letter
Onegin didn’t postpone the matter
And started dashing post-chaise journey
Awaiting boredom and in yawning,
And, as I told in the beginning,
To suffer for the sake of money
The sighs, and tedium, and lying.
But when he reached the one, who’s dying,
He saw a body on the table,
As tribute to the ground ready.
Нашел он полон двор услуги;
К покойнику со всех сторон
Съезжались недруги и други,
Охотники до похорон.
Покойника похоронили.
Попы и гости ели, пили,
И после важно разошлись,
Как будто делом занялись.
Вот наш Онегин сельский житель,
Заводов, вод, лесов, земель
Хозяин полный, а досель
Порядка враг и расточитель,
И очень рад, что прежний путь
Переменил на что-нибудь.
Два дня ему казались новы
Уединенные поля,
Прохлада сумрачной дубровы,
Журчанье тихого ручья;
На третий роща, холм и поле
Его не занимали боле;
Потом уж наводили сон;
Потом увидел ясно он,
Что и в деревне скука та же,
Хоть нет ни улиц, ни дворцов,
Ни карт, ни балов, ни стихов.
Хандра ждала его на страже,
И бегала за ним она,
Как тень иль верная жена.
The stead was full of the complaisance;
Who liked the deceased and disliked
To demonstrate their great compassions
Came visit the burial site.
The uncle’s funeral was set,
The priests and neighbors drank and ate,
And after left with solemn words,
Like being busy afterwards.
Eugene is now the only owner
Of many peasants, forests, lands,
Of rivers, factories and plants,
He, who was order’s foe and squander,
But he is glad that former stay
He’s changed to something, anyway.
Two days he did it pretty well
Perceiving loneliness of spaces,
The dusk of oak grove in the vale,
A serene brook’s murmuring splashes;
But on the third day of the stay
He found everything the same,
And all this bliss made him asleep,
And he had found quite distinct:
The country is same bore, although,
Without palaces and streets,
Without cards, balls, verses’ rhythms.
Khandra affects him overall,
And it will chase him all his life,
Like shadow or a faithful wife.
Я был рожден для жизни мирной,
Для деревенской тишины:
В глуши звучнее голос лирный,
Живее творческие сны.
Досугам посвятясь невинным,
Брожу над озером пустынным,
И far niente мой закон.
Я каждым утром пробужден
Для сладкой неги и свободы:
Читаю мало, долго сплю,
Летучей славы не ловлю.
Не так ли я в былые годы
Провел в бездействии, в тени
Мои счастливейшие дни?
Цветы, любовь, деревня, праздность,
Поля! я предан вам душой.
Всегда я рад заметить разность
Между Онегиным и мной,
Чтобы насмешливый читатель
Или какой-нибудь издатель
Замысловатой клеветы,
Сличая здесь мои черты,
Не повторял потом безбожно,
Что намарал я свой портрет,
Как Байрон, гордости поэт,
Как будто нам уж невозможно
Писать поэмы о другом,
Как только о себе самом.
I was conceived for peaceful being,
For country fascinating calm,
The more in thickets, better hearing
Of lyre’s creative tongue and charm.
I stroll by a deserted lake
By naïve pastime entertained,
And far niente[13] is my law.
Each morning I am waking for
The honey bliss and freedom moments:
I read not much and sleep for long
And like I did in days of old
Don’t hunt for glory’s fake adornments.
My best and happiest young days
I spent in idleness in shades.
The country, flowers, field spaces,
Love, idleness – I adore those!
I’m glad to note the variations,
Which differ my and Eugene’s souls.
I do not want a mocking reader
Or other literature figure
Composing intricate blackwash
Collate Onegin with me, gosh,
Forgetting shame claim it wherever
That a self-portrait I did write,
Like Byron, poet of the pride,
And am not able, never ever,
To write the poems more or less,
But of myself and nothing else.
Замечу кстати: все поэты –
Любви мечтательной друзья.
Бывало, милые предметы
Мне снились, и душа моя
Их образ тайный сохранила;
Их после Муза оживила:
Так я, беспечен, воспевал
И деву гор, мой идеал,
И пленниц берегов Салгира.
Теперь от вас, мои друзья,
Вопрос нередко слышу я:
«O ком твоя вздыхает лира?
Кому, в толпе ревнивых дев,
Ты посвятил ее напев?
Чей взор, волнуя вдохновенье,
Умильной лаской наградил
Твое задумчивое пенье?
Кого твой стих боготворил?»
И, други, никого, ей-богу!
Любви безумную тревогу
Я безотрадно испытал.
Блажен, кто с нею сочетал
Горячку рифм: он тем удвоил
Поэзии священный бред,
Петрарке шествуя вослед,
А муки сердца успокоил,
Поймал и славу между тем;
Но я, любя, был глуп и нем.
And by the way, the poet’s mind
Reveres the dreamy love, that’s why
The lovely things, I used to find,
Appeared to me in dreams, and I
These covert images retained,
And let my Muse to animate:
Thus, highland virgin I did praise,
Who drew me to a great amaze,
And captives of the Salgir[14] river…
And nowadays from you, my dear,
A frequent question I do hear:
“Who now arouses your lyre’s fever?
To whom of all these jealous lasses
You dedicated your lyre’s graces?
Whose gaze, exiting inspiration,
By sweet caress had made a prize
For your poetic meditation?
Whom did your verses idolize? ”
No, friends, by Heaven, no one, yet!
And all my reckless love attempts
Were all in vain with no delight.
These poets blissful, who combined
Both, love and rhythms and by that doubled
The sacred poetry delire
Recalling the great Petrarch’s lyre,
And by the heartache not more troubled
Caught fame and glory by God’s will.
But I in love was dumb and still.
Прошла любовь, явилась Муза,
И прояснился темный ум.
Свободен, вновь ищу союза
Волшебных звуков, чувств и дум;
Пишу, и сердце не тоскует,
Перо, забывшись, не рисует,
Близ неоконченных стихов,
Ни женских ножек, ни голов;
Погасший пепел уж не вспыхнет,
Я всё грущу; но слез уж нет,
И скоро, скоро бури след
В душе моей совсем утихнет:
Тогда-то я начну писать
Поэму песен в двадцать пять.
Я думал уж о форме плана,
И как героя назову;
Покамест моего романа
Я кончил первую главу;
Пересмотрел все это строго:
Противоречий очень много,
Но их исправить не хочу.
Цензуре долг свой заплачу,
И журналистам на съеденье
Плоды трудов моих отдам:
Иди же к невским берегам,
Новорожденное творенье,
И заслужи мне славы дань:
Кривые толки, шум и брань!
My Muse had come, when love expired,
She broke the obscured mind’s bonds.
I’m free again, want to combine
My thoughts, and feels, and magic tones.
I write and please by that my heart,
My pen is firm and behaves smart,
At the unfinished rhymes does not
Draw female legs, heads and so forth;
Extinguished ash will not make fire,
I’m still nostalgic, but no tears,
And very soon the stormy feels
Will disappear, leave me in quiet.
I’ll start a poem, then, I guess
Of twenty songs at least, not less.
I built the plot of my new novel
And thought, what would be its content;
And now a page you’re turning over,
Where is first chapter’s very end.
I have examined written strictly:
There are mistakes, if to check neatly;
I won’t amend these or correct.
To censor I will pay my debt,
And, then, present it for reviewing
To journalists – the public wolves.
I beg, my newborn creature, move
To Neva’s banks for public viewing!
Please, earn the tributes of the glory:
The idle talks, clamor and quarrel!
О проекте
О подписке