И положил я скрипку в обоз. Думал ненадолго, а оказалось, навсегда, – тётя Мотя задумался, но теперь сигареты не ждал и продолжил так. – Перед боем испугался до судорог, а когда увидал человека, разрубленного пополам, вытошнило прямо с коня. Ничего, привык. О скрипке думать забыл: шашка оно куда почетнее! Государственная вещь шашка. Да война-то не навечно. Кончилась и пошли дела другие. Разбили нас на отряды; я уже взводом командовал и командиром отряда стал. Что делать, нам объяснил комиссар, всё тот же.
«Революционный народ голодает, – сказал он. – И заводы стоят, потому – людЯм жрать нечего. Хлеб в деревнях прячут враги молодой Советской власти. Требуется реквизировать излишки и отвозить в город».
«Что считать за излишки, – спрашиваю. – По скольку брать?»
«Чего не сожрали, всё излишки, – говорит комиссар. – Нечего кулакам жиреть за счёт рабочего передового класса».
Один ешё высунулся: «Чем платить за хлеб? Где деньги? И сколько?» Так на него комиссар зыркнул, как выстрелил.
«Я тебя за такой вопрос, – говорит, – очень свободно в революционный военный трибунал провожу. Революция гибнет, а ты про деньги? Ты кто такой есть, красный революционный боец или контра? Я тебя спрашиваю!»
Набили мы ленты патронами, снарядили обоз в деревню. Всякое там бывало: пулями нас угощали, ночью сонных в сарайчике сжечь пробовали. Ну и мы тоже пощады не давали.
И продотряды, однако, закончились, но комиссар опять за меня всё решил. Он уже был председателем трибунала и взял к себе начальником конвойной команды. Сколько я всякой контры переконвоировал – не сочтёшь. Из ЧК, из тюрьмы, откуда только не было! Сначала срока давали, а потом всё больше расстрел. Чего с ними чикаться, всё равно из буржуев и против власти Советской. Бывших офицеров я возил, и попов, и студентов – кто в революцию скрывался и вроде даже за народ стоял, но теперь, вот, выявили. А то приезжаю в НКВД, так ЧК стала называться, гляжу, что за чёрт? Комиссар! Кожанки на ём уже нет и «маузера», понятно, тоже. Морда вроде побитая и сам хромает. Ну, мое дело маленькое: расписался в получении, повёз. Молчу по дороге, опыта уже набрался. Он тоже понимал порядок: знакомый там, нет ли – на службе я. Чуть не так и подчинённые мигом доложат повыше. Привезли. Председатель, ясно, другой уже, а мы, как всегда: кто у скамьи подсудимых, кто у дверей. Я за ними приглядываю, как положено по инструкции. Сам слушаю, что прокурор говорит. Оказывается, наш комиссар только притворялся сознательным революционером, а сам действовал на руку Антанте, Японии, Польше и ещё кому-то. Я уж и забыл, давно дело было. И дают ему высшую меру – расстрел. Отвёз его назад в тюрьму, получил расписку и больше не видел. С тех пор вовсе перестал удивляться и не удивлялся, пока самого не взяли за связь со шпионом. С комиссаром, то есть. Ну, меня и не судили: принесли в камеру бумагу, там нас был целый список. По десять лет. «Подписывайте». Я рад был, что десять лет: «Ладно, – думаю, – не «вышка». Ещё поживём». Подписал и скоро потом на этап.
– Дядя Матвей, – опять высунулся неугомонный Филька, – так за что же десять лет? Почему подписал? Не жаловался?
Матвей посмотрел нехотя, похоже и не понял, о чём его спрашивают. Продолжал.
– Только привезли нас в лагерь, зовут меня в оперчасть. Опер сидит. Вежливый. Улыбается. «Такой-то, – говорит, – и такой-то?» – «Да, – говорю, – я и есть». А он папироской угощает и опять улыбается. «Ну, рассказывай» – говорит. «Что рассказывать?» – я и не понял сразу. А он: «Как «что»? С кем ехал, кто такие, про что говорили?»
Тут я всё понял. Зачем привезли меня и что делать буду. И начал. Кто из соседей Советскую власть ругал, кто на несправедливость жаловался, кто говорил, что заключённых как скот возят. Он бумагу даёт, ручку с чернилами, пиши, мол. Я написал. Договорились, что сведения буду через конвойного передавать, какого именно – потом опер скажет. А к нему не ходить, потому – зеки увидят и доверять перестанут. Там сурово было: зеки, если б поймали, могли и в выгребной яме утопить. Такое бывало. Что в конвое служил молчать надо, а говорить, что я есть командир Красной армии, осуждённый несправедливо. Для доверия, значит. Я понял, подписал что надо. Прошло немного времени, смотрю – нету уже тех, о ком я докладывал. Куда девались, не знаю. То уже не моё дело было. В этом лагере, во втором, в третьем. Зато другие как мухи мёрли, а мне и работа полегче, и жизнь поспокойнее. Отсидел и ещё десять лет там же вольным работал. Тогда и ехать разрешили. Многих отпускали, целые лагеря закрывали. Меня раб... ра... раб... раблитировали. Извинились, что без вины сидел, ну, я и так всё понимал. Денег дали. Я сюда поехал, на родину. Сын у меня здесь, взрослый уже. Да я ему что, незнакомый. Деньги разошлись, опять и скучно дома, так я сюда устроился. Всё ж среди людей. И музыку слышно. Я люблю музыку. Всю жизнь я люблю музыку...
– Тётя Мотя, – выкрикнул поражённый Филька, – так ты не скрипач, а стукач?!
Матвей помрачнел, вытянулся. Насупил брови. Таким бывал, может, когда-то перед атакой, уже сжав рукоять шашки – сейчас вперёд и смаху, поперёк чьей-то головы с оттяжкой, как на ученьи. Но не конь под ним, а стул задом наперёд, и ширинка от напряжения ещё сильней разъехалась – нитки тянут, и разноцветные пуговицы вот-вот брызнут в стороны.
– Эти слова забудь! – сказал твёрдо. – Сопляк. Не стукач, а боец при государственном задании.
Отрезвел сразу Матвей и глаза – иголками. Встал, пошёл непривычно вытянувшись. Не за кулисы, как ходил обыкновенно, а вниз но лестничке, в зал и дальше через дверь в фойе. Будто показывал, что больше он здесь не свой. Не дойдя, однако, до двери, прямость фигуры потерял и захромал обычной своей походкой. Работать уже не хотелось. Кто-то подбирал еврейскую песню, другие сидели молча. Руководитель задумался, глядя в зал невидящими глазами. Репетиция закончилась. Пора было домой, а завтра снова зубрить «медиальный, дистальный», потом встречать пациентов, предварительно осмотрев их в дверной глазок. Он любил смотреть в глазок: человек за дверью был забавно искажён оптическим стеклом. Иногда разглядывая задерживал больного перед дверью, что было и бесчеловечно, и неосторожно. Но в прихожей посетитель становился обыкновенным, похожим на всех остальных, и даже выражение лица у всех было одинаковое: страдальческое. Ибо кто видел сияющего жизнелюба в приёмной зубного врача?
Но именно здесь Трофим встретил Изольду.
2.
Нет, нет и нет! Никаких болезней! Зубы Изольды походили на сахар. Не теперешний желтоватый прессованный из тростника, нет! На тот настоящий рафинад, что когда-то продавали большими, ослепительно белыми «головами». Их раскалывали специальным топориком и мельче, для стакана, раскусывали щипцами. Вы, нынешние, нут-ка! Кто из вас колол щипчиками настоящий рафинад?
Изольда пришла по делу, как считалось, вовсе не своему, а тётиному. Тётя Броня, толстая сорокалетняя девушка, постоянно занятая своими зубными протезами и озабоченная счастьем Изольды, однажды попала сюда, была очарована доктором и, мигом оценив состоятельных пациентов, просторную квартиру и потенциальные возможности, тут же решила, что для любимой племянницы ей ничего не жалко. Преодолела слабое сопротивление мамы: «Да, да, все так, но возраст! Солидный же человек, а она совсем девочка!» – «Девочка? Конечно. Так пусть нашей девочке достанется хорошая жизнь!» – и разработала план: Изольда пойдёт к доктору, чтобы договориться о повторном приёме. Тётя «забыла» это сделать. Надо заметить, что она восхищалась, не кривя душой: был Марк, что называется, интересный мужчина, высокого роста и хоть уже понемногу тяжелел, но совсем чуть-чуть, почти незаметно. Шевелюра, правду сказать, тоже редела, так что ж её, на просвет разглядывать? А в глазах доктора пока светилось больше веселья, чем солидности. «Не всегда молодым девушкам нравятся юноши, зрелая мужественность тоже по-своему привлекательна», – рассуждала тётя. И хорошая квартира, и дорогой автомобиль, – добавлю я. Хотя как раз автомобиль у Марика был неприглядный, дешёвый. В квартиру надо попасть с разрешения хозяина, машина же на виду. Стоит ли привлекать внимание дорогими покупками, при скромной зарплате в районной поликлинике? «Но Изольда умная девочка и всё поймёт. Странно: влюбись ты в широкие плечи или красивые глаза, никто не удивится. И не назовут дурой! А оценив настоящие блага – солидность и обеспеченность, тут же прослывёшь корыстной и расчетливой. Но не всё ли равно, во что влюбиться? Важен факт!» – и это снова тётя. Её восхищение при маминой пассивной поддержке не пропало зря. Не какой-нибудь одноклассник, а настоящий мужчина! Изольда сидела у зеркала дольше обыкновенного. Была она, как и надлежит героине любовного романа, стройна и тонка, что не мешало в определённых мостах быть надлежащим выпуклостям. Светлые полосы, ровно подстриженные надо лбом и с висков, падали на плечи, образуя раму для синих глаз. А в глазах сияло удивление миром, где всё ново и всё прекрасно. А будет ещё прекраснее! Она ждёт.
Доктор был очарован сразу и наповал. Он примет тетю, когда ей удобно, в любое, пусть и не в приёмное, время. Не в приёмное даже лучше. «В сопровождении племянницы, – он сказал это как будто в шутку, но надеялся, что примут всерьёз. – Пусть тётя придёт завтра!»
И тут Марк совершил каноническую ошибку: занятый пациентами (о, проклятая добросовестность частника!), он поручил Трофиму проводить Изольду домой. Боже, что он наделал!
Трофим уже был маленькой знаменитостью, пусть и только в своём районе. О, этот рок! Ох, эти «брэки»! Серые глаза и модная куртка на шипучках, а борода? Ах, борода, борода, борода!
Из поучений Фильки-саксофониста: «Если девушка говорит «нет» – отпусти её. Она или дура, или в самом деле не хочет». Но Изольда молчала, что, как известно, означает «да». В старом романе был ещё колдовской любовный напиток, и наш прозаический век без него не обходится. Но не ищите мрачную ведьму с таинственным зельем – напитки стоят в витринах, снабжённые этикетками. Они горячат кровь, укрепляют характер, придают смелость и приносят любовь. А головная боль – это завтра и только завтра, любовники будут стенать, прося у Амура прощения. Во все века стенали, не сомневайтесь. Но молчит Амур и поделом: не лакайте, что попало, да ещё и в неумеренных количествах. А главное, не смешивайте! Никогда не смешивайте, во избежание головной боли и отвратительной тошноты. Трофим с Изольдой всё сделали правильно. И напиток был выпит, и канон соблюдён. Только не было моря. Но был старый парк!
...Стволы деревьев уходили в вечернее небо, а над кронами светили звёзды. Парк был похож на лес и в глубине деревья расступались, окружая поляну. На поляне вытянулась в небо ракета, готовая оторваться от деревянных опор. Сквозь проломленную фанерную обшивку можно было залезть внутрь, сесть на дно, смотреть вверх сквозь решётчатый нос, и если смотреть долго, небо приближалось, живое и подвижное, как в настоящем космическом полёте. Рядом стоял автомобиль, в котором, как и в ракете, не поместился бы взрослый человек, да и зачем ему? Разве может взрослый ездить в автомобиле, сколоченном из деревянных реек? Ещё здесь был паровоз и ящик с песком. Строй что сам захочешь. Развивай фантазию. А вокруг стояли большие, удобные скамейки. Но город ждал иностранную делегацию, на скамейках белели таблички: «Осторожно. Окрашено». Оставалась лодка.
Каждый, оглядываясь на собственное детство, вспомнит её, «плывущую» по детской площадке. Подчиняясь вашим усилиям, лодка перекатывается выгнутым днищем с носа на корму и обратно. Раскачайте её ночью – звёзды будут приближаться, когда вы поднимаетесь вверх и улетать когда опускаетесь, будто проваливаясь меж океанских валов, а шум ветра в деревьях так похож на дыхание моря! Качнитесь раз, другой, третий, качайтесь долго, пока не почувствуете себя плывущим. Одно и то же действие приобретёт разный окрас, написанное в системе «кровь-любовь» или «зиппер-триппер» – тут уж кому что нравится. Трофим с Изольдой, лёжа на дне лодки, совершали известные движения, лодка раскачивалась и раскачивалась, а звёзды приближались и улетали, но кто в такие минуты смотрит в небо? А между тем, одна звезда мигала. Не к добру, надо полагать…
Потом они сидели рядом. Изольда положила голову Трофиму на плечо и замерла, а он про себя соображал, как бы вежливо намекнуть девушке, что дело сделано и пора по домам. Краем глаза ловил тени, мелькавшие в стороне – сначала он только видел их в отсветах фонаря и почти не обращал внимания. Потом услышал Слово.
Известно ли тебе, читатель, слово от которого миллионы людей вскакивают и срываются с мест? От него плачут и трепещут, оно ссорит почтительное чадо с любящими родителями, сильных заставляет плакать, а немощных почувствовать себя героями! Есть, есть могучие слова: война, любовь, землетрясение. Их звучание не сравню я с этим словом – гулким, как удар барабана и сверкающим, как сталь ножа. Его разом выдыхает сотня тысяч, и оно повисает в небе тяжёлым облаком взрыва.
Ты знаешь это слово, читатель. Это слово – гол.
Го-о-оллл!!!
А орущие и рыдающие называют себя болельщиками. Ещё их называют больными и даже «больными на голову», что безусловно неправильно грамматически. Говорят, однако, что на трибунах стадионов ежегодно умирает сто человек. От переживаний. Кроме тех, что погибают потом в боях за честь «своей» команды.
Что жизнь? Что смерть? Вопрос века – кто забьёт и кто пропустит!! Ваня Петров Пете Ванину или наоборот? Как выиграть? У болельщиков есть соображения и даже идеи, но соображения каждого одного в корне противоречат идеям каждого другого. Этот другой прозван болтом, хотя никто никогда не видел, чтоб у болта были свои, пусть и неправильные, соображения. Болт всегда держит и укрепляет то, что ему со стороны назначено держать и укреплять.
Болельщик точно знает, почему в прошлом – позапрошлом, поза-позапрошлом, поза-поза-позапрошлом и так далее – матче его команда проиграла: во-первых, тренер не учёл требования современного тотального футбола. Во-вторых, Губарь – Кузя, Медведь, Рыжий и так далее – всё это не имена, а клички. Болельщики зовут игроков кличками или, в лучшем случае, детскими именами: Вася, Жора, Золотарь, Франчо. Для иностранных команд нет исключений: Боб, Джек, Педро. Фамильярность считается хорошим тоном, как у американцев со своим президентом. Итак, Губарь не туда вышел, а Ваня уж точно не туда отпасовал. В-третьих, судья – не судья, а мыло. Заметьте: мыло, а не, скажем, болт, как другой болельщик. Грамотный человек никогда не путает: судья бывает мылом, болельщик болтом, а игрок это уже мазила. Или дырка, если он вратарь.
Разделение освящено традицией как смена караула у Букингемского дворца. Конечно есть и другие слова, не столь дифференцированные, но каждому ясно что их лучше не цитировать в художественной прозе без крайней на то необходимости. Итак, судья мыло и засчитал офсайд там, где его и в помине не было. Наконец в-четвёртых, поле было не сухим, а мокрым, и солнце светило не туда, а оттуда. Разумеется, болельщик точно знает, куда Губарю следовало выйти, куда Ване пасовать и откуда солнцу светить. Не говоря уж о ценных советах, которые он дал бы тренеру, если б тот его выслушал. Но как я уже заметил, другой болельщик тоже всё знает и про солнце, и про пасс, и про тренера. Знает совершенно другое, более того – противоположное. С ним необходимо спорить, а споры болельщиков это вам не врачебный консилиум: они гораздо громче, они громче несравнимо, они почти как в парламенте, где тоже доходит до драк. Но в саду пока только орали. Даже томатным соком в лица не брызгали. И тут крики разрезал новый голос. Легко. Как нож режет масло.
– Какой счёт?
Простота вопроса потрясла эту академию футбольных наук. Упала тишина. Жужжал комар. Пауза тянулась, как резина в рогатке. Под фонарём в пятне света стоял человек, неизвестно откуда возникший. Костюм, белая рубашка, галстук умеренно-ярких тонов. Очки в тонкой золотой оправе подчёркивали холодную правильность лица, такое лицо может выражать собственное достоинство и служебное рвение. Кейс импортный, дорогой и такой же неприступный, как владелец. Но человек, его костюм и ботинки, букетик цветов и даже очки, всё было раза в полтора меньше обычного размера. И голос неожиданно громкий, послушный, хорошо поставленный, подчёркивал эффект.
– Ой! Клоун, – сказала Изольда.
– Кто?
– Клоун, – подтвердила она. – Клоун Константин. Я его в цирке видела.
– Какой счёт? – повторил человек под фонарём.
– Три-два, – проговорил кто-то, невольно подчиняясь голосу и строгому, в упор, взгляду сквозь очки. Но человек не успокоился. Повернулся к другому, проверяя: на всех ли действует?
– Кто играл?
Это было слишком. Даже не зная, кто играл, ты пристаёшь к занятым людям! Оставив без присмотра детей, отложив суетные мысли о работе и выпивке, о возможности новой войны и о яростной, до последней капли крови! – борьбе за мир, они пришли обсудить матч между командами Перу и Гондураса. А ты зачем явился, неуч, невежда, митрофан?!
Но голос действовал на всех. Глаза не допускали возражений. И был третий вопрос:
– Во что играли?
Рогатка выстрелила. Взлетел яростный рёв, но человека под фонарём уже не было. Никто не отметил его появления и куда он исчез, тоже не видели. Болельщики поняли, что над ними издеваются. И озверев, бросились друг на друга.
– Линяем, – сказал Трофим. – Сейчас приедут мусора.
3.
Трофим подходил к дому, тихо насвистывая. Изольда, конечно, дала телефон, но звонить вряд ли стоит. Поручение выполнено, девушку он проводил даже, так сказать, с перевыполнением, остальное – подробности. Дядя явно «попал». Совет им да любовь. «Как много девушек хорооших...» Старая песня...
– Эй!
Мурыла считался квартальным хулиганом и встречи с ним, да ещё поздно вечером, боялись окрестные жители. По имени его звали только мама и участковый, остальные – Мурылой. С детства. Учительница показала в классе открытку. На картинке были дети. И назвала художника – Мурильо. Потом спросила, кто запомнил имя. Он поднял руку.
– Мурыла.
Все рассмеялись и он стал Мурылой. Прозвище. Кликуха. Погоняло. Было и другое, за форму носа, «чайник», его Мурыла не любил и услыхав лез в драку, вертя на шпагате небольшую гирьку. Хвастал, что гирька с маху пробивает череп. Черепов пробитых не видели, но желающих проверить не было. Поговаривали о ноже, которым он кому-то грозил и даже о пистолете, но слухи были туманные, точно же знали, что Мурыла верховодит такими же «оторви да брось» и один ходит редко. Верно, маячила рядом в темноте какая-то фигура. Трофим пошёл быстрее, делая вид, что не слышит. Мурыла его догнал. «Ну, – сказал, загораживая дорогу, – стой. Чё боисся?» Затянулся, бросил сигаретку на тротуар, ногой раздавил. Постоял, разглядывая Трофима.
– Зубы лечишь? – сказал Мурыла.
– Помогаю.
– Не в том дело... Меня лечить не надо, – он хохотнул. – Здоровый пока. Бабки гребёшь?
Конечно, дядя Марик не платил Трофиму. Было бы даже странно как по его собственному мнению, так и по мнению других родственников, платить родному племяннику, как чужому человеку. Он ведь не платит дяде за обучение! Да и нехорошо баловать мальчика. Мелочь «на расходы», бывало, подбрасывал. Даже вместе с подпольными концертами получалось не густо. Но Мурыла хотел денег, а не информации.
– Делиться надо, – сказал он. – Если хочешь по нашей улице ходить, делись!
Делиться было нечем. Да и с какой стати?
О проекте
О подписке