Он удивительно быстро нашёл старое танго Брызги шампанского, мимоходом отметив, что держит в руках антиквариат, от которого хозяин лавки пришёл бы в восторг, поставил пластинку, стремительно шагнул к Ларе, протянул руку. Лара оказалась бестелесной. Или это страх мешал ему чуть сильнее коснуться её. От её шеи пахло терпко и дурманно, как жарким летом в полях. Костров едва удержался от поцелуя. Уроки танцев, на которые отправляла его мать, имевшая по семейной легенде дворянские корни, неожиданно дали себя знать, и Костров вёл легко и умело. Вёл и падал в бездну, и вот уже они кружатся в воздухе, слегка отталкиваясь от облаков, а там внизу суетится город, движется, перекрикивается, смеётся, плачет. И город этот гораздо древнее, чем был, когда Костров видел его последний раз. В нём редки сигналы машин, зато он вибрирует от цокота копыт и перезвона колоколов, у его липовых аллей не отсечены головы, а подле крепостной стены монастыря галдят женщины и трясут платками и зеленью. И неожиданное пластиковое окно, за которым, забыв об упавшей на лоб чёлке, уставшая женщина задумчиво смотрит в пустоту и медленно курит, выпуская дым в лишённый голоса цветной экран, и женщина эта – его, Кострова, жена.
Костров споткнулся в тот момент, когда прозвучал последний аккорд. Лара церемонно поклонилась, и сказала:
– Пора, пожалуй.
Костров вылетел из подъезда, лихорадочно пытаясь разглядеть, сколько показывают часы. Одинокий фонарь работал за троих, лучше всего освещая лужу, в которую Костров шагнул со всего размаха. Два. Два часа. Странно, как в космосе, время не бежит.
Надя спала, в другой комнате тихо постреливал телевизор. Костров заглянул:
– Не спишь?
Ромка не ответил, перевернулся на другой бок, что-то бормотнул. Костров на цыпочках подошёл к тумбочке, нажал кнопку, и комната погрузилась в темноту. Привычно двигаясь на ощупь, Костров разделся, лёг.
– Почему так поздно? – сонно спросила Надя, жарким телом наваливаясь на мужа.
– Потом, Надь, потом. Спи, – Костров обнял её, погладил по волосам вьющимся, пахнущим духами и сигаретами.
В стояке шумнула вода, по потолку метнулась тень, испуганная одинокой машиной. Костров принялся ругать себя, но потом вдруг остановился. Ничего он такого не сделал. Ничего. Просто он никогда не видел таких женщин. О таких даже нельзя мечтать. Они ни при каких обстоятельствах не могут вот так к тебе прижаться во сне, или стоять у плиты и варить суп, или лепить белыми руками пельмени, или развешивать бельё, утирая потный лоб, или ругаться на рынке из-за несладкого арбуза, или… Костров даже не мог определить, что он почувствовал к Ларе. Как ни странно, но это чувство он не назвал бы влечением, он даже был уверен, что не хотел с ней близости, это было иным: что-то невесомое, томное и прохладное. Костров ни разу не изменял жене и не любил, когда о подобном говорили друзья. Верность не была для него обременительна, скорее – приятна и естественна. Кострову нравился его дом, он, конечно же, любил Надю, чуть располневшую и всё чаще усталую, но всё так же весёлую, лёгкую на подъём, успевавшую всё. Любил, когда она неожиданно подходила сзади к нему сидевшему за столом, наклонялась и щекотала его ухо своими мягкими губами, любил её воркующий смех и сильные руки, которыми она обхватывала его шею, выдыхая:
– Лёня, люба моя, Лёнечка…
Что же было с ним там, в лабиринте занавесок, в омуте винных трав, среди вещей, проживших пять его жизней, с этой немыслимой женщиной? Откуда этот привкус преступления и горделивая мыслишка: не стал, не позволил себе, не соблазнился. Будто это она, Лара, прикрывала глаза в судорожной схватке с собой, так близко видя его лицо; будто это она небрежно и нехотя перечисляла: муж да сын. В порыве раскаяния Костров уткнулся в душистые волосы жены, и вдруг сошёл с ума, требовательно потянул шёлковую бретельку.
Утром случилась метель. Костров наблюдал за огромными снежинками, натянув одеяло по глаза. С кухни медленно пополз кофейный аромат, а за ним сытный дух яичницы с беконом или колбасой. Хлопнула дверь, босо прошлёпал Ромка, забубнили голоса. Костров резко сел, выбросил руку за халатом, хватанув сквозняка из открытой форточки, пробудился окончательно.
Надя с мокрыми волосами стояла у плиты, одной рукой держа турку, другой пульт, щёлкала каналы, вот выбрала какой-то с музыкой, пару раз двинула бёдрами в такт, сняла с огня кофе. Краем глаза заметив движение в дверях, улыбнулась, предчувствуя. Костров не обманул, чмокнул куда-то между щекой и плечом, грубовато прижал к себе, и отправился стучать в ванную, где Ромка под шум воды декламировал с выражением Маяковского, попутно пытаясь сочинить стилизацию.
Сын вышел, влажно поблёскивая кожей, окружённый поэтическим туманом, в котором отчаянно выискивал слова, которые могли бы поразить этот мир в самое сердце.
– Ромка, как будто один живёшь, – довольно буркнул Костров и вспомнил читающую стихи Лару. С размаху двинул тело под холодный душ, но голос продолжал звучать, лишь отдалившись слегка. «Ну, Костров, это никуда не годится. Бред. Сон. Всё неправда. Нет никакой Лары, и не было. Приснилось в пьяном дурмане. Отчего кажется, будто что-то забыл? Недоделал. Нечестно как-то. Нужно извиниться может?». И вдруг Костров понял, что не знает, где она живёт, и обрадовался этому, и голос утих.
Потом была долгая поездка по магазинам. Костров, ожидая жену, покуривал и словно впервые видел опушённые деревья, просветлевшее небо, старые уютные церкви, улыбался, глядя на собаку, что, играя, путалась в ногах у лошади и когда та касалась её мягкими губами, припускала, взвизгивая. Нарочито недовольный извозчик, посвистывал, утирал слезящиеся глаза, оборачиваясь, скалился пассажирам. Туристы любили этот город: часто приезжали узколицые, громкие китайцы, напыщенные барственные москвичи, диковатого вида немцы, многозначительно кивающие экскурсоводу. А экскурсовод – тонюсенькая девушка или долговязый хвостатый парень – проводил в воздухе рукой как кистью и являлись то золотые луковки, то резные ставни приземистых всё больше двухэтажных домов, то разлёт Каменки, то гудящий гостиный двор, и – самое вкусное – прилавки, пахнущие мёдом, бражкой, лубочной краской. Костров больше любил совсем другого рода путешественников. Например, как вон та парочка: от силы лет по двадцать, у него в покрасневших руках карта, из воротника куртки выглядывает синяя клетка рубахи, за спиной рюкзак, и девушка – румяная от морозца, легко одетая, тоже с рюкзаком и с таким взглядом, что невозможно не верить в счастье. Выходила нагруженная сумками Надя, Костров отвлекался, шутил и смеялся в ответ, когда жена махала на него рукой, сквозь смех стонала:
– Лёня, ты сегодня как двадцать лет назад…
Наде показалось, что начался их с мужем второй медовый месяц. Он был весел и нежен с нею, легко соглашался на походы в гости, напевая, сооружал полки на балконе, о которых она просила уже почти год, вечерами, обнявшись, они смотрели старые фильмы, а однажды он позвал её гулять, и привёл в ресторан. А ночи, что за ночи! На работе, в маленькой затхлой комнатёнке ЖЭКа, коллеги-сплетницы просили Надю рассказать о её романе и не верили, что роман тот с мужем, с ужимками хихикали и грозили ей пальцем. Она же просто наслаждалась: сменила причёску, перешила дублёнку, наведалась к школьной подруге с бутылкой вина и долго смеялась её удивлению.
Ромку родительское помешательство забавляло, но отсутствие ответа из редакций было так мучительно, что заслоняло всё. Он подолгу бродил под вернувшимся дождём, останавливаясь изредка под козырьками домов, чтобы торопливо записать надиктованные вдохновением строчки и выкурить уже привычную сигаретку. Как-то к нему подошла женщина, явно из богатых, и попросила прикурить, он чиркнул зажигалкой, неудобно зажав листок в руке и думая о написанном. Прежде чем он успел разглядеть незнакомку, она двинулась прочь, бросив на ходу:
– Спасибо, рыцарь слов бессмертных.
Ромка хотел переспросить, но женщина уже скрылась за углом дома и он, нервно затянувшись, лихорадочно зачеркал: я – смертный рыцарь слов бессмертных, кричу в оглохшую толпу…
Хмурым утром понедельника вернулась головная боль. Как назло, старушка ведьмоватого вида принесла все свои украшения и, страшно кривя беззубый рот, требовала продать их до конца недели. Хозяин – круглый человечек с зычным голосом – выразительно глянул на Кострова льдистыми глазами и доброжелательно закивал старухе. Костров погряз в работе. К вечеру голова казалась набитой гвоздями. Костров с трудом воскресил бесценное старьё, и вышел на улицу. Медленно запер лавку, поёжился, закурил. Какая-то мысль долбила в висок. Напрягшись, он понял: с утра допил последнюю таблетку. Под влажной тяжёлой хмарью он поплёлся в аптеку. Одна оказалась уже закрытой, в другой не было нужного. Добрая торопливая тётка в окошке усердно объяснила адрес, где «всё всегда в наличии». Дышать было как-то противно, словно глотаешь мутную воду, ноги промокли, самый главный ориентир: «бюст мужчины с прекрасной гривой» видимо был растворён тем, чем стал воздух. В тумане мелькнула тень, и цокнули каблуки, Костров рванулся:
– Подождите, пожалуйста, вы не знаете, где здесь аптека?
– Леонидас!
Кострова обдало жаром, пересохло во рту, и он закашлялся. А Лара уже вела его под руку, приглушённо смеялась:
– Аптека здесь закрылась уже как месяца два. Пойдём, пойдём. Угощу тебя волшебным отваром, – и ступеньки в непроглядной темени, тусклый свет на недосягаемом этаже, неясного цвета дверь с криво приклеенным номером, а потом сразу сухое тепло, свобода от хлипких ботинок, легкость плеч, избавившихся от набухшего пальто. На этот раз Лара провела его в другую комнату, где даже на вид мягкий удобный диван манил в свои объятья, паркетный пол с подогревом бахвалился ореховым переливом, овальный стеклянный стол голубовато подсвечивался ноутбуком, огромное директорское кресло стыдливо отвернулось, свесив с подлокотника сиреневую накидку, настенные бра настойчиво приглашали взглянуть на ровные корешки книг, чинно стоящих за идеально чистым стеклом. Костров блаженно вытянул ноги, откинулся на спинку и почувствовал, что сейчас уснёт.
– Держи, – Лара придержала широкий рукав свитера, протянула Кострову глиняную шершавую кружку. Костров стал пить, не открывая глаз, и слушал, как туда-обратно прошаркали джинсы, щёлкнула «мышка», и где-то далеко тихо-тихо зазвучала Reverie Дебюсси.
– Странно, что мы встретились, – сказал Костров. – Чем вы меня поите всегда? Я бы приобрёл несколько литров.
– Этим нельзя злоупотреблять, – улыбнулась Лара.
– Знаете, я думал о вас, мне казалось, как-то нехорошо мы расстались.
– А мы и не расстались. Впрочем, это неинтересно. Хочешь кальян?
– Не знаю даже. Я курил его раза два – ничего особенного.
– Помоги, – Лара двинула стол ближе к дивану, быстро присев, достала из нижнего ящика шкафа золочёный с хрустальной колбой кальян, нечто вроде горелки и потёртую коробочку с табаком. Несколько колдовских движений и по комнате поплыл сначала цитрусовый аромат, а за ним густой витиеватый дым. Лара передала трубку Кострову и он взял, глубоко затянулся, ощутил пряность и тут же вкус но не табака, а её, лариных губ, только что обнимавших стальную иглу трубки. Ему тут же стало жарко и хорошо, ровно забилось сердце, и звуки скрипки приблизились, заполнили комнату, пошатнули мир. Костров скорее угадывал, чем видел Лару в застывшем дыму, но голос её звенел рядом, и он глупо улыбался, не в силах перестать. – Говорят, так шаманы вызывали духов. Они курили странные смеси и пели протяжные песни, шептали скоро-скоро свои заклинания. О, дух леса, услышь зов мой, прими дар мой, поговори со мной. О, дух леса, покинь свои сладостные дебри, свои тайные норы, выйди ко мне. Не устрашусь силы твоей, но поклонюсь ей. Деревья твои забрали дочь мою и не ведомо мне, за что. Ветви их обвили нежные ноги её, слабые руки её, юное тело её. Не ропщу, дух леса, на волю твою, но прошу только: позволь увидеть дочь мою, коснуться волос её, глянуть в глаза, что мои повторяют. Так пел шаман. А на следующий день много дичи убили соплеменники его и много ягод принесли жёны их, и нагая истерзанная девушка, вскинув руки, упала у кромки леса. Шаманы не должны были иметь семью, сердце их не должно было уметь любить, а этот ослушался, и плакал долго над телом дочери своей. Жена его вырвала свои волосы, порвала одежду на себе, заедала землей горе своё. Шаман покинул селение, и никто не знал, что с ним, – Лара приняла трубку, жмурясь, втянула дым.
– Как жутко это всё. Неужели вправду было? Лара, вы только вдумайтесь, – затараторил Костров, – ребёнка отнял какой-то дух леса…
– Боги помогают нам и нас же наказывают, но мы сами приняли их законы. Леонидас, это же контракт: ты – мне, я – тебе. Иначе не получится: боги ничего не прощают и не забывают и жизнь для них – монета.
– Да, вы правы, но дети…
– Заведя дракона, будь готов к пожару, а не к изгаженному коврику. А дети… Человек, ничем не дорожащий, всё равно будет дорожить детьми, ибо они плоть от плоти. Больше всего мы ценим то, что сотворили сами, будь то поделка из дерева, дом или ребёнок.
– Лара, Лара, какая вы!
– Какая? – и залился колокольчик. – Леонидас, не бойся, твой сын в безопасности.
– Почему?
– Он – поэт.
– И что?
– Поэты отмечены, они под защитой. Ты знаешь, что проклятья не берут поэтов, не действуют на них?
– Никогда бы не поверил, что существуют проклятья в наше время.
– Как же? А лягушка, о которой ты рассказывал?
– Может, совпадения.
– А может и нет, и в этом может – самое страшное. Леонидас, а можешь принести её, показать? – спросила и близко склонилась к лицу Кострова, сквозняком коснулась руки, забрала кальян.
– Могу, принесу, – отвечал Костров, ощущая, как ожог касания пощипывает руку. Тревожность вдруг забилась в виске, качнулась комната, Костров понял: они увидятся ещё раз.
– Ну теперь чай, – и исчезла.
Вернулась неузнаваемой: забрала высоко волосы, сменила свитер на тунику цвета тумана, лишь по-прежнему шаркали джинсы, в руках поднос весь в блестящих завитушках, а на нём чайник и чашки, расшитые золотом, дотронуться страшно – так тонок фарфор. Вился ароматный пар и почему-то хотелось, чтобы случился мороз, и стало слышно, как за окном торопливо поскрипывают шаги.
Лара забралась с ногами на диван к Кострову, он осторожно потеснился, но места всё равно не хватало и тепло её ноги медленно обволакивало и лишало воли.
– Когда так тихо, хорошо думать о смерти, – почти прошептала Лара.
– Зачем же о ней думать?
– Ты суеверен? Смерть вовсе не приходит на зов, она гораздо умнее. Человек умирает перед тем, когда к нему идёт горе, которого он не выдержит. Жил у нас в городе нищий. Он родился в бедной жаркой стране, он был молод и по-своему красив. Темноокая дочь гулящей матери отдала ему сердце. Взамен он дал ей сына и потом ещё двух. Голод погнал его на заработки и вот он приехал в другую страну, он познал здесь тюрьму, он спал на цементном полу, работал за мелочь, страшился зимы и держался лишь тем, что там – его семья. Он отправлял туда деньги, и красивая юная стерва брезгливо принимала из рук его мятые купюры. Шли годы, и он стал мечтать о возвращении, ему снились берега его реки, лучи солнца ласкали его во сне, сыновья улыбались ему, на цветных подушках ждала его жена с узкими как у девочки бёдрами, загорелыми руками, нежными сухими губами. Он просыпался каждый раз, не успев увидеть, что там – за пёстрым пологом в его жалком дому. Он ходил пешком каждый день в другой город, выносил там мусор, мыл туалеты, разгружал что-то. И вот ему повезло: в грязном сортире он нашёл толстый бумажник, не вытирая рук, рванул застёжку и на замызганный пол посыпалось счастье. Сначала он бежал, и мороз жёг ему босые ступни и душил его ледяной ветер. Он устал, он присел на обочину, ласково достал из своего тряпья сигарету и в её дыму, не тающем в застывшем воздухе, увидел наяву свой сон. Когда он вновь поднялся, сон не исчез, напротив, всё приближалась и приближалась цветная занавеска. Он поднял было руку, чтобы дотянуться до неё и в тот же миг настала тьма. Его нашли в открытом люке канализации, и худой оранжевый рабочий клялся, что махал ему и кричал, но тот шёл как лунатик прямо в жаркое нутро земли. А если бы он дошёл до вокзала, если бы тяжёлый крылатый поезд привёз бы его домой, если бы сбылся его сон, он бы увидел свою жену, что стала похожа на сморщенную тряпку и её мутных в дурмане анаши клиентов, пьяного в наколках старшего сына, и две неухоженные могилы. Разве не умна, не благосклонна смерть?
– С вами сложно спорить, Лара. Вы будто всегда правы, – протянул Костров, и, словно, ища мысль, провёл рукой по голове, – но что-то не складывается, не хватает какого-то паззла.
– Это от того, что ты очень земной, и никак не хочешь пустить в свою жизнь сказку.
О проекте
О подписке