Когда аргументы не действуют, остается либо устрашить, либо послать. Но ребенок, похоже, был сделан из железа, потому как не только не собирался сдаваться, а, напротив, начал даже проявлять нечто похожее на драчливость.
– Вот я скажу Исидору Степановичу, что, выступая под знаменами его избирательной кампании, вы дурачили публику, которой он обещает служить словом и делом. Вам не заплатят за выступление и выгонят с работы. Он – мой дядя, между прочим…
Это уже походило на шантаж, и надо было договариваться.
– Ну, и чего же ты хочешь? – спросил я.
Она смотрела совсем уж хамски:
– Мороженого… Я люблю крем-брюле.
Я перевел дух. Могло быть хуже. Этот ребенок, похоже, не знает себе цены.
– Что ж, пошли в кафе…
– Хорошо. Но я хочу только крем-брюле и три раза в день. Вы меня будете встречать после школы в половине первого, после магазина, в половине четвертого, и после садика, откуда я забираю свою сестренку в семь вечера.
Нет, похоже, она все-таки себе цену знала.
– Как тебя звать?
– Ксюша.
– И в кого ты такая нахалка, Ксюша?
– А у нас в семье все нахалы, начиная с дяди Исидора.
– Как ты можешь говорить такое об уважаемом человеке? – фальшиво возмутился я.
– Это вы про дядю Исидора?.. Его не уважают, а боятся, потому что если он кого погонит с фабрики, то работы не найти, ибо безработица в поселке уже достигает двух с половиной процентов от экономически активного населения. Посмотрите только, как стремительно падает на фабрике рентабельность производства! Почему? Да потому, что в отличие от руководителей других птицефабрик края он ничего не сделал для реконструкции основных цехов. А ведь даже неосведомленному в экономике человеку ясно, что давно следует заменить устаревшее, построенное еще в советские времена энергохозяйство, эксплуатация которого непосильным ярмом лежит на себестоимости продукции, а это, в свою очередь, самым отвратительным образом влияет на цену готовой продукции, делая ее неконкурентоспособной на местном потребительском рынке.
Я смотрел на нее, как на лунный камень.
– Откуда тебе это известно?
– Мне многое известно, в том числе и то, что вы периодически изменяете своей гражданской жене…
Это было уже слишком!
– Слушай, детка, а не дать ли тебе по шее?
– Получите пинок в пах. Ну, полно трепаться, дядя, пошли в кафе…
В кафе Ксюша чувствовала себя как в родной стихии (я даже начал подозревать, что был не первым, кто подвергся ее шантажу), умяла три порции крем-брюле и готовилась потребовать четвертую, когда я заметил, что неплохо было бы оставить место для семичасового похода вместе с сестренкой. Подумав, она ответила, что калорийность крем-брюле невысока и насытится им практически невозможно. Однако в моих словах рациональное зерно, безусловно, есть. Моя гражданская жена, вне сомнения, жестко контролирует кошелек мужа и наверняка заподозрит незапланированные расходы, поскольку сразу же заметит отсутствие хлеба, молока и картошки, не купленных мной по причине непредвиденных трат на мороженое, хотя соответствующая задача передо мной ставилась еще утром.
Относительно жесткого контроля она, конечно, крепко загнула, тем не менее я принялся соображать, как вести себя дальше. Обычные приемы, используемые мной при встрече с противником – фальшивое обаяние, напускная лихость, и самоуверенность, – это удивительное создание, похоже, не воспринимало, и следовало искать нетрадиционные методы воздействия.
Она жила неподалеку, в небольшом бревенчатом теремке, огороженном высоким забором, местами обитом жестью, содранной с металлической тары. Такие теремки для нашего поселка, выстроенного для работников птицефабрики и потому совершенно безликого, как всякая инфраструктура, были типичны. Осенью вокруг собиралась непролазная грязь, зимой наметались непроходимые сугробы, и тогда я испытывал особую ностальгию по совсем другим домам и улицам.
У кособокой калитки стояла женщина, подчеркнуто некрасивая, будто природа задалась целью сделать ее отталкивающей. В первую очередь обращали на себя внимание ее пронзительные глаза, вонзавшиеся, как две рапиры, нанизывая на клинки по самый эфес. Они довольно неуклюже сидели над крючковатым носом, чуть ли не сразу переходившим в тесаный подбородок с большой пунцовой бородавкой. Все это взятое вместе было ужасно нелогично и непропорционально, а твердые как пакля волосы цвета полыни, коротко стриженные и открывавшие не по-женски мощную шею, лишь усиливали впечатление, что перед тобой продукт глупой импровизации.
– Нас уже ждет твоя мама, – заметил я, горя от нетерпения спихнуть это сокровище в другие руки.
– Это не мама, – ответило «сокровище», – а ее знакомая, лауреат международного конкурса пианистов, и ждет она не меня, а вас. Она тоже была на встрече с дядей Исидором, поскольку собиралась послушать его треп, но после вашего трепа ей больше ничего не хотелось слушать, и она выразила желание немедленно познакомиться с вами.
У меня кольнуло под ложечкой.
– Почему же ты тогда направила меня в кафе, а не сразу к ней?
– У каждого свой интерес.
– Кто из тебя вырастет, если ты сейчас такая меркантильная?
– Не ваше дело, – парировала она и, обратившись к этому пугалу, сказала уже тоном послушного ребенка: – Тетя Вероника, – перед вами дяденька Подхомутов, одна из достопримечательностей нашего поселка.
– Ты мне льстишь, – скромно заметил я.
– Она права, – заметила тетя Вероника неожиданным колоратурным сопрано, составляющим разительный контраст с ее внешностью. – Такое не всякий раз встретишь. Вас в пору в музеях демонстрировать.
– Восковых фигур? – полюбопытствовал я, придав и лицу, и голосу как можно больше наивной невинности и невинной наивности.
Пропустив это мимо ушей, она продолжала разглядывать меня, как диковинку из кунсткамеры.
– Я впервые встречаюсь с подобной профанацией… Вам не стыдно?
– Стыдно чего?
– Так обманывать людей?
– А вам никогда не приходило в голову, что иногда люди желают быть обманутыми?
– Чем, той абракадаброй, которую вы сегодня барабанили?
– Что в этом худого?
– И вы еще смеете спрашивать?.. Так испакостить великое творение!..
Я продолжал изображать непонимание.
– Можете считать это моей Фантазией на темы Шопена. Есть же Вариации на тему Шопена у Рахманинова. Почему же их не может быть у Подхомутова?
Тут, кажется, я хватил через край.
– Вы либо идиот, либо провокатор, – прошипела она, побелев от бешенства.
– Предпочитаю все-таки первое, это безопасней— заметил я в ужасе от того, что мои образы не срабатывают.
Она мерила меня взглядом, где презрение и ненависть уживались с радостью первооткрывателя.
– Нет-нет, я ошиблась, вы не просто провокатор, вы – жулик, и я намерена уничтожить вас. Такой цинизм прощать нельзя.
Сказав это, она, не простившись, скрылась в доме, а Ксюша, напомнив, что наша следующая встреча в семь часов вечера, послушно пошла следом.
Оставшись один, я погрузился в грустные размышления о превратностях судьбы, и хотя все сказанное этой мегерой было более чем справедливо, я чувствовал себя до предела уязвленным.
Не скрою, как и подавляющее большинство людей, я тщеславен, а в том, что касается музыки, тщеславен непомерно. В поселке я окружил себя небольшой группой поклонников и поклонниц, вернее поклонниц и поклонников, которых периодически дурачил, вставляя в Шопена и Листа самого себя, и вовсе не из желания обогатить классиков, а потому, что не знал исполняемые мною сочинения от начала до конца.
Мои выкамаривания неизменно воспринимались фонтанами восторгов и крокодиловыми слезами оттого, что я украшаю птицефабрику, а не Карнеги-холл. Ответом были потупленный взгляд и многозначительное молчание, и хотя меня всего, конечно, распирало, тем не менее я всякий раз тщетно давал себе слово не зарываться, но выкамаривания каким-то чудесным образом сходили мне с рук. Я продолжал слыть маэстро и творческой личностью, слава моя в среде местных дам бальзаковского возраста росла так стремительно, что я поверил в это сам, в результате потерял бдительность и теперь надо мной собирались тучи, которые следовало немедленно разгонять.
С ксюшиным шантажом я справлюсь, хотя и не без труда, а вот с этой Горгоной все будет гораздо сложнее. Она, похоже, принадлежала к той породе людей, которые идут напролом, без оглядки, бездумно сметая все, что стоит на пути, отвергая компромиссы, даже если это стоит им разбитых лбов и мятых судеб. Я бы мог представить ее вышибалой в кабаке, ответственной из Горгаза, надзирательницей в женской колонии, пришелицей из сопредельного мира – кем угодно, только не пианисткой.
Хотелось бы слышать, как эта бой-баба с ручищами молотобойца и физиономией, будто специально созданной для съемок отечественных фильмов ужасов, сыграет ноктюрн, который в последние годы был неотделим от меня, как мой треп от моей правды. Пусть я его выворотил, подверг вивисекции и хамски нашпиговал совершенно чуждыми фрагментами, но то, что там осталось от Шопена, было сыграно мной достаточно тонко, и у меня были серьезные сомнения по части того, что тонкость такого уровня по силам страшилам, даже если они и лауреаты.
Я сказал как-то (а здешние доброхоты сразу же постарались превратить мои слова в афоризм), что у каждого Красавцева должен быть свой Подхомутов. Считая должность пресс-секретаря директора птицефабрики холуйской и унизительной, я, тем не менее, местом своим дорожил и терять его не намеревался, а потому готов был драться за него до последнего. Если всесильный Красавцев узнает, что я вытворил, да еще на встрече с избирателями, и если об этом прослышит его соперник на выборах Серафим Хрупкий – независимый кандидат и предприниматель, освоивший в районе производство клюквы в сахаре, – то у хомута были все шансы стать еще и подпругой. При одной мысли о разоблачении у меня на лбу выступала холодная испарина, а ноги сами по себе принимались отплясывать жигу, будто на них действовал скрытый вибратор.
Я видел только одну возможность укротить агрессора – влюбить ее в себя.
Мои отношения с отцом, никогда не отличавшиеся особой сердечностью, после перенесенного Валерией инсульта стали почти отчужденными. Он теперь обращался ко мне лишь в случае крайних необходимостей, каковыми были главным образом вручение денег, передаваемых матери на мое содержание, и решение вопросов, связанных с квартплатой, которые в специфических подхомутовских условиях были настолько сложными, что даже в домоуправлении в бессилии разводили руками. Правда, при этом папаша не чурался периодически назвать меня «недоразумением», а однажды и вовсе «гирей на ноге». На это я заметил, что не просил производить меня на свет, а он потупил голову, как делал всякий раз, когда попадал врасплох, и спросил в крайнем раздражении:
– А ты уверен, что на свет тебя произвел я? – и тут же смолк, как в свое время умолкали, когда с губ ненароком срывалась политическая ересь.
Но шкаф уже открылся, и скелет наконец выглянул. Слухи о моем происхождении в семейке кружили не переставая, а Холерин изощрялись в придумывании гадких слов, которыми не уставали называть мою мать.
– Ты хочешь сказать, что я не твой сын?
Этот вопрос я задавал мысленно тысячи раз, но только сейчас осмелился его произнести. Отец распахнул окно и долго рассматривал птиц на тополе, росшем перед балконом.
– Я жду…
– Всему свое время, – сухо бросил он.
На том и кончилось, хотя правильнее было бы сказать началось, но развития не последовало, поскольку в моей голове начало звучать, и я знал, что если перетряхивание семейного бельишка продолжится, звуки прекратятся, а они в ту минуту были для меня гораздо важнее.
Я уже говорил, что в музыкальной школе меня перспективным не сочли, но, покинув ее стены и освободившись наконец от ненавистной мне муштры гаммами, канонами и полифонией, я вдруг почувствовал интерес к фортепиано и начал слышать музыку.
Свою музыку!
Это вышло совсем нежданно и на первых порах ошеломило меня: поначалу возникали только крошечные несвязанные мелодийки, потом они начали превращаться в конкретные темы, которые я пытался развивать, бездарно подражая тому, что неслось из проигрывателя тетки Валерии. Я уединялся, если такое было возможно в том бедламе, котором был наш дом, и нашлепывал пальцами по груди то, что слышал. Все это было банально и пошло, тем не менее у меня появилось нечто вроде своих этюдов, прелюдий, музыкальных моментов… Я это, конечно, не записывал, да и желания у меня такого не было, не говоря уже об умении. Мне больше нравилось создание и внутреннее слушание, и даже не столько создание, сколько фантазирование, чаще всего на темы услышанного. Если я пытался воспроизвести свои фантазии, то делал это я на все том же «шкафе с посудой» под недовольные реплики Валерии, которая в полной тоске от начавшей сохнуть руки не уставала рассуждать о самовлюбленной черни, которая пытается влезть в различные духовные состояния. Тогда я еще не сознавал, какие возможности сулят эти духовные состояния, а понял совершенно случайно, оказавшись в компании подобных себе прыщавых акселератов, каждый из которых из себя что-то изображал.
Началось с того, что какая-то девица вдруг вперила в меня кофейные глазки и томно прошептала:
– Мне сказали, что вы играете…
Я растерялся и ответил, что это несерьезно.
– Сыграйте, пожалуйста… – пошли настаивать «глазки».
Играть мне было нечего. Репертуарный портфель пустовал, а выученное в музыкальной школе было хорошо забыто. В лихорадочном соображении, как быть, я вдруг вспомнил про восхитившую меня свой тонкой, как паутинка, фактурой Поэму Скрябина фа диез мажор, которую услышал однажды по прямой трансляции из концертного зала. Тогда я сел за «шкаф с посудой» и принялся импровизировать под Поэму, не обращая внимания на ненавистный взгляд Валерии, которая к тому времени – к моему счастью! – уже потеряла и дар речи. И вот теперь, вняв просьбе «кофейных глазок», я начал воссоздавать эти построения. Акселераты почти не слушали, но «кофейные глазки» позже сказали проводить ее, а у дома, пользуясь покровом ночи, впились в меня губами и попросили потрогать, что и было сделано с проворностью гораздо более скромной, чем та, что я проявил, импровизируя под Скрябина.
О проекте
О подписке