Читать книгу «И. П. Павлов – первый нобелевский лауреат России. Том 2. Павлов без ретуши» онлайн полностью📖 — А. Д. Ноздрачева — MyBook.
 









«Достоевский обладал особенным свойством убеждать, когда дело касалось какого-нибудь излюбленного предмета. Что-то ласкающее, просящееся в душу, отворяющее ее всю, звучало в его речах. Так он говорил и в этот раз (за десять дней до смерти в гостях у Суворина). У нас, по его мнению, возможна полная свобода, такая свобода, какой нигде нет, и все это без всяких революций, ограничений, договоров. Полная свобода совести, печати, сходок, и он прибавлял «полная». Суд для печати, разве это свобода печати? Это все-таки ее притеснение. Она с судами пойдет односторонне криво. Пусть говорят все, что хотят. Нам свободы необходимо больше, чем всем другим народам. Потому что у нас работы больше. Нам нужна полная искренность, чтобы ничего не оставлять невысказанным. Конституцию он назвал «Господчиной», и уверял, что так именно называют ее мужики в разных местах России, где ему случалось с ними говорить. Еще на пушкинском празднике он продиктовал мне небольшое стихотворение об этой «Господчине», из которого один стих он поместил в своем дневнике, вышедшем сегодня. Он был такого мнения, что прежде всего надо спросить один народ, не все сословия разом, не представителей от всех сословий, а именно одних крестьян. Когда я ему возразил, что мужики ничего не скажут, что они и формулировать не сумеют своих желаний, он горячо стал говорить, что я ошибаюсь. Во-первых, и мужики могут многое сказать, а во-вторых, мужики, наверное, пошлют от себя в большинстве случаев на это совещание образованных людей. Когда образованные люди будут говорить не за себя, не о своих интересах, а о крестьянском житие-бытие, о потребностях народа – они, правда, будут ограничены, но в этой ограниченности они могут создать широкую программу коренного избавления народа от бедности и невежества. Эту программу, эти мнения и средства, ими предложенные, уж нельзя будет устранить и на общем совещании. Иначе же народные интересы задушатся интересами и защитою интересов других сословий, и народ останется ни при чем. С него станут тянуть еще больше в пользу всяких свобод, образованных и богатых людей, а он останется по-прежнему обделенным».

Думала ли ты, моя дорогая, что наш Достоевский мог быть таким социалистом, радикалом! Да, еще Суворин сообщает, у Достоевского был замысел продолжать «Братьев Карамазовых». Алеша Карамазов должен был явиться героем следующего романа, из которого он хотел создать тип русского социалиста, не тот ходячий тип, который мы знаем, а который вырос вполне на европейских ногах.

«Как Достоевский относился к молодежи – она это сама знает. В последние месяцы он бывал в каком-то восторженном состоянии. Овации страшно подняли его нервы и утомляли его организм. Подносимые венки он считал лучшей наградой! В ноябре или декабре, после одного бала в одном высшем учебном заведении, на который ему прислали почетный билет, он рассказывал мне, как его принимали. Потом мы стали говорить, – продолжал он, – затеяли спор. Они просили, чтобы я им говорил о Христе. Я им стал говорить, и они внимательно слушали. И голос его дрожал при этом воспоминании».

Он любил русского человека до страсти. Любил его таким, каким он есть. Любил многое из его прошлого и верил с детскою непоколебимою верою в будущее. «Кто не верит, тому и жить нельзя», – говаривал он… И вот почему к нему ходили, как на исповедь, ему делали невероятные признания; в силу его слова верили и стар, и млад…

У Маркевича75 в «Московских ведомостях» рассказывается сцена смерти. Выписываю следующее: «Двое детей их, сын и дочь (дочь – старшая, 11 лет) тут же на коленях торопливо, испуганно крестились. Девочка в отчаянном порыве кинулась ко мне, схватила меня за руку: «Молитесь, прошу вас, молитесь за папашу, чтобы, если у него были грехи, бог ему простил», – проговорила она с каким-то поразительным недетским выражением и залилась истерическими слезами.

По отцу и дети, милая Сара! Тут приводятся слова его жены: «Ведь ему жить хотелось еще. Жизнь только начинала улыбаться ему (прорывались у нее слова); он надеялся еще многое сказать… И дышать стали мы легче… И вот… Он мне сегодня сказал: «Весь свой век бился я, и работал, как вол, из-за хлеба насущного; думал, вот, наконец, будет, чем детей на ноги поставить, и умираю, оставляя их нищими…»

В «Московских ведомостях» приводятся слова Достоевского из письма к Каченовскому76 от октября прошлого года. «Я человек весьма нездоровый, с двумя неизлечимыми болезнями, которые меня очень удручают: падучею и катаром дыхательных путей, так что дни мои, сам знаю, сочтены, а между тем беспрерывно должен работать без отдыху».

Все эти выписки сделаны из «Нового времени». Ты, вероятно, уже прочла в Ростове, что из государственной казны назначена двухтысячная пенсия вдове с детьми.

Венков было до 70 с лишком. По «Новому времени» в процессии перенесения тела участвовало до 30 тысяч. Суворин закончил свою статью так: «Ничья вдова, ничьи дети не имели еще такого великого утешения, свою скорбь смягчить таким выражением общественной признательности к близкому им человеку, свою жизнь наполнить воспоминанием о незабвенном дне, великом, хотя он и был днем вечной разлуки».

В согласии с этим твой Сергей, который все это время сидел рядом со мной и почитывал про Достоевского, говорит, что смотрел во время процессии на вдову и не замечал, чтобы ее грусть выделялась из общей. Стало быть, верно, что в ее печали была и большая радость.

Самому Достоевскому, если бы он видел и чувствовал все это, должно было бы быть хорошо! Сколько народу на его могиле приняло решение, дало обет быть лучше, походить на него! Ведь и мы тоже с тобой, милая ты моя Сара!

Горячо целую тебя.

Твой Ванька.

Суббота, утро

Обнимемся получше, Сарушка и почмокаемся! Такс… Теперь за дело! Э-э-э! Сарка? Ты что ж за фантазии разводишь? Что это за знак вопроса с удивлением? Конечно, сделаю (ты знаешь мой настойчивый характер) из моей ветрогонки хорошую семьянинку. Дурка, и это тебе же в пользу! Ясность-то, ясность какая в голове. Путь прямой без закоулок – «Иван Петрович, Иван Петрович». Конечно, Иван Петрович. Это теперь-то позволяю называть и так, и эдак, а как муж – так только «Иван Петрович» и с подобострастием, а не просто легкомысленно. Руки целовать будешь, в глаза смотреть неотступно от глубокой благодарности, что дали чин, порядок, мир твоей стрекозьей душе. Видали мы вас таких-то много! Одно в вас хорошо: страшны на словах, но не на деле! Итак, не воевать. Жди своей судьбы (меня т. е.) со смирением.

Исполнивши с достоинством то, что приказывал долг будущего мужа, теперь чувствую некоторое желание, пока еще можно, несколько понежничать. Ничего, ничего, моя дорогая Сарушка, поцелуемся подольше, покрепче и успокоимся. Ведь знаешь, черт не так страшен, как его малюют. К тому же и все дело – о, Сарочка, кажется мне, взялось в связи с твоим визитом к знакомым. Узнал или нет? Перемена тона слишком резка, чтобы не отнесть ее на счет чего-нибудь определенного. А больше-то всего то, что ты давно уже все же побросала – и смеешься, смеешься без конца! И мои потуги как утешителя были бы и потешны, и не во время. А потому вовсе не утешаю, а говорю о том, что всегда имеет интерес, независимый от той или иной минуты, и о чем собирался, обещался говорить. Ты знаешь уже очень хорошо мой взгляд на дело. И мне, и тебе (и тебе независимо от меня) предстоит переделка, приспособление, что ли, к жизни – и наша задача в этой переделке как можно меньше уступить из мечты молодости. На том ведь стою – и с того не пойду! До завтра, дорогая Сарка.

Твой Ванька

Суббота, 14 [марта], 8 часов утра

Счастлив, моя радость, Сарушка! Экзамен у Грубера прошел благополучно77, сверх всякого вероятия. Успех придал уверенности – и я решил в эти оставшиеся недели до Святой всячески покончить с экзаменским делом. Не верится только, чтобы было возможно отъявиться в Ростов по вашему расписанию. А ужасно бы хотелось: ведь тогда до нашего свидания оставалось бы только 3 недели, просто невероятно, как это было бы скоро. Последние 3–4 дня учился почти насквозь целые сутки; спал только раз и то три-четыре часа. Зато вчера, пришедши вечером с экзамена и пообедавши, прилег в 8–9 часов и продул до сих пор. Стало быть все выровнено. Сейчас чувствую себя прекрасно. Досадно одно, что и теперь не могу тебе писать столько, сколько бы хотел и нужно. Поутру (два часа дня) лекция у медичек. А к ней надо много прочесть, «сообразиться».

Милая, не сердись на то, что все откладываю подробное письмо; верь, что сам хочу больше говорить с тобою, мое сокровище; но ты видишь, дела и неотложные. Нынешний вечер свободный – вот и расквитаюсь с тобой.

А писать надо ужасно много. Когда я вчера думал о твоих письмах и ответе на них, мне стало просто боязно, что я не успею написать так полно, как бы нужно, что я не выложу на бумагу все то, что было в душе. И все мечтал: если бы говорить вместо того, чтобы писать. И потому я сейчас дам ответы только на отдельные вопросы, отдельные заметки твои.

В последнем письме ты отбросила твои желания жить еще в деревне. Я принимаю это перерешение как окончательное и вот почему. Нет сомнения, что состояние, подобное только что пережитому во время наводнения и после наводнения, повторится в той или другой степени и опять, и может несколько раз. Но так же, несомненно, будут охватывать и те желания, которые напомнят твое последнее письмо. Последний противник никогда, никогда не уступит первому, и будет наносить ему более частые удары, чем дольше пойдет дело. Бабы правы, через год ты не узнаешь сама себя, так измучает тебя любовь, требуя своего. И потому ты не будешь гасить эти могущественные стремления – и я не хочу быть советником против любви. Мы съедемся, как условлено. Плохо написал, сам чувствую, может поправлю в следующем.

О смерти Царя писать бы теперь уж мне поздно78, надо полагать, наверно, достала уже какие-нибудь газеты. И тут сглупил: надо было тогда же послать тебе газеты из Питера. Впрочем, фактического и немного, кроме того, что писал тебе. Подкоп в Малой Садовой – факт. По всему делу, кроме Рысакова79, арестовано и еще три участника: двое мужчин и одна женщина. Суда еще не было. Царя будут хоронить завтра. Около недели его труп стоял в Петропавловском соборе для прощания с ним народа.

О сравнении с приведенным Спенсером между индивидуумом и обществом, хоть помню теперь плохо, но знаю, что в свое время, когда читал, тоже не понравилось: как-то формально, отвлеченно, не действительно. Ты пишешь, что много не поняла – и мне ужасно приятно, что в этом я могу несколько помочь тебе впоследствии.

Только вот что, моя дорогая, ты не преувеличивай действительности, не ставь меня в смешное положение. Ты пишешь, что не можешь представить, чтобы я чего не знал. Верь, Сара, я – большой невежда. Я знаю очень мало.

Я знаю очень мало. Я знаю, что где лежит, но все только еще собираюсь брать – и теперь, наконец, остановился на надежде, на утешении, что мы будем набирать знания, отыскивать истину вместе с тобой, взаимно помогая друг другу. Не спорь, не спорь, иначе осерчаю, мое сокровище Сарка! Крепко обнимаю тебя и целую без конца.

Твой Ванька

Среда, 1, 11 часов ночи

(1 апреля 1881 г.)

Милая моя, порадуйся со мной: я ныне словно вытащен из тюрьмы. В самом деле, все последнее время меня словно держали в цепях. Теперь цепи свалились, и я чувствую себя легко, блаженно. Я снова благословляю любовь; люблю тебя ужасно, нежнее к себе, готов делать добро всем, надеюсь, мечтаю, имею уверенность. А тебя как люблю! Хотел бы быть с тобой, прижаться к тебе и только бы говорить: люблю тебя, моя дорогая, много, много. Сарочка – моя радость, моя утеха. Все нынешнее утро я не читал, я думал только о тебе. Твое последнее письмо придало мне еще более радости. Потому что порыв получил новую пищу для тебя. Вот и наука, которую я ждал от тебя, наука правды.

Попалась ты, наконец, моя дорогая. Теперь уж не заспоришь. Вот уж тебе и наши образцовые чувства. Помнишь о затишье, о возможных, по-моему, счетах. Я-то заговорил, я предполагал, значит, в душе было что подобное. Ты, милая, показала, как быть должно, ты вразумила. И за этот урок много и тепло целую тебя. Этих уроков я ждал, на них рассчитывал, об них мечтал. И какая ты умная, Сара, если уж, дескать, чего стыдиться, то самих чувств, а не того, что другие узнают об них. Милая, верная, всегда сам так думаю; здесь только провалился.

Люблю тебя много и за твое твердое прямое слово о моем приглашении ехать в Питер. Мне помнится, что написано тебе это было грубо, даже, пожалуй, самодурски. Сознавал я это и тогда, но как-то скверно был настроен и не сумел поправить. Выходило, в самом деле, как будто все дело в моем экзамене. Твое желание, твои расчеты как-то игнорировались. Одно могу сказать в оправдание: и тогда имелась в виду боязнь, не вышло бы тебе какое горе от этих неспанных бесконечных ночей. Но все равно грубость оставалась грубостью – и ты возвратила меня в границы. Дорогая, горячо тебя целую за это. Это и есть то, что всегда желалось в супружеской паре. Это – равенство. Это – взаимное обучение справедливости. Так и будем всегда стараться жить. Тогда мы всегда будем идти вперед, делаться лучше один перед другим. Теперь, как и всегда, неумытую, неограниченную никакими соображениями правду считаю первым основанием счастья всяких союзов. На этом же, верь, будет всегда стоять и наш. Твое желание идти в деревню всегда ценил, уважал, ты знаешь это, и сейчас уважаю его больше, и любить через год будем друг друга не меньше, а больше, гораздо больше, потому что уважать будем больше.

А знаешь, что утром особенно взволновало меня? Я перечел все твои письма за этот месяц. Так много от тебя любви, чувства, что занялась, зажила и моя душа. Как мне было хорошо, моя милая! Помнишь, что ты писала в письме от 9 сентября, которое еще не пришло тогда ко мне вовремя! Так-то же чувствовал и я, только не выразить, не сказать мне, как могла ты. Я выберу такие письма, буду читать их каждый день и тогда уж ничто, ни на минуту, не бросит тень на нашу любовь. Да, теперь недавняя история кончилась и все истории тоже.

Ты как-то спрашивала: утешался ли я во время истории физиологией)? Радуйся, милая моя, сильнее физиологии сказалось горе любви. Плохо или хорошо это? Для меня это хорошо должно быть. Всегда же говорил, меня надо сокрушить дотла. Чтобы могло быть построено прочное здание истинного счастья. Целую моего спасителя – архитектора долго, долго.

Твой Ванька.

Вторник, 7 [апреля], 7 ч. утра

… Знаешь, что я заметил. Мне представляется, что мы чувствуем, как будто и на такое большое расстояние друг от друга, без писем, раньше писем и просто так, душой. Что называется у нас «сердце сердцу весть подаст». В самом деле, пересматривая твои письма и вспоминая свои настроения, я понял, что очень часто и хорошо, и дурно нам в одно время. Это ужасно, согласно, резко выходит. И вот еще что странно. Иногда ни с того ни с сего делается ужасно хорошо, в другое время беспричинно тяжело. Я так уж и решаю за последнее время: хорошо моей Сарочке, как, верно, мучается, моя милая. А ведь это может быть на самом деле, я верю в это. Гипнотизм заставляет признать, несомненно, фактически и многое подобное, прямо просто непонятное. Очевидно, отношение к нам окружающего – как природы, так и людей – гораздо сложнее, чем, сколько попало в сознание, чем, сколько мы можем понять естественно. Не испугайся, моя радость, что начинаю завираться. Факт обратил на себя мое внимание, а что он значит, об этом еще потолкуем да порассудим.

От сочинений твоей ученицы в восторге, просто не верится, чтобы это было на самом деле. Да, какая же ты молодец, Сарка, я-то от тебя этого ждал, потому что ужасно верю в тебя; верь этому. А ты еще жаловалась на себя, как на учительницу. Подавайуши и… давай целоваться до смеху. Это не я один удивляюсь успехам твоих учеников – Митька тоже находит, что отлично. Молодец, молодец, молодец – моя Сарочка!

… Вот что особенно запало в душу из твоих последних писем. Ты писала: «Будем ли мы понимать также бессловесные думы друг друга», – я верю, что да, потому что очень хочу этого. Говорят, не следует пускать мужа в глубь души, пропадет у него интерес к жене. Я с этим не согласен. Только тогда хорошо, когда совсем, совсем одно: ни крошечки нет неразделенной. Не знаю, что мне и сделать с тобой за эти строки? Целовать мало, моя несравненная, моя прекрасная, моя чудная Сарочка! Понимать друг друга без слов и есть настоящее блаженство, настоящая общая жизнь. То, что из человека попадает на язык, на слово, это малость. Всего понять, с целым со всем человеком сблизиться – это именно читать в его душе, по его лицу, по его отдельным словам догадываться, сливаться бессознательно мыслью. И вот доказательство, что это лучшее, высшее сближение, по опыту мне кажется, что это понимание без слов более глубоко забирается в душу, более трогает, чем ясное объяснение. У нас это будет, верь, Сара. Кто говорит, что не следует пускать мужа в глубь души, и т. д.? Для того, что же, жизнь представляется обманом, игрой, сплошным кокетством?

Я глубоко верю, что интерес души человеческой, и настоящей, и не подделанной, вечно свеж и нет ему конца. Кажется, в день получения этого твоего письма, но до получения еще его, я с жаром говорил об этом предмете. Я в этом навсегда убежден опытом моего лучшего времени. Я теперь только мечтаю, чтобы возвратилось для нас с тобой это отличное время. Лишь бы попасть нам с тобой с первого раза на эту дорогу. А там уже мы не собьемся, не отступим ни на йоту – и будет нам жизнь блаженством. Лишь бы, лишь бы попасть…





1
...
...
29