– Судьба порадовала меня в первый день, а на второй…
Рассказчик прервался. Закрыл глаза, и мне показалось, что меж бледно-розовых без ресниц век, проступила слеза.
– Подай водички, пожалуйста, – тихо попросил он.
Я подал. Он сделал глоток и вернул.
– Спасибо.
…А на другой день случилось такое, отчего я закаменел душой и надолго. Только в госпитале, после второго лечения у Марины, я немного отмяк, оттаял. И вообще, этот человек, если образно говорить, сделал на мне и во мне три операции: как хирург, как человек, как женщина. Долго, очень долго я преследовал её после войны, но не как ловелас, а как младенец – мать, как паж – фею, как влюблённый – любимую. Нет, я не домогался. Я не напоминал лишний раз о себе – это в первую очередь оскорбило бы меня самого. Я просто хотел быть рядом, иначе не мог. В Калуге, студентом, снимал комнатку на той же улице, где жила она с мужем и дочкой. В Ангарске – жил в квартале, рядом с её кварталом и преподавал в той школе, где учились их дети: дочь и два сына. И так бы продолжалось бесконечно, если бы… К сожалению, жизнь управляет нами по-своему, у неё свои законы: болезнь, старость, смерть. Они нас привязывают к месту, притягивают к постели, останавливают на полпути. Поэтому в Москву я уже не смог последовать за ней. Но с Днём ПОБЕДЫ Марина каждой раз меня поздравляет. Жду её весточку с нетерпением. Ты уж не посчитай за труд, принеси её телеграмму или открытку. (Я согласно кивнул.)
И вот, я на первом боевом задании. Дорога и впрямь была никудышной. А между перелесками, в старой пахоте, она вовсе утопала в глубокой колее. Но я находился в прекрасном настроении. Сидел на броне, открыв люк. Смотрел с восторгом на леса, где, презирая войну, пели птица, и где-то в отдалении голос подавала кукушка. Первая зелень начинала надвигаться на черные поля. И даже при такой расхлябистой дороге, меня всё умиляло. Весна…
Первую машину ЗИС-5 мы встретили в километрах двух от позиций, на выезде из леска. Она сидела по брюхо в грязи, и два солдата откатывали её лопатами. Завидев нас, они прекратили неблагодарную работу.
Саша, водитель танка, лихо подкатил к ним и развернулся. Я спрыгнул с брони, и подошёл к машине.
– Здравия желаю!
– Здоровеньки булы! – ответил пожилой, заросший седой щетиной, усталый человек, как выяснилось – шофёр.
– Здравия желаем! – козырнул грязной рукой молоденький солдатик – сопровождающий – и приветливо заулыбался, обрадовался неожиданной помощи.
Голос шофёра был сиплым, простуженным, глаза, ввалившиеся, лицо сухое, испещрённое десятками борозд боли, печали, старости. Подкашливал на выдохе, как астматик, как все курящие его возраста. Ссутуленный, надсаженный. Вообще, на войне, при воинском деле, пусть даже при самом немудрящем, видеть стариков, женщин, детей – грустно, глубже осознаешь варварство войны, людскую трагедию. А глядя на этого человека, у меня сжалась сердце.
Шофёр сказал напарнику:
– Сынку, пидципляй. Я трожки перекуру.
Он вынул мятую пачку «Звезды» из галифе, достав из неё папиросу, подал мне, вторую – себе. Я поблагодарил и зажёг спичку. Мои пальцы дрожали, я начал волноваться.
Шофёр глубоко затянулся и, выдохнув, спросил:
– И хде ж це тоби, хлопец?
– На войне, – уклончиво, изменившимся голосом, ответил я.
Он понимающе кивнул головой.
– И що це война з нами робит?.. Як людын калече, – помолчал, наблюдая за танкистами, разматывающими трос. – Мий сынку то ж танкистом був. Згинул пид Москвой.
Я отвернулся. И, кажется, папиросу вытянул в одну затяжку.
– Садись, дядь Ефим! – крикнул сопровождающий.
Шофёр, чавкая по грязи сапогами, тяжело пошёл к машине. Танк заурчал, трос натянулся, и машина выползла с пудовыми пузырями грязи на колесах.
– Ну, хлопцы, спасыбо! Подмахлы трожки.
Шофёр подошёл ко мне, подал руку и, глянув на меня с пристальным вниманием, от которого сердце моё зашлось, попрощался:
– До побачиня, сынку! – и, не дождавшись моего ответа, поплёлся к машине.
Я стоял, как обгорелый пень при дороге, смотрел на удаляющуюся в вечность фигуру: сутулую спину, седой ёжик, торчащие уши, слегка согнутые в локтях руки, и молчал. Молчал, когда надо было ликовать от радости, кричать, звать, не отпускать от себя этого человека. Хотя бы на миг продлить наше общение, его присутствие…
Машина удалялись, и отъехала, быть может, метров на двести, когда я увидел, как гигантская сила оторвала её от земли и превратила в сноп огня и дыма. Меня подбросило, то ли от взрыва, то ли от ужаса свершившегося. Я бежал, летел к месту взрыва, и мне казалось, что очень медленно. Мне казалось, что я ещё успею, ещё догоню, ещё предотвращу, только быстрее, быстрее…
Не знаю, что я делал – стонал ли, кричал ли? – лёжа на краю воронки и сколько прошло времени, только очнулся я от того, что Саша тряс меня за плечо: пора ехать! А я не мог понять: зачем, куда?..
Я сидел в танке, стукался головой о металл. И ничего не понимал. Меня куда-то везли, а я всё ещё был у той воронки. Я ощущал шершавое пожатие, смотрел на свою руку, как будто бы на ней остались отпечатки от шершавой руки. И вообще, весь мир во мне перевернулся и стал сплошным недоумением…
В одной из передач «0т всей души» был рассказан случай, в котором матрос, черноморец, выполняя задание, под обстрелом встретил в одной из воронок свою семью: жену и маленьких детей. Трагическая ситуация, но, слава Богу, для них окончилась благополучно. Я тоже выполнял задание и был на короткий миг осчастливлен – я встретил отца!
…А молчал я вот почему. Как только я признал в этом измученном человеке отца, я растерялся. Вначале хотел закричать:
– Батьку! Это я, Митько!.. – сгрести его в объятия, прижаться к нему,
Но его усталый взгляд осёк мой порыв. Он смотрел на меня, на чудовище, с таким выражением боли и сострадания, что будь во мне в места сердца камень, я всё равно не смог бы назваться, и тогда я решил: пусть останется всё как есть. Пусть он переживёт эту встречу, как со случайным знакомым, притерпится к мысли, что бывает в жизни и такие уроды. Пусть едет с тем чувством боли, которое пережил сейчас, а там, в батальоне или другом каком подразделении, я его найду и исподволь, потихоньку подготовлю, и уж тогда…
Забыл, что военная жизнь – бывает мгновением.
Сейчас, с высоты прожитых лет, я свою нерешительность не оправдываю. Быть может, ему хотелось увидеть хоть такого сына, хоть трижды перекалеченного, знать, что он жив. Быть может, ему именно этого и не хватало все эти годы войны, чтобы приобрести уверенность, что он не один на этом свете, и приободриться. Ведь у него никого не осталось, что мама погибла, ему, наверное, сообщили и, возможно, раньше меня. А сознание одиночества пожилого человека гнетёт и старит вдвое сильнее. И самое грустное то, что я своей осторожностью, оберегая от одного, не уберёг его от другого… Что было сказать:
– Батьку, не сворачивай с колеи, поле ещё не разминировано! – забыл, выпало из памяти после нашей встречи.
И эта вина в моём сердце сидит горячим осколком. И этот осколок всякий раз поддевает его в неподходящий момент…
…После его рассказа мы ещё долго сидели, переживали: он – воспоминания, я – тепло, которое подтапливало меня откуда-то изнутри, щипало глаза. И чувство, сродни благодарности и великого сочувствия к нему, к ним… ко всем, прошедшим по трудным дорогам войны. А сколько осталось их, ушедших от нас и не успевших раскрыть нам свои души?.. Оставшихся по ту сторону памяти.
***
9-го Мая я, как и обещал, принёс поздравительную открытку в больницу. Текст в ней был самый обычный:
«Дорогой Димочка! Поздравляю тебя с Днём ПОБЕДЫ! Будь бодр, деятелен. Здоровья тебе и радости. Твой друг М. А. Я.»
Но нашего общего друга уже не было в живых. Он умер накануне, 7-го мая.
Захлебнулась атака у нас, артналёт.
А сестра фронтовая ползёт и ползёт…
А огонь – никому не поднять головы.
А она всё ползёт через ямы и рвы.
Александр Авдонин.
День закатывался, а бомбежка не прекращалась. Ксюша страшно устала. Казалось, что уже нет сил.
Троих она вытащила. Первый раненый был молодым и способным немного передвигаться. Волокла на плащ-палатке, а он одной ногой помогал. Дотащила, слава Богу, живым. Те, двое, мелкие мужики и двигаться тоже могли. А этот, четвертый…
Ксения напрягается, но сдвинуть раненого с места не может.
– Вот наказание! И кто только таких на фронт берёт? Ему бы вагонетки в шахте толкать… Да пошевелись же ты!
Раненый молчит. Руки вытянуты вдоль тела. Жив ли? Она наклоняется над ним, прикладывает ухо к груди. Живой…
– Эй, дядя, как ты тут?
Ксюша легонько теребит за рукав гимнастерки. Он медленно приоткрывает глаза.
– Живой будто, – облизывает кончиком языка бескровные губы. – Только худо больно… Пить хочется…
– Ничего, ничего, потерпи. Ты только ногами упирайся. Сможешь?
Раненый прикрыл глаза – сможет. Ксения ухватилась обеими руками за волокушу (плащ-палатку) и упёрлась в землю с такой силой, словно хотела изменить геометрическую форму земного шара.
– Ну, давай, миленький. Ногами, ножками!..
Раненый подобрался, согнул колени и каблуками оттолкнулся – земной шар на несколько сантиметров провернулся под ним. «Вот молодец! Давай ещё раз. Вот та-ак. Ещё…» Он повторил свой опыт раз семь-восемь и затих, положась, как видно, на двужильную сестричку. Но у той, одна за другой, обе жилочки лопнули, и девушка упала от изнеможения.
Марш отчаяния и бессилия звучит там, где горе и смерть. Он солёным туманом плывёт над землёй и минорным аккордом давит на сознание маленького человечка, застигнутого минутными слабостями. Только куплеты под эту музыку у каждого свои – с мольбой, с проклятиями. Ксюша исполняла этот марш искренне, самозабвенно, придушивая голос на высоких нотках…
– Боров ты стокилограммовый… Да не лежи ты бревном. Умру ж я рядом с тобой…
Солнце, затенённое клубами пыли и дыма, висевшими в воздухе, обиженное, раскрасневшееся, садилось за курганом. Но вечерней прохлады не было, не чувствовалась. Духота и жажда мучили девушку и раненого. Он стонал, просил пить.
– Потерпи, миленький, потерпи. Чуть-чуть осталось. Ложок уж близко, – напевала Ксюша, наматывая на ослабевшие кулачки мокроту со щёк. – Ты мне только помоги, хоть чуточку. Я тебя утащу, обязательно, хороший мой, только ты хоть чуточку…
Отбомбившийся вражеский самолёт заметил нечто интересное на окраине поля у оврага. Снизился и на бреющем полёте прошёл над копошащимися, похожими на зелёных жучков, людьми. Впереди себя он выплевывал смертельные жала, они со свистом вонзались в пыль, в траву, в кусты. Ксения с материнской самоотверженностью закрыла собой беспомощное тело, моля и уповая на волю случая, который может всё, и даже пули отвести.
Она была маленькой, щупленькой, а его туловище лежало под ней широким матрацем.
Свист и вой вместе с хищной птицей удалились. Девушка приподнялась над раненым и подмигнула, дескать, пронесло…
– Оставь меня, дочка, не мучайся, – еле слышно прошептал он.
– Вот ещё! Сколько пропёрла, а теперь оставь.
Лицо у неё – измученное, грязное от пота и слёз. Раненый посмотрел на девушку с сочувствием.
– Хороший ты человечек. Война кончится, поженю я тебя со своим сыном.
Она засмеялась и с шуткой ответила.
– Все вы так. Пока вас тащишь или бинтуешь, все в родню набиваетесь: кто жениться, кто со сватовством.
Он тоже улыбнулся.
– Ты лучше пособляй мне потихоньку. Ногами шевели и покатишься, как на саночках. Нам с тобой немного уж осталось, только поле переехать, а там овражек. Как у тебя, хватит пороху?
– Давай попробуем…
Овраг, как магнит, притягивал к себе. В нём вода давно высохла, может быть, ещё до рождения Ксюши, но там кусты, деревья, и была прохлада. В нём, наконец, можно было оставить раненого и разыскать санитаров.
Ксения вцепилась в плащ-палатку и потянула. Раненый вяло поочерёдно поднимал солгнутые в коленях ноги, отталкивался, и они вместе, под гром орудийных снарядов и авиабомб, доносившихся с поля боя, под свист пролетающих пуль, ползли к укрытию.
С покатого берега волокуша съехала легче. Ксюша подтащила её к широкому кусту черемухи и в блаженстве упала рядом. Прохлада оврага – бальзам измученному телу – дохнула жизнью, и в санитарочке мрачный прежний марш зазвенел фанфарами, гимном свершившегося чуда. Она смогла!.. Нет, они смогли!
– Спасибо тебе, родненький. Не ты б если, одной мне разве осилить было? Ты не обижайся, что я тебя бранила. Ведь мы, бабы, без ворчания-то не можем. Теперь… Теперь нам жить да жить. Вернёшься к сыну, присылай сватов. Свёкром ты будешь хорошим, отцом звать буду…
Ксения тяжело поднялась на колени.
Некогда лежать, надо санитаров звать, да и назад, к своим бежать.
Она посмотрела на будущего свекра. Он был мертв…
Веру ждали. В последнем письме она писала, что уже в отпуске. Веселье не готовили, но разве не радость для неё самой наконец-то оказаться дома. Вдохнуть запах утренней росы и парного молока. Увидеть поутру корову, пастуха, выгоняющего стадо на пастбища. Посидеть под черемухой. Повидать родных. Повидаться с подружками, какие ещё остались в деревне… Она часто об этом писала.
Ну, конечно, в доме прибрали, навели порядок. Дочь-то теперь не та деревенская девчонка, что была прежде. Вымахало, раздобрела, поди, там, на городских-то харчах. Вона какие переводы слала, видать, зашибала девка куда с добром.
Вера не было дома четыре года. Долго Ефросинья Михайловна убивалась по ней. Старшая она была, помощницей. Как ушёл Илларион Минаевич на фронт, так и легло всё хозяйство им на руки. Детей, кроме Веры, четверо, да ещё хозяйство: корова, бычок, поросята, две ярки, баран. Курочек с десятка полтора. Худо-бедно жить можно. Война началась, куда что делось? Одно государству сдали, пошло на оборону, другое – продали. Да только без коровы с такой оравой не тут-то было, не потянешь. Сено первую осень с Веркой заготовляли, ломили, как каторжные. На себе вязанками из логов вытаскивали, другого-то места на покосы не давали. Копны метали – на стог ни сил, ни смётки не хватало. Потом с Надькой, с Игнатом мучилась. Досталось же. Да и не только им одним. Разве что Прынин с нуждой не знался.
«Вспомнила черта ни к месту! – ругнулась про себя Ефросинья Михайловна. – Вот по ком фронт плакал».
…В январе сорок второго года Филат Прынин и участковый милиционер Соловушкин ходили по деревне и наводили страх. Стоило заслышать стук в раму окна или в дверь, женщины притихали – дошла-таки очередь и до них. Уговоры редко помогали, но при хорошем угощении власти добрели, и хозяйская дочь или сын, подростки, вписывались в один из трех списков: «Лесозаготовка» или «Нужен колхозу». Даже лесозаготовка, где каторжная работа, в лесу, на холоде, в снегу, без отдыха всю зиму, и то так не пугала, как третий список: «Военный завод». Это куда-то, Бог знает где, от дома за тридевять земель… Не могло приземленное сознание охватить той дали, а сердце смириться с утратой ребёнка. И вербовка проводилась не добрым и доходчивым словом, а бессердечно грубо, не считаясь ни с составом семьи, ни с её трудностями. Добродушный участковый в дела председателя не вмешивался и к концу дня, подвыпивший, был в самом распрекрасном расположении духа. И только всеобщее горе, охватившее страну, сдерживало матерей от протеста…
Первое письмо пришло от Веры почти через месяц. А ещё через месяц денежный перевод. Потом ещё и ещё, и так все четыре года. Вера писала, что там деньги ей не нужны, а вам, дескать, помогут. И помогли. Ещё как помогали, Верочка. За налоги уходили. Молока, масла не хватало на сдачу, так со стороны прикупали. Потом – яйца, сало, масло, шерсть. Два баранчика осталось от прежних овец, да их держать – мýка и смех один. В конце года сдай полторы шкуры с каждого, хоть выроди, а нет, так Прынин всю душу вымотает, милицией застращает. Крутились люди, лебеду с крапивой ели, а налоги платили. А то как же? – дело государственное, война. Спасибо, Верочка, выручали твои денежки. Другим односельчанам городские тоже переводы слали. Но кому понемногу, а кого только подразнили. Оно конечно, дело хозяйское, никто от них не требовал. Им, поди, и самим там несладко, но Верочка регулярно, каждый месяц присылала. Вот уж дал Бог девку, сострадательная, с понятием. Спасибо тебе, деточка.
О проекте
О подписке