– Понимаешь, что не может так все кончиться, невозможно?
Шла как шла, шага не замедляя. Элизабет в сторону отскакивает, чтобы с ног не сбила, едва успевает. И, догнав, рядом опять идет.
– Подожди, Валенсия. Ничего еще не было.
– Все было. Ты не заметила.
И чемодан свой у меня выхватывает, зазевался.
– Вы меня бросили, теперь я вас.
К лифту подходит. Элизабет смотрит на меня:
– Какаду!
– Бесполезно, если уперлась. И в очках снова.
– Что значит?
– Прощается, всё.
И в лифт с ней сажусь. Элизабет, третья лишняя, на этаже остается.
Встаю на колено, еле уместился. За бедра обнял, за шубу.
– Стало еще противней.
– Права.
Поднимаюсь. Смотрим друг другу в глаза.
– Был такой с попугайской кличкой, чуть что – на колено падал. Еще, по слухам, у него член был огромных размеров, но стоял только в танце. Какаду, кто это?
– На некролог наскребла.
– Доживи. Слишком себя любишь.
Оказалось, мимо меня смотрит, в зеркало за моей спиной.
– А еще, если ты пакли свои носишь, следить надо, вон краска на затылке слезла.
Последнее непереносимо, я лицо, скривившись, ладонями прикрываю. Но она не знает жалости:
– И врал так искренне, что даже плакал – кто это?
Тут, к счастью, двери открываются, и Элизабет уже нас внизу встречает, по лестницам быстрее лифта успела. Валенсия, не церемонясь, ее привычно отталкивает и напрямик через ресторан идет к выходу. И я следом между столиков лавирую, угнаться не могу. Настигнув, опять пытаюсь выхватить из рук чемодан, завязывается настоящая борьба.
И вот мы разом замираем, оглушенные аплодисментами и даже овациями. То есть от неожиданности просто двинуться не можем, забыв про чемодан. Потому что в своем единоборстве вдруг оказываемся как бы на сцене перед большим обеденным столом, и зрители, отложив ложки с вилками, хлопают нам, не жалея сил, и выкрикивают приветствия.
– Валюша, – спрашивает один из зрителей, обращаясь к Валенсии, – скажи на милость, золотце мое, а что это такое, что мужчина у тебя чемодан отбирает?
– Это галантный он, – отвечает Валенсия, – не допускает, чтобы бедная женщина надрывалась сама.
– А в шубе бедная женщина с какой стати? – продолжает допрос зритель.
– А прогуляться решила.
– С чемоданом?
– Еще что в чемодане, спроси! – подаю я недовольный голос.
Дальше так: мы перестаем существовать как трио, зрители вскакивают из-за стола и, заключив в объятия, растаскивают по сторонам. И мальчик с саблей в руке, подпрыгнув, уже у меня на шее виснет, я и глазом не успел моргнуть.
– Дед, дед! – шепчет, личиком своим к щеке моей прижимаясь. – Ты плакал, дед? Покажи! Кто тебя обидел, ты мне покажи только! Я ему!
И сильней только к себе я внука притискиваю. И так расчувствовался мальчик, что сам заплакал.
Потому что люди близкие они, родные, и не танцы с ними – жизнь. Валенсия все не верит:
– Вот так сюрприз! Всем сюрпризам сюрприз!
– Малость вы нам смазали с этим чемоданом, что сюда вдруг явились, – сетует все тот же собеседник Валенсии, на чемодане зацикленный. – Должны были в зале нас увидеть, вот тогда совсем сюрприз!
Валенсия представляет:
– Мой благоверный.
Жмем друг другу руки:
– Виктор Иванович. Виктор.
У меня тоже имя есть:
– Герман Иванович. Герман.
– Ивановичи припадают! – провозглашает вдруг благоверный и, к моему изумлению, расставив руки, опускается перед женой на колено. И еще упрекает: – Ну? А вы что же? Не Иванович никакой!
– Научила? – спрашиваю Валенсию.
Она и не скрывает:
– Мы в тебя иногда играем, да.
– Увековечиваем. С полным уважением, – заверяет супруг, отряхивая брючину. И я смеюсь вместе с ним. – Вот, Герман. Наслышан, как видите.
– Как вижу, много интересного, Виктор?
Благоверный на Валенсию смотрит, улыбаясь:
– Предполагаю, только видимая часть айсберга.
– Давно растаявшего, – поясняет Валенсия.
Супруг руками разводит сокрушенно:
– В связи с всеобщим потеплением климата.
Добродушный он, со спокойной усмешкой, четки в руке умиротворяют. Другой рукой Валенсию обнимает, и она его тоже, крест-накрест они.
– Мы тут уже все перезнакомились, – сообщает, – и, можно сказать, даже притерлись, так что команда поддержки в сборе!
– Нам сегодня это очень нужно, очень! – кивает серьезно Валенсия.
Сменила, значит, гнев на милость, мы с Элизабет переглядываемся. У нее тоже теперь кавалер, он и вовсе на руках ее держит, как принцессу, и молодой совсем. Еще и певец вдруг оказалось.
– Слава юбилярам! Легендарному трио браво! – выводит на весь ресторан бархатным баритоном. Люди за столиками аплодируют.
– Роман – лауреат конкурса, поет в опере Риголетто! – гордясь, сообщает Элизабет сдавленно: парень ее в страсти совсем придушил.
Благоверный доволен:
– Риголетто с нами!
– Не подкачаем! – подтверждает кавалер.
– Не подведем! – в восторге Элизабет.
– Если юное дарование не придушит, – заключает Валенсия.
И мне ласки перепадает, тоже возле меня женщина, а как же. Ростом маленькая, коротышка, приходится на цыпочки ей встать. Волосы мои с плеч собрав, в пучок закалывает и шепчет:
– Курочка. Ходишь курочкой.
– Что такое?
– Глаз, глаз, папа. Боком ты. Следи за собой.
– Ага. Принято.
И вот как-то само собой получается, что за столом мы уже среди приехавших, и вписались на удивление, как все стали, никакие не танцоры – люди просто, и люди обычные, добропорядочные, более всего трапезой озабоченные.
И перед нами официант навытяжку, пожалуйста. И кавалер Элизабет не сомневается:
– Суп для мадам!
– Я мадам, но суп какой? – интересуется Элизабет.
– Все знает человек. Предупрежден.
– В курсе, – кивает официант.
– Хотелось бы и мне, – капризничает Элизабет.
Кавалер обижается:
– Недоверие? Гороховый. Но без животных жиров, конечно. Просим прощения?
– Да, Ромка. Спасибо.
Благоверный Валенсии возмущается даже:
– Это какой же гороховый без свиной рульки, я извиняюсь?
– А вот такой. Протестный, считайте, – провозглашает кавалер.
– Ха-ха, против режима?
– Не ссать! Горох против свинины, ха-ха!
Благоверный тоже провозглашает:
– А для другой мадам как раз свинину! Насчет свинки как, золотце?
– Как вы страшно сказали! – вскрикивает Элизабет.
– А по-моему, ласково, нет разве? Свинка, – удивляется благоверный.
Элизабет головой качает:
– Тем отвратительней, ведь еще вчера бегала и у нее колотилось сердце!
– Кстати, тоже деликатес, хотя совсем не уверен, что вчера, – улыбается благоверный.
И Элизабет ему улыбается, друг другу они язвительно:
– Постами себя дрочите, а после свиней жрете, как свиньи!
Благоверный спокоен, строгий стал даже:
– Мы как звезда возгорелась. С сегодняшней ночи терпели долго-долго. Ты не трогай нас, родная.
– Свинку! – диктует официанту Валенсия.
И последние уже раскаты грома:
– Свинкой на сцене и будешь, – пророчит Элизабет.
Кавалер ее обнимает, шепчет:
– Моя звезда не на небе, моя вот она! Ты знаешь!
– Ромка, знаю.
– К твоей рифма напрашивается, – бормочет еще Валенсия, ее слово последним должно быть. И тишина, всё.
Мирно, усыпляя, звякает посуда, и внук у меня на коленке, супом его кормлю, на ложку дую, чтобы нечаянно не обжечь. Капризничает:
– Горячо!
– Подул.
– Мало.
– Ложку за меня, ну-ка!
– Обойдешься.
Удивляюсь:
– Платон, ёлки, век не виделись. Мог бы полюбезней. Ну, за маму тогда!
За маму все-таки проглотил, сжалился, тем более тут же сидит.
– Вер, – спрашиваю ее, – в темных очках чего? Удобней чтоб прятаться?
– Ага. Светобоязнь. Слезы сразу. Третий год в них.
– Третий год плачешь, то есть, пардон, наоборот, не плачешь? Вот денег возьмешь, раз приехала, сколько, не знаю.
– Спасибо.
– Сколько-то отслюнявят. Вер, тут бассейн у них знатный, между прочим.
– “Шератон”, между прочим. Из-за денег, думаешь, приехала?
– Думаю… Неважно, что я думаю. Смотри, какой Платон вымахал. Чего вообще молчишь? Хоть бы слово от тебя, а, Вер?
– Ты говоришь.
– Я, да. Ты уголек? Уголек или нет? В постель к нам, помнишь, с мамой по утрам залазила и обжигала, горячая такая?
– С температурой все детство.
Сквозь дымку ее проклятых хамелеонов вижу, как лупится на меня бесстрастно.
– Думаю, из-за бассейна ты, вот что думаю. Вон ты в купальнике уже. Брюки обтягивают, видно.
– Так пойди еще купи, – оживляется. – Зад неформат!
Я снимаю с нее очки, мы смотрим друг на друга, сидя близко. Тянусь к ней, глажу по щеке:
– Доченька.
Она прикрывает глаза ладонью, загораживаясь.
А внук уже под столом, и ультиматум:
– Мороженое!
Приходится лезть за ним, вытаскивать. Непросто, он в грудь мне саблей упирается.
– Ты рыцарь?
– Я разбойник.
Под скатертью жизнь своя. Толстая ножка дочери выбивает нервную дробь. Ступни Элизабет, не зная покоя, в движении артистическом меняют позиции. А еще рука Валенсии сжимает ляжку мужа.
В мире явном, не тайном, когда возвращаюсь, Валенсия сообщает:
– Вот Витька бросился сломя голову, а это, скажу, катастрофа!
– Витька… Витька какой? – не понимаю.
– Да я Витька, я! – тычет в грудь себя благоверный. – Она что я сюда вот, а у нас дома ремонт!
– Представляешь, что там они нахерачат-напортачат, когда без хозяйского присмотра? – жалуется Валенсия и за рукав даже меня дергает. – Да мама не горюй, в ужасе я просто!
Другая рука ее под столом тоже, видно, свое дело делает, благоверный только выдавливает слова невразумительные, тем более еще и жевать приходится:
– Армяне, золотце.
Лицо Валенсии по обыкновению ничего не выражает, остается каменным.
– Что – армяне? Армянский коньяк лакают за здоровье Вити-лоха!
Дернувшись, муж в себя приходит, отринув вожделение. Судя по всему, сбросил страстную руку, и вот он уже прежний опять, с непобедимой своей усмешкой:
– А я вот армянам доверяю. Себе на уме люди, а добросовестные. Если б другие, допустим, работали, ну, всякие эти там разные, не хочу называть… Стоп, стоп, стоп! Мы ж не шовинисты, правильно?
Тут Элизабет голос:
– Внимание! Всем внимание!
И Валенсия уже в предчувствии:
– Всё! Понеслась! Держитесь!
Элизабет и впрямь выкидывает очередной номер, на этот раз задрав вдруг ногу над столом на всеобщее обозрение. И крутит своей неугомонной ступней с назиданием, показывает:
– Если б я тогда сделала вот так, то есть правильно, мы бы долго еще танцевали, а вас бы никого на свете не было. Но я сделала так, то есть неправильно. И вот вы. Приятного аппетита!
– Что, твоя ошибка? – спрашивает кавалер, не преминув чмокнуть ступню, благо прямо под носом у него.
– Ну, почему же. Импровизация.
– А партнеры не поняли?
– И не могли партнеры.
– А что ж ты тогда? – теряется в догадках кавалер.
– А ничего я. Просто все когда-то кончается, даже танцы, – удивляется вопросу Элизабет и все смеется, не может успокоиться. – Взмах ноги – и внук клянчит мороженое! Дай, Какаду, дай ты ему, уже я тебя слезно прошу!
– Ты попугай, дед? – изумляется внук.
И официант появляется, принес суп Элизабет.
– Протестный, свинья не ночевала! – торжествует кавалер. – И сейчас, минутку, мое признание. Готова выслушать? – спрашивает он Элизабет. – Твое, теперь мое?
– Просто вся внимание.
– А вот волнуюсь, – хитро щурится кавалер.
Уже и Валенсия не выдерживает:
– Да не тяни ты, господи!
И кавалер объявляет:
– Я суп сам приготовил. Ну, тут соображения гигиены, так что не совсем сам, но под моим руководством точно. Подтверди, – просит он официанта.
– Повар в обмороке до сих пор, – кивает тот.
– Поэтому разрешите, – кавалер зачерпывает суп, – первая ложка моя?
Едва проглотив, он откидывается на стуле и начинает хрипеть. Мы смотрим, оцепенев, потом, вскочив со своих мест, обступаем его запрокинутую бритую наголо голову. Благоверный Валенсии, крестясь, взывает напрасно:
– Риголетто!
Стоим беспомощно, что делать, не знаем, пока коротышка в очках-хамелеонах не растолкала бесцеремонно, грубо даже:
– Отвалите! Ушли! Я медсестра!
Быстрым, ловким движением она сует пальцы в разверстую певческую пасть и, как пинцетом, извлекает из глубоких недр ее косточку, обломок.
– Свиная, – бесстрастно определяет официант.
Неудачливый повар все сидит, зажмурившись, в поту, перепуган до смерти. И первым делом пробует голос, вспомнив, что певец. Рулады плывут по ресторану. Следом певцу приходит мысль, что он еще и кавалер и настает время открыть глаза. И Элизабет ненаглядную рядом не обнаружить. Партнершу ее Валенсию тоже. И меня, длинноволосого, за столом обеденным больше не увидеть. Сгинули мы, всё. Потому что трапезе конец.
Валенсия в платье, том самом, в которое влезла едва. Без трусов, а лицо все равно постное вечно. Элизабет с прикрытыми в блаженстве ресницами. И я перед переполненным залом на сцене, может, и боком чуть, но только не курочкой, а петухом боевым, виды видавшем. И в восторге партнерши, тем более в танце заставляю до члена дотрагиваться, ручками женскими управляю хитро. И шепчет Валенсия:
– Спасибо, милый!
И Элизабет то же самое:
– Милый, спасибо!
Их, благодарных, в стратосферу я отправляю: одна за другой взлетают на железных руках-домкратах, и там, в вышине, Валенсия рычит по-звериному от счастья.
Танец весь от начала до конца под овации в “Шератоне”. Не фрагменты неуклюжие – целиком. И было ли: лица искаженные, ругань? Не было. А что возраст, хорошо и очень даже, потому что в аргентинском танго только души возраст. Кавалер Элизабет тенором бархатным прославляет нас, когда на поклоны выходим. И Валенсии благоверный на колено припадает, объятия распахнув:
– Браво!
А шустрый внук мой на сцену лезет, слезы на глазах:
– Дед! Дед!
И вместо меня уже публике раскланивается. Потому что столбом стою без движения. Осознать не могу, что живой.
После выступления сразу, в себя еще не придя, по коридору спешим. И Элизабет на радостях опять за свое – на пол повалилась и лежит.
– Не сейчас, милая, хорошая, не сейчас, – просит Валенсия. – Нам еще переодеться! И вниз скорей, бегом!
А я недоволен даже:
– Нашла время! Булат деньги обещал, ведь упрыгает!
Лежит, ноль внимания. Дальше по коридору бежим. Валенсия меня останавливает, было уже, театр этот:
– Смотри!
Ждем, когда встанет. Элизабет без движения. Но нас теперь не перехитрить:
– Пусть без зрителей доиграет!
Смеемся громко, чтоб слышала. И я за собой Валенсию увлекаю.
На прощальном фуршете Булат опять себя любит и ноги высоко поднимает, приговаривая:
– Прыг-скок! Я Попрыгунчик.
И со мной шампанским норовит чокнуться:
– Телки… Скажи, вот интересуюсь, “Я и две мои телки!”, ну, номер твой, это ты чего? Тогда ж телки еще женщинами были!
И все он меня, гостей расталкивая, преследует, заклинило:
– Какаду, стой! Тогда ж в коровнике телки, а ты? Чего вообще такое, Какаду!
И вдруг останавливается он, обо мне забыв, потому что на Валенсию натыкается, на лицо ее каменное.
– Элизабет! – кричит вдруг не своим голосом Валенсия.
Видит все она, хоть спиной стоит. По стенке, бочком пробираются санитары в униформе, с пластиковым черным мешком. Никто и не замечает среди праздника, одна во всем зале Валенсия только.
Съезжаем с берега на лед, застряли в снегу, ни туда ни сюда. Спрыгиваем наружу в метель, вытягиваем из автобуса Элизабет. И к кладбищу двинулись напрямик через реку, как хотели, только с ношей на плечах, с гробом. Команда поддержки громкоголосая, она же и похоронная теперь, в скорби немая.
И идем скользя, враскорячку к крестам на другом берегу, не чертыхаясь. А позади “Шератон” в огнях уплывает в снежном мареве, с окном вместе, откуда Элизабет на реку смотрела. Да уплыл “Шератон” уже, всё.
Скользим, скользим. Пока не валимся чуть с гробом вместе. И на снег скорей гроб ставим, крышку чтобы поправить, съехала. Мертвое лицо Элизабет возникает на мгновение во мгле, и теперь выражая превосходство над живыми. И кавалер молодой рыдает: “Мама, мама!” – потому что сыном ее, оказалось, был.
Пробуем по льду гроб толкать, но подняли опять, несем. Отстаю, вдруг Валенсия на руке тяжело повисла. Ни слезинки, губы сжаты, прячет отчужденно лицо…
Упала, за собой тянет, и я лежу рядом, пока она рыдает. Муж оглянулся издали и больше не оборачивается. Карабкается по склону за гробом, уже на другой берег затаскивают.
Мерещатся волки среди крестов, стая вдруг в снежной пелене. И такое даже, что один среди всех бег замедляет. И вой будто тоскливый доносится.
Чуть не волоком за собой Валенсию тяну. Размахивает руками, стараясь ударить, не хочет идти. Горе сильнее, чем мое горе. Сбрасывает с руки перчатку, решив, что так больней мне будет. Хрюкнув, бью тоже, бью и тащу опять. Пока не притискивает она властно к себе, намотав на кулак длинные мои волосы.
И я не верю, увидев близко вдруг улыбку на нежном, залитом слезами лице, раскрытые в волнении навстречу губы.
Но тут все и меркнет, уже ничего не вижу. Меткий снежок залепил мой единственный глаз. Внук спуску мне не давал, тут как тут был.
2019
О проекте
О подписке