А Олег с криком «Все танцуют!!! Кавалеры приглашают дам!!!», наоборот, ринулся в зал и, ухватив первую попавшуюся тетку, принялся отламывать с нею тот самый рок-н-ролл, какой они намеревались сбацать с Бондом. Разглядеть свою партнершу ему так и не удавалось, но она с удивительной – всемирной! – отзывчивостью угадывала, что от нее требуется – кососимметрично вместе с ним вскидывала ноги в резиновых сапожках (Олег опасался, что чугунные бутсы унесут его к небесам, но тяга земная надежно удерживала его на земле), послушно закручивалась и раскручивалась, а когда он наконец решился перекинуть ее поперек спины, словно волк зарезанную овцу, она тоже взлетела на редкость легко и послушно.
– Ты думаешь, это американская?!. Это НЕГРИТЯНСКАЯ музыка!! – докрикивался до него Иван Крестьянский Сын, уже освободившийся от очков и мантии, но Олег лишь отмахивался:
– Негры тоже американцы! Да забей ты, наконец, пляши – видишь же, все пляшут!
Это и было последнее, что стояло у него в глазах, когда он бесконечно запрыгивал на бочечную трубу и тут же слетал обратно: Фидель Кастро голосом Элвиса Пресли вопит со сцены что-то умопомрачительное, а среди разлетевшихся к стенам ободранных венских стульев самозабвенно скачут, дергаются, крутятся ватники, ватники, ватники…
Нет, когда уже с рюкзаком за плечами он на дорожку обнимался со всеми подряд, он заметил, что среди парней нет Галки… впрочем, с Галкой завтра они все равно увидятся в аэропорту, где для них по блату отложены билеты (нужно только как можно раньше внести деньги в кассу), а вот где библиотекарша?
– Я ее домой проводил и вы…л, – Грошев подкрутил свой матросский усик, взял, стало быть, реванш. – Она спрашивает: ты что делаешь? А я говорю: бу.
– Когда я служил под знаменами адмирала Нельсона, – заплетающимся языком припутался с трудом узнаваемый без очков Пит Ситников, – у нас один чувак слинял в самоволку к бабе, заторопился, а у нее как-то волос поперек попался – так он так распластал залупу, что зашивали потом суровыми нитками.
– Жалко, Грош, что ты весь хер себе пополам не распластал, – с ненавистью уставился на Грошева Олег. – Мог бы тогда герб себе взять – двуглавый хер.
– А что я такого сделал, что вы все все время против меня?..
Только что торжествующе-блудливые конские глаза Грошева наполнились такой детской обидой, что Олег притиснул его к груди крепече всех. Грошев был покрупнее и помясистее, обнимать его приходилось немного снизу вверх, но от этого его было еще жальче.
– Ладно, извини, старик, – забормотал он в колючую щеку Грошева, – тебе никто не объяснил, что нельзя утилизировать красоту. Понимаешь, старик, было красиво, а стало пошло…
Он откинулся от Грошева и страдальчески вгляделся в его лицо – и понял, что Грошев смотрит на него, как на сумасшедшего.
Ладно, все равно это такое счастье, когда кого-то простишь!
Нравственный закон внутри нас. А звездное-то небо над нами уже не сияет, луна, как бледное пятно, не очень-то и различима… Зато в зените замерцала исполинская зеленая лента, которую очень густо штрихуют снежинки, сами слегка зеленеющие при этом, как будто пролетают мимо зеленого сигнала светофора…
А-бал-деть!..
Чтобы разглядеть эту сказочную картину получше, Олег запрокинул голову к самым лопаткам и – и его так сильно качнуло, что пришлось сделать несколько шагов, чтобы восстановить равновесие. Уже с некоторой досадой он снова запрокинул голову – и снова чуть не упал. Нет, врете, не возьмете! Он старательно утверждался на ногах, начинал отводить голову назад медленно и осторожно – и все равно в какой-то миг ему приходилось возвращать ее в нормальное положение и делать несколько шагов для восстановления равновесия. Он сам уже не мог сказать, как долго он этим занимался, прежде чем решил сдаться: все равно он ничего не успевал разобрать, даже и зеленая лента как будто перестала извиваться и дышать, небо уже начало казаться непроглядным шевелящимся молоком, а лицо сделалось совсем мокрым от тающего снега. Видимо, откидывая голову, он перекрывал поступление крови в мозг, да еще и токайское… В общем, пора было двигаться дальше.
Олег вытер лицо сначала одним, а потом другим рукавом уже довольно мокроватого ватника и поискал глазами трубу, и – и не увидел ничего, кроме шевелящегося молока. Впрочем, он и так помнил, где эта труба, и двинулся к ней, выставляя руки впереди, чтобы не налететь на нее физиономией.
Но леера все не было и не было. И он зашел, похоже, гораздо дальше, чем следовало, прежде чем осознал, что его и не будет.
И тут же почувствовал, до чего он замерз, особенно бедра в облегающих летних джинсах, с легкостью пронизываемых совершенно зимним ветром. И волосы были мокрыми от растаявшего снега, а новый снег как будто уже и не таял, потихоньку нарастая сугробиком. А отросшие за лето вьющиеся прядки над ушами – блин, они реально заледенели. И тут он сам заледенел от ужаса: ведь если он сейчас пойдет в неправильном направлении, он может запилить по тундре черт-те куда, так что даже после рассвета не сможет найти дорогу обратно. Значит, надо как-то здесь перетоптаться до утра, а утром парни пойдут в Доусон за последними бабками, и он их увидит, ведь труба пока что точно где-то рядом. Который сейчас час?.. Хрен его знает, но шесть-восемь часов он вполне в силах пробегать на месте, промахать руками, только для начала нужно чем-то обмотать голову, а то прядки уже, кажется, позванивают льдинками.
Белым снегом занесло, закружило, замело…
Не паниковать, не паниковать! Но ужас заполнил его грудь до отказа. Он протянул руку за спину – на рюкзаке вырос самый настоящий сугроб. Он стянул и отряхнул рюкзак, зубами на ощупь ослабил, а потом развязал узел, добыл из рюкзака запасную рубашку и обвязал ею голову, как фриц под Сталинградом. А сложенные вчетверо запасные трусы засунул себе в трусы, чтобы хоть немного защитить до предела съежившееся хозяйство. Лет десять назад они с одним пацаном зашли на лыжах далеко в степь, и тоже начался буран, пришлось возвращаться навстречу ветру, и лыжные штаны с начесом ужасно продувало, так они догадались, отвернувшись от ветра, пописать друг другу на штаны, и ледяную корку стало продувать намного меньше. Но одна лишь мысль защититься подобным образом пробудила его гордость – не хватало еще, чтобы его завтра нашли в обоссанных портках!
Ему вдруг открылось, какая прекрасная смерть его ожидала бы, если бы он сейчас сдался. Не зря же ему вспомнился зеленый светящийся снег перед глазом светофора, – как будто где-то в небесах дали переливающийся зеленый свет к его прибытию… Финны называют полярное сияние лисьими огнями – будто где-то за северным горизонтом бежит по снегам исполинская лиса, взметая светящуюся метель до небес своим волшебным хвостом, но солнечный ветер – это еще красивее. И все-таки красивее всех придумали викинги – это отблески золотых щитов дев-воительниц, провожающих души героев в Валгаллу.
Он присел на корточки рюкзаком к ветру и обхватил колени руками – стало намного теплее, особенно если не бороться с дрожью, а наоборот, трястись изо всех сил: когда сам трясешься, управляешь собой, и ужас ослабевает. И смотреть лучше вниз. Шевелящееся молоко всюду – хоть вверху, хоть внизу, но когда снежинки попадают в глаза, их кристаллики, видимо, немножко ранят роговицу, становится больновато. А есть, оказывается, разница, замерзать, когда больно глазам и когда не больно.
Жизнь пронеслась без явного следа, душа рвалась – кто скажет мне куда? С какой заране избранною целью? Но все мечты, все буйство первых дней с их радостью все тише, все ясней к последнему подходят новоселью. Да, в Америке умеют жить, но красиво умирать лучше всех умеем мы. А в жизни ведь нет ничего важнее смерти. Так, заверша беспутный свой побег, с нагих полей летит колючий снег, гонимый ранней, буйною метелью, и, на лесной остановясь глуши, сбирается в серебряной тиши глубокой и холодною постелью.
Когда-то он Светку вслед за собою околдовывал этими звуками, и вот они же сквозь колотун пробились к нему на финише… Жалко, Светка не узнает, что в последние часы он думал о ней. А жене скажи, что в степи замерз, а любовь свою он с собой унес… Маме тоже, конечно, сообщат…
И тут он подпрыгнул как ужаленный: в мамином горе совсем не было ни искорки красоты, выдумки, это был чистопородный черный ужас, ужас, ужас… В материнском горе нет ничего, кроме правды, оттого-то и нет песен о смерти детей. Блатные знают, что почем: жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда.
Хватит сидеть, надо что-то делать! Ага, можно двигаться по разматывающейся спирали, тогда рано или поздно наткнешься на трубу. Если взять шаг спирали метра три, чтобы еще видеть свои следы, то можно добраться до трубы оборотов за десять, ну не больше же, чем за тридцать метров он от нее отошел! Но уже потому, что он не ощутил никакого всплеска радости, он мог догадаться, что в глубине души не верит в успех. И действительно, снег заносил его следы намного быстрее, чем он успевал сделать один оборот, все, чего он добился, – он окончательно утратил представление, в каком направлении находится труба и в каком Сороковая миля. Мелькнула мысль оставить в центре спирали рюкзак, но это явно был способ потерять и его, – оставить метку на снегу было так же невозможно, как если бы это была вода.
Так, не паниковать, думаем, думаем! Ветер дул справа, значит, если идти, чтобы он дул слева, то это и будет примерно обратное направление. Сколько он мог пройти со своими падениями-вскарабкиваниями, вряд ли больше километра… Значит, если считать шаги – ну, скажем, до полутора тысяч – и следить, чтобы ветер все время дул слева, то можно выйти к Сороковой миле. Если повезет. А если не повезет, идти обратно, чтоб ветер снова дул справа, и снова считать до полутора тысяч, тогда вернешься примерно сюда же.
Если, конечно, ветер дул точно справа, а не примерно справа. И если он не менял направление и в будущем не поменяет. Но все равно надо двигаться, иначе тут совсем околеешь.
Тело продолжало трястись, зубы лязгали, но ум уже соображал, что надо трястись еще сильнее, так вырабатываешь больше тепла и убиваешь страх.
Не переставая усиленно трястись, Олег не с первой попытки прыгающими руками нащупал под ватником билетные деньги в нагрудном кармане рубашки – сложенные вдвое зеленые пятидесятирублевки были на месте, Ленин с нами.
Значит, двинули, ветер должен дуть слева, слева, слева…
Раз, два, три… Ноги совершенно разучились воспринимать сигналы, они могли только сами сигнализировать о какой-то неправдоподобной боли. Но каким-то чудом они еще могли шагать. Как можно глубже вбив руки в рукава ватника, он шагал будто на протезах, трясясь всем телом и лязгая зубами, но лязгающие челюсти продолжали отсчитывать: пятьсот двадцать один, пятьсот двадцать два, пятьсот двадцать три…
Он досчитал до семисот, потом до тысячи туда, потом досчитал до тысячи обратно, потом досчитал до полутора тысяч туда, и до полутора обратно. Потом еще туда, потом еще обратно, туда, обратно, туда обратно… Время от времени в нем вспыхивала надежда, когда из взбесившегося молока проступали готические стрельчатые окна, но когда он окончательно понял, что это чахлые елочки, радость перестала вспыхивать даже на миг. А потом и елочки превратились в белые раскачивающиеся призраки. Ветер дул порывами и столько раз менял направление (или направление менял он сам), что надежды у него почти не оставалось. Но и страха тоже. Он вообще плохо понимал, что с ним происходит и где он находится, и лицо от тающего снега он больше не вытирал, да и снег, кажется, перестал таять, однако ему было лень это проверить. Он больше не чувствовал холода, ему было скорее жарко и больше всего на свете хотелось лечь и уснуть. Умом он знал, что именно так люди и замерзают, но это было ему совершенно безразлично. И все же когда он наконец твердо решался лечь, он говорил себе: «Мама!» – и какой-то огонек сознания в нем снова оживал. И он снова приказывал себе: но вот еще-то десять шагов ты можешь сделать? Значит, можешь и еще десять. Вот сделаешь сто шагов, тогда и поговорим. И он их делал и делал, и делал, покуда не ухнул в какую-то яму. Он ничуть не испугался и не удивился, даже руки из рукавов не выпростал, просто понял: он в яме. И, стало быть, наконец-то получил право отдохнуть.
Главное, сюда не задувал ветер, и значит, до утра с ним ничего не случится, здесь тепло, как на русской печке, особенно если свернуться эмбриончиком, очень экономная поза в смысле теплоотдачи. Наверно, еще и метангидрат подогревает, надо будет рассказать геологам, Обломов и с ними ведет какие-то дела.
А на боку так и совсем хорошо, вот оно, оказывается, какое бывает счастье. Только давит снизу выгнутой спиной тот мертвец, который до него здесь замерз, и тоже в позе эмбриона, только лбом в землю, – не знал дурак, что лоб лучший проводник тепла, спать в снегу нужно только на боку, иначе и метангидрат не поможет.
Неохотно, долго их расшатывая, он извлек руки из рукава и попытался кулаком промять спину предыдущему покойнику точно так же, как выколачивал пробку из токайского. Кулак, однако, сжиматься отказывался, пришлось бить ребром ладони, как каратисту. Рука ничего не чувствовала, и спина мертвеца тоже не поддавалась, но звук раздался металлический, как будто он бил по ведру. Он снова постучал – точно ведро. Пальцы не сгибались и не разгибались, но отгребать снег ими было можно, будто деревянными грабельками. Видимо, приближалось утро, и ему удалось разглядеть, что это фляга, вроде той, у которой он в какие-то незапамятные времена расстреливал трех мушкетеров.
И в нем зашевелился еще какой-то огонек. Он порылся в снегу своими грабельками, которым был совершенно не страшен холод, и двумя руками, сжимая ее с двух сторон, извлек на свет разодранную книгу. Извлек действительно на свет, тусклый, но все-таки свет. И какой-то арифмометр без всякого его участия восстановил перпендикуляр от фляги к позиции, с которой он стрелял, а оттуда уже было два шага и до барака. Встать ему удалось довольно легко, когда он понимал, зачем это нужно. Барак оказался именно там, где он ожидал, облепленный снегом, но это уже не имело значения, потому что снег больше не шел, только все вокруг утопало в сугробах белоснежной пены, из-за которой в мире становилось еще светлее.
И ветер тоже стих.
Белое безмолвие.
Опереться на руки он не мог, но на локтях с горем пополам выкатился. Он прикинул, куда катиться дальше – к парням или к Галке, и не колеблясь выбрал Галку. После этого катиться стало как-то неловко, пришлось подниматься на ноги. Он утвердился на них так прочно, что устоял даже после того, как под ногой катнулась притаившаяся под снегом пустая бутылка. Он бы и на крыльцо сумел взобраться, но забыл, как это делается.
Однако постучал он по раме, а не по стеклу, он понимал, что стекло можно разбить. А когда Галка в ватничке поверх светлой ночнушки и в резиновых сапожках на босу ногу волокла его на себе в дом, он вспомнил, что такие же сапожки в сочетании с ватником были на той тетке, с которой он когда-то до своего рождения отламывал рок-н-ролл, – и с трудом, негнущимися пальцами стянул с головы забитую снегом фрицевскую обмотку. В нем даже зашевелилось желание сострить: ну как, мол, тебе долюшка русская, долюшка женская – тащить на себе пьяного мужика?.. Однако удалось выговорить только «у хах…» – продолжать он уже не пытался. И, плюхнувшись на еще довольно горячую кухонную плиту, он лишь молча высвобождал руки борцовским движением в сторону большого пальца, когда Галка пыталась стащить его с плиты, страстно убеждая, что отогреваться нужно постепенно. Зато когда она, стянув с него пудовые снегоходы, принялась по очереди растирать его пальцы то одной, то другой ноги, те выдали такой букет электрических разрядов, что он сумел по порциям довести до завершения вполне гусарскую остроту:
– Немецкие врачи… путем бесчеловечных экспериментов… открыли… что лучше всего отогревает… обнаженное женское тело.
Галка вскинула заспанные мохнатые глазки из-под свалявшейся челки:
– Что, правда, что ли?
– Неправда. Но спасибо… за готовность.
В Галкиных глазах засветилось что-то вроде восхищения:
– Вы никогда о своем не забудете!
И взялась за его руки. И болевой их разряд был таков, что к Олегу вернулся не только дар речи, но и дар мысли:
– Ты знаешь, что я понял? Родина – это не то место, где ты хочешь жить. Это то место, где не так страшно умирать.
Галка снова воззрилась на него, и что-то вроде восхищения в ее заспанных глазах сменилось чем-то вроде благоговения:
– Нет, ты и правда чокнутый!
– Это нам за бремя белых! Сама природа решила меня щелкнуть по носу… Ты жалкий пигмей… ты можешь сдохнуть в тридцати метрах около своего жилища!.. А казахи как-то находили дорогу в зимней степи… выживали в юрте, на ветру… в сорокаградусный мороз!.. Ты понимаешь – нам сама природа говорит… не заносись, не гордись своей ученостью… своими жалкими джинсами… своими рок-н-роллами… своей пацанской романтикой! Не презирай другие миры… которых ты не просто не знаешь… но и не хочешь узнать… заранее считаешь примитивными, дикими, глупыми! Они со своей дикостью… выживали в нечеловеческих условиях… а ты, дурачок, чуть не загнулся около своего теплого… дома!
Галка наконец-то забыла о его руках и вглядывалась в него так пристально, как будто не слышала в своей жизни ничего более захватывающего. А потом совершенно неожиданно притянула его к себе за шею и припала к его губам своими ужасно горячими губами.
Он оцепенел, а ее горячему поцелую все не было и не было конца.
О проекте
О подписке