Читать книгу «Тризна» онлайн полностью📖 — Александра Мелихова — MyBook.
image



В их компашке по отношению к Галке никогда не просквозит ни малейшего заигрывания, она свой парень. С Галкой – маленькая атаманша, любимая сестренка, дочь полка… – их даже чертова дюжина. Включая его самого – и он, значит, тоже кой-чего стоит, если эти орлы держат его за своего. Он, Олег, он же Сева (Евсеев – Сева), – самый дюжинный на этой шабашке, но – он тоже каким-то чудом умеет создавать свою гравитацию. Ему еще давно открылось, что все реки и ручейки виляют туда-сюда, подмывают берега, разливаются, сливаются, но на самом деле стремятся в глубину, в самую глубокую глубину, куда их влечет гравитационное поле. А изменится поле – и реки переменят русла. А приблизится новая планета – не только реки, но и водопады начнут отклоняться в ее сторону. И чем огромней ее масса, тем сильнее и отклоняться. А может она оказаться и такой громадной, что и реки потекут в небо, и воздух устремится ввысь, и земля останется безводной и безвоздушной пустыней, а планета-убийца этого даже не заметит, ибо вина ее только в ее громадности, – она высосет и опустошит землю, и полетит себе дальше, покуда какое-то еще более грандиозное светило не высосет и ее.

Что-то похожее творит и пресловутый дух времени – все мысли и стремления он отклоняет туда, куда ему угодно, но вот он иссякает – и все помыслы и грезы возвращаются на землю, и каждого тянет оставаться там, где он стоит.

Но покуда он, Олег-Сева, сам не понимая как, своими выдумками тоже ухитряется подтягивать в свою сторону парней куда покруче его самого. Сейчас подсел он на Америку Джека Лондона, наткнувшись в местном библиотечном бараке на его лиловое собрание сочинений, – и вся бригада потихоньку начала здешний порт именовать Доусоном, поселок Полярный, где они возводят коровий особняк на сваях, Сороковой милей, великая сибирская река с ее притоком превратились в Юкон с Клондайком, а узкоглазые аборигены (даже местные работяги толком не знали, ненцы они, долгане или нганасане – нацмены да и все: «нацмена комары облепят, а ему по хер») то в эскимосов, то в алеутов, то в тлинкитов, инуитов, атабасков, хотя все эти прекрасные созвучия означали всего лишь «люди» или «настоящие люди», исключая поедателей сырой рыбы эскимосов…

Любой порядочной стране нужен свой фронтир – зона расширения мира, прорыв в небывалое, гравитационное поле для романтиков и авантюристов, которые и творят Историю. А у нас наше начальство отняло Историю, – «под руководством коммунистической партии» – какая тут может быть романтика, романтический герой должен противостоять начальству!

Это пипл сразу просек, и распухшие «Три мушкетера», некоторое время покочевавшие с койки на койку, в конце концов обрели покой в Галкиной светлице, где их никто не брал и не берет, после того как Олег открыл народу глаза, что во всех своих подвигах мушкетерская компашка хранит верность начальству: тьфу! Не то что Три товарища!

Но ведь и Три товарища не могут перекрестить гнусный игольчатый гнус в москитов! Без американских друзей никуда.

Здешних комаров, правда, так и продолжали именовать вертолетами – уж больно они были мясистые. Орегонские лесорубы рассказывали байки про комаров, до того раздувшихся, что им ничего не стоило пить кровь сквозь бревенчатые стены, но и тутошние были не подарок: резко взмахнешь топором, так обязательно закашляешься – вертолет вдохнул не в то горло. Обычно его удается выхаркать, но иной раз и проглотишь. Что, мяска откушал, непременно пошутит кто-то, а бывалый Грошев авторитетно заверит: «Комаров нормально можно жрать. Вот если муху проглотишь, обязательно будешь травить. Даже если не заметишь». А Боярский через два раза на третий напомнит: «У правоверных иудеев в шабат убийство комара приравнивается к убийству верблюда», – чтобы не подумали, что он стыдится своего еврейства. (Зато у Бори Каца по кличке Кацо при слове «еврей» делается ужасно печальный вид.)

Но в последние дни вертолеты, похоже, стали на зимнюю стоянку, зато москиты вопреки пословице стараются насосаться перед смертью. Здесь, наверху, их сдувает ветром, но зато ночью всегда просыпаешься расчесанным до крови. И если бы эти гнусные твари звались гнусом, а не москитами, терпеть их было бы совсем уж невыносимо.

Это самки, кстати, у них такие злобные, время от времени напоминает кто-нибудь из парней, и Галка эти напоминания отчасти принимает на свой счет: «На себя лучше посмотрите!» – и, блеснув мохнатыми детскими глазенками из-под упавшей темно-русой челки, на мгновение делается похожей на хорошенькую обиженную болонку. Всегда немножко удивляешься, когда Галка принимает какие-то шуточки насчет женщин на свой счет: она так старательно косит под своего парня – руки в клеши, тельняшка под ковбойкой, солоноватые словечки, которые даже Лбов при ней с усилием, но обходит…

Когда она дерзко встряхивает челкой, то становится похожей на хорошенького хиппующего нахимовца. Хотя настоящий нахимовец у них Пит Ситников. А у Галки бедрышки-то все-таки для нахимовца слишком уж заметно распирают брюки клеш, глаза невольно присасываются, помнят, что они все лето здесь торчат без женщин, уже к дочурке полка начинают клеиться, на своих кидаться – стыд и срам…

А где-то бабы живут на свете, сидят друзья за водкою… Здешних теток в ватниках никак нельзя принять за женщин, даже Бахыт быстро перестал просить Олега свистеть им вслед в два пальца колечком, – Олег умел это делать (наследие тяжелого детства), а Бахыту удавалось извлечь из своих пальцев лишь яростное шипение. Некую пленительность источает одна только разве что молодая библиотекарша в отливающем голубым автолом плаще-болонье, который Лбов именует гондоном. Но более всего ее украшает то, что она проводит дни среди благородно серого Чехова, коричневого с золотом Толстого, лазоревого Бунина – начинаешь невольно уважать советскую власть, доставившую эти сокровища на Сороковую милю, где их никто не брал и не берет. Парни и начинают чуть ли не носить за нею шлейф, когда ее изредка удается зазвать к ним в барак, – Галка очень быстро начинает дуться. Свой парень своим парнем…

В данную минуту Галка формирует обеденное меню: «Так что вы лопать-то в конце концов будете?» – и фигурка у нее снизу, как ни отводи глаза, все-таки очень аппетитная. Да и ватничек на ней сидит, будто мундирчик, как-то очень ладно она его под себя подогнала.

А у парней рядом с нею, как на подбор, узкие бедра, настоящие ковбои. Притом на обоих – и на Бахе, и на Коте потрепанные фирмовые джинсы, Бах во Вранглере, Кот в Лях (Wrangler and Lee) – ковбои в ватниках в Заполярье, победа социализма в мировом масштабе. Вернее, Кот, он же Костя Боярский, в Ленинграде более известный под кличкой Грузо из-за подбритых усиков под орлиным носом (такие вот у них евреи – Грузо и Кацо), здесь на северах при вьющейся антрацитовой бороде и обширном алом берете больше смахивает на Фиделя Кастро, сдвинувшего набекрень нимб восходящего солнца свободы, и кажется, что алые отсветы у всех на лицах не от поднимающегося все выше солнечного диска, а от его берета. А Бах, он же Бахыт Мендыгалиев, в залихватски заброшенной на затылок линялой коричневой шляпе (ее Олег раскопал в общажном шкафу, Бах попросил померить и не смог расстаться: это же стетсон!) вылитый индеец, прибившийся к американским старателям. Последний из могикан. На какое-то время к нему пытались приспособить кличку Ункас, но он на нее не откликался, и она отпала: обижать у них никто никого не хочет. Видно, гравитационное поле его казахского рода все еще его не отпускает, раз он до такой степени не желает даже шуточных намеков на этот счет. А власть американского поля – это пожалуйста. Это понтово. Или, наоборот, несерьезно, откровенная игра?

– Так свинину готовить или осетрину?! – наконец теряет терпение Галка, и все пилильщики, тесальщики, сверлильщики, долбильщики – кто на стенах, кто на лагах – на минуту замирают: не рассердилась ли она всерьез? Свой парень своим парнем, а все равно они невольно состязаются за Галкину улыбку или мимоходом брошенное ласковое словцо, – одно дело любовно ее поддразнивать, и совсем другое – рассердить всерьез.

– Свинина жирная? – первым разряжает напряжение Лбов.

Он многозначительно насуплен, значит готовит какую-то хохму.

– Довольно-таки жирная. А ты что, на диете? – Галка тоже чует какой-то подвох.

– Нет, боюсь, ноги будут мерзнуть.

– Опять гадость какая-нибудь? – одобрительно интересуется Галка, и ответом ей служат подавленные ухмылки и блудливо косящие глаза: Лбов уверяет, будто от свиного сала одеяло ночью поднимается так высоко, что на босые ноги его уже не хватает.

– Не можете без похабщины! – восхищенно встряхивает челкой Галка и выносит приговор: – Значит, на обед будет уха и отварная осетрина. А если кому будет мало, пусть добирает свининой, я на всякий случай потушу.

– Галочка, – нежно интересуется Боярский, – нам с Борей один черт – и то, и другое не кошер, но чем отличаются вареная и отварная?

Боря печально отводит глаза, а Галка отбривает:

– У Севы спроси. Он у нас самый культурный. Вареную варят, а отварную отваривают, в столовке вареная, а у меня отварная, – в первые дни в Доусоне они кормились в столовке рыбккоопа, и Галка постоянно ворчала, что там портят деликатесную рыбу, сига, чира, нельму жарят, как минтая, на подсолнечном масле. А парням было все равно вкусно и весело: кассирша их обсчитывала, а они зарывали в картофельное пюре дополнительные порции рыбы и потом азартно прикидывали, кто же кого в итоге одурачил, – в жизни всегда есть место спорту. Да и звуки каковы – нельма, оленина!.. Ну и что, что она сухая и с душком, из-за которого некоторые аристократишки не могут ее есть, – ведь нет ничего важнее звуков!

Доусон – словно давний сон: набирающая силу утренняя жара, элегантное Пулково с опрокинутыми стеклянными стаканами над головой, сухое вино в буфете, локально выпуклые пространства в самолете – и вдруг чугунный снег, облупленные блочные здания на бетонных сваях, обшитые досками толстенные трубы, напоминающие бесконечные, попшикивающие паром бочки (вечная мерзлота не приемлет тепломагистралей), уложенные на козлы вдоль пары центральных улиц, а в поперечных переулках чернеют бревенчатые бараки на низеньких колодезных срубах да еще реденькие балкú, вагончики на полозьях, изнутри обитые оленьими шкурами – брошенные, распадающиеся, они выглядят через выбитые окна шелудивыми какой-то особенной, северной шелудивостью – внутренней. Среди этих роскошеств даже на жалкий советский классицизмик двухэтажного желтого исполкомчика ложится отдаленный отсвет красоты. Все-таки те, кто его слепил, что-то слышали про Парфенон или хотя бы видели тех, кто про него слышал. Но Север, Север-чародей – никакого советского занудства, никаких справок, приемных часов – сразу же кабинет главного архитектора, свойского мужика в байковой свекольной ковбойке, всего лет на десять-пятнадцать их постарше, все по-свойски рассаживаются где придется, включая пол и подоконники (Галке уступлен центральный стул перед главным канцелярским столом), тут же вызывается по вертушке начальник строительного треста (человек-гора, шепчет Бах Олегу и Юре Федорову, и Юра, кандидат в мастера по штанге в полутяже, ревниво хмыкает: таких амбалов в раздетом виде нужно смотреть…), всем разливается по стакану желтоватого «Горного Дубняка» (на целый день душистая отрыжка), и главный архитектор осуждающе указывает на строительного босса: «Не могу смотреть, как он пьет. Выпьет и вместо закуски три раза крутит ручку арифмометра». Арифмометр «железный Феликс» у него на столе точно такой же, как у них на вычпрактикуме, и они по очереди привычно прокручивают крошечную рукоятку, а Галка делает только один глоток и передергивается. У всех на лицах поверх сдержанной гадливости проступает умиление (только женщины и дают нам возможность почувствовать себя большими и сильными), а главный архитектор оживленно интересуется: «Помните, бич покупает два тройных одеколона и один цветочный? Продавщица говорит: брали бы уж все тройные, а он отвечает: с нами дама».

На Северах бичами называют тех, кого на материке зовут бомжами. Бича иногда расшифровывают как бывшего интеллигентного человека, но его происхождение от beach – матрос, застрявший на берегу – романтичнее, как все, что связано с морем и Америкой.

И еще вспышка, а за ней еще и еще, и еще…

Золотисто-кучерявый прораб с мордовскими скулами Сашка Косов, пара-тройка последних «Дубняков» на дорожку, музыкально бренчащий, словно ксилофон, дощатый тротуар, по которому нужно идти посередке по одному, иначе может внезапно взлететь плохо прибитый конец почерневшей доски, о который споткнется тот, кто идет рядом или следом, необозримый штабель бревен, который в вышине ворочают толстыми жердями не по-хорошему веселые парни в ватниках…

Сашка сурово сообщает им, что должен заглянуть в кузницу – там вчера его пацана обидели. Зови их сюда, мы их по баланам покатаем, веселятся парни, но коренастый крепыш остается торжественным, какими бывают лишь очень глупые люди в предпоследнем градусе опьянения. Он скрывается в длинном сарае, в глубине которого что-то вспыхивает, и выходит оттуда еще более непримиримым с красным пятном на скуле; затем возникает и гаснет черное дощатое крыльцо черного бревенчатого барака «на городках» и – обыкновеннейшая канцелярия внутри: видавшие виды столы, папки, тетки, дыроколы, которые Кот именует колодырами, и двое первых серьезных мужчин в пиджаках – остролицый стальнозубый Ковель и ответственно брюзгливый Сергей Сергеич в густой шапке вьющихся черно-седых волос, напоминающих заячий мех.

Косов выставляет на стол Ковеля еще два невесть откуда взявшихся «Горных Дубняка», но ответственные мужчины с неудовольствием отмахиваются, а парни уже не хотят злоупотреблять его щедростью, кроме бывалого Грошева, который никогда не упустит, и Кота, который никому не уступит. После завершающего стакана Сашка долго сидит неподвижно, погрузив лицо в ладони, но восстает из отключки полный решимости.

– А где вторая бутылка? – он впивается в Ковеля мутным грозным взглядом.

– Откуда я знаю?

Бутылка и впрямь исчезла, будто в цирке.

– Ладно, забиррай… нно сморри…

Ковель только посмеивается на удивление естественно: зра, зра подозревашь…

Косов ложится животом на его стол и долго лежит (на следующий день бутылка обнаруживается на внутреннем выступе стола, но как она туда попала, одному Господу ведомо), однако минуты через две восстает: «Пошли за молью!» – даже бывалый Грошев не знал, что молью зовется молевой сплав – разрозненные бревна.

Великая сибирская река – не поверишь, что это река, – ее полированная сталь так явственно вздувалась и уходила за горизонт, что было очевидно: за горизонтом синеет не другой ее берег, а именно горы на другом, невидимом берегу. Внизу на водной глади стыли океанского размаха, но совсем не впечатляющие в сравнении с рекой, сухогрузы; справа под ногами виднелись портовые краны, пред лицом этого величия тоже державшиеся очень скромно. Сверкающий ковром пустых бутылок чугунный снег на длинном спуске был прорезан глубокими руслами весенних все-таки потоков, рвущихся из-под казавшегося нерушимым наста к речной шири из-за невозможности устремиться в глубину. Через самый мощный Минитерек уже была переброшена двустволка схваченных скобами ободранных бревен, и Косов, которого «Горный Дубняк» безжалостно мотал из стороны в сторону, ни мгновения не поколебавшись, шагнул на этот Чертов мостик и тут же оказался по пояс в воде, которую даже трудно было назвать грязной – не считаем же мы грязью землю. Непримиримо борясь с течением, Косов пересек стремнину и выбрался на четвереньках на полулед-полуснег, отказавшись принять руки, которые, одолевая брезгливость, протягивали ему парни. Теперь с него лилась уже чистейшая грязь, но он не желал и слышать, чтобы отложить экспедицию. «Северряне не сдаются!» – рычал он и, мотаясь, оставляя за собой грязевую дорожку, пробился-таки к тарахтящему трактору, катающемуся своими огромными задними колесами и несерьезными передними по оттаивающей гальке, по которой были разбросаны полированные опаловые льдинищи размером с опрокинутый платяной шкаф, толщиною упирающиеся в подбородок. Повидавшие виды бревна тоже усеивали берег, докуда доставал глаз.

Матерый шабашник апельсинно-рыжий Анатоль, закончивший курсы стропалей, по-быстрому показал, как набрасывать лассо из мазутного троса на бревно, а потом крепить трос к могучему крюку на тракторной корме (казалось, ты перетягиваешься с трактором, но в последний миг нужный узел затягивался, и всю тракторную силу брало на себя захлестнутое тросом бревно). Штабель рос так быстро, что усталость ощущалась скорее недоумением, почему все труднее бороться с трактором и все мучительнее сжимать пальцы в брезентовых рукавицах, – солнце-то за дальние горы все не садилось и не садилось…

Тракторист тоже оказался на сдельщине, и охота на моль завершилась лишь тогда, когда трактор ухнул передними колесами в промоину и его обнаженный двигатель предстал выпущенными внутренностями. Как странен был спящий мир, над которым сияло низкое солнце! И как сладок сон на сдвинутых канцелярских столах, к которым выходили на разведку осторожные небольшие крыски, коих Олег тщетно пытался заманить ускользающим хвостом брючного ремня! Мышка не кошка, за хвостом не гоняется, наоборот – замирает на месте.

Галка, пристроенная в общежитие итээров, слушала их рассказы со смесью ужаса и зависти. И до того сделалось обидно, когда в груди за костяным желобком он ощутил семечко тоски, которое теперь будет расти и разрастаться, пока не заполнит болью все до кончиков пальцев. А ведь раньше трудная мужская работа за полчаса делала его большим и сильным, настоящим мужчиной, а теперь – сам наутро бабой стал? Именно по Светке была его тоска, скрашивали которую только ритмические касательные удары сверху вниз по струнам баховского «банджо»: от злой тоски, трам-пам, трам-пам, не матерись, трам-пам, трам-пам, сегодня ты без спирта пьян… (Почему, тсамое, банджо, а не гитара, возмущался Мохов; почему тогда уж не балалайка, откликался Боярский; бандура, пристукивал кулаком Тарас Бондарчук; сойдемся на домбре, примирял Бахыт.)

Тоска переходит почти в наслаждение, когда приобщишь к ней целую вселенную: на материк, в густой туман ушел последний караван…