Читать книгу «Испепеленный» онлайн полностью📖 — Александра Мелихова — MyBook.
cover

Я и до сих пор лучше умею вдумываться во что-то реальное, чем жонглировать абстракциями. И все вопросы, которыми меня забрасывали физики (один большой, старающийся казаться суровым, другой тощий и ядовитый с длинной змеящейся улыбкой), я отбивал мгновенно, как теннисные подачи. И большой сурово кивал, а тощий язвительно усмехался: «Да? Вы так думаете?» Так что под конец я уже чуть ли не лез в драку: «Да! Я так думаю!!!» Вопросы сыпались все более трудные – подозреваю, что, кроме меня, на них никто бы не ответил, факультет был все-таки математический, но я был в отличной форме, хотя понемногу все же начал нервничать, чего ядовитый и добивался. И в последней, самой трудной, задаче суть я сразу понял правильно, но с простейшими выкладками провозился минут десять вместо одной – ошибался, зачеркивал, в общем, стыд.

Но большой сказал: «Ставим вам четверку» (мне бы хватило и тройки). А когда ядовитый заизвивался: «Стоит ли?..» – большой веско припечатал: «Товарищ соображает».

И я снова забыл о еврейском вопросе года на три-четыре, хотя на факультете нашего брата-изгоя тогда была вроде бы чуть ли не четвертая часть – до какой-то арабско-израильской войны, за которую нас заставили расплачиваться. После поражений на фронте на чем же и отвести душу, как не на мирном населении?!

Как меня занесло на математику? Главный эксперт по математическим дарованиям, доцент акдалинского педа Пак, прочитав мою чемпионскую работу, сказал мне, что такой логики он еще не видел и мне нужно идти на математику. «А как же магнитная гидродинамика?» – «С математическим образованием ты везде сможешь работать».

Везде – это классно! Я ведь собирался заняться еще и океанологией, чтобы на исследовательском судне обойти вокруг света.

Наше общежитие на Васильевском с обожаемыми буквами ЛГУ на знаменосном фасаде цвета бачково́го кофе с молоком – это была не только новая родина, но и родной дом, и даже более родной, чем настоящий, потому что здесь никто за тобой не следил. Хочешь, ложись в два, хочешь – в четыре, а хочешь, так и вовсе не ложись. И на занятия хочешь, вставай, не хочешь, не вставай. Прогульщик, сумевший вовремя написать все контрольные и сдать сессию на отлично, уважался гораздо больше, чем круглый отличник, у которого дома ведро пота стоит. Я уже в весеннюю сессию вышел в такие романтические прогульщики, отправляясь на контрольные с предвкушением очередной победы (а вот во сне меня иногда контрольные посещают с ощущением тоскливого занудства – не люблю все-таки отчитываться).

Правда, в первые месяцы нас сразу ошарашили тупой вычислиловкой: деление многочленов, возня с матрицами – так на зоне встречают дубинкой по спине, чтоб ты не возомнил о себе слишком много. Но когда начались задачи, где надо было соображать, я сразу вышел в первый ряд. Что автоматически превращало меня в первого парня в глазах наших умных девочек. А когда я одним ударом теоремы Виета расколол задачу, над которой остальные корячились методом математической индукции, я навеки покорил сердце самой умной девушки с нашего курса – еврейской «девочки с персиками», дочери профессора-китаиста и доцента-германиста. Мы все с нашим гомоном и толкотней представлялись этой аристократке-пятерочнице довольно сиволапыми, но для меня она сделала исключение: «Мальчик очень талантливый, но избалован вниманием девочек». Мне она тоже нравилась, но я быстро изнемогал от необходимости все время быть ироничным и утонченным – как будто все время сдаешь экзамен, хотя настоящие экзамены я вроде бы любил – каждый раз маленький триумф (а правду знают только сны). Но быть ироничным, когда в душе клокочет восторг… В ту пору мне казалось невыносимым тратить время на такую глупость, как ходьба, конечно же перемещаться нужно только бегом, тогда и зимнее пальто не потребуется, а спортивной сумкой через плечо – занимать место броском без промаха через всю аудиторию. Это во время довольно редких визитов на факультет, который я при этом обожал, каждый раз с замиранием сердца прочитывая на стеклянной вывеске с отбитым углом: «Математико-механический факультет». Отбитый угол вызывал у меня особенную гордость: так и должно быть – у джигита бешмет рваный, а оружие в серебре.

Внутри обстановка тоже была довольно занюханная, но и в этом был свой аристократический шик: среди этих обшарпанных стен и ободранных столов прохаживались самые настоящие, без дураков, классики. И даже какой-нибудь пятидесятилетний доцент, представлявшийся нам неудачником, тоже был специалистом экстра-класса, без лести преданным своему делу. Когда удавалось их подслушать, они обсуждали свои проблемы с таким же пылом, как и мы, молокососы.

А лично я так балдел от красоты математических формул, что иногда исписывал целую страницу бессмысленными, но невероятно красивыми интегралами, частными производными и сигмами и, отойдя на пару шагов, оглядывался на них через плечо, и меня заливало счастьем: да неужели это я написал такую красоту?!

Наш факультетский гимн, исполняемый на мелодию «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью», начинался словами: «Мы соль земли, мы украшенье мира, мы полубоги – это постулат». И мы в это верили, хотя и разбавляя шуточками: «Куда там, куда там, куда там другим дотянуться до нас! Прекрасно владеем мы матом, и мех выручал нас не раз». С особым же торжеством мы вкладывались в лозунг: «И физики, младшие братья, нам громкую славу поют!» У физиков было слишком много земного – приборы, бездоказательные фокусы-покусы. Додуматься же до дифференцирования натуральных чисел, писать dN, где N – число молекул…

Теперь в математике меня больше всего восхищала ее чистота, логическая безупречность. Но оказалось, что моя хваленая логика в ее храме мало чего стоила. Что в Акдалинске считалось доказательством, у здешних жрецов годилось разве что в наводящие соображения, в которых сразу отыскивалось полсотни необоснованных мест. На первом же коллоквиуме из целого нашего потока вундеркиндов никто не сумел доказать эквивалентность определений предела по Гейне и по Коши – служитель истины каждый раз обнаруживал незамеченные дырки: «А это почему? А это почему?»

И я решил: кровь с носу, а докажу. Сидел, наверно, не меньше часа, вдумывался, что означает каждое слово, постарался все заранее предвидеть и на все заранее ответить и наконец напросился к доске. Жрец выслушал и сказал: да, можно поставить пятерку, только вы вот там-то начали доказывать лишнее, все уже и без того было ясно.

И я ушел в ошалелости – то было слишком мало доказательств, а теперь стало слишком много… Так где же тогда нужно остановиться? Где тот логический атом, про который уже нельзя было бы спросить: а это почему?

Лишь через годы я наконец понял, что все уточнять можно бесконечно, ибо любые уточнения тоже нуждаются в уточнениях. Доказанных утверждений просто не бывает, бывают только психологически убедительные: истиной мы считаем то, что способно убить наш скепсис.

И я уже тогда задумался, что такое теоремы существования, когда речь идет о несуществующих предметах? И тоже далеко не сразу понял, что существуют лишь цепочки формул на бумаге. А вообще-то, когда я попытался погрузиться уж в самые что ни на есть чистейшие миры – в матлогику, в теорию чисел, в топологию, мне там показалось пустовато и скучновато. Оказалось, я все-таки больше люблю переводить в формулы реальную жизнь, наводить чистоту, то есть ясность.

Но вернусь в родную Восьмерку, в общежитие номер восемь. Чего только не водилось в этой вселенной! Был гениальный амбал с внешностью туповатого боксера, был туповатый очкарик с внешностью гениального аутиста. Рассказывали, что он однажды ночью проник в комнату к девочкам и трогал их вещички. Аристократ!

Девочкам в этом мире отводилась роль декораций и одновременно восхищенных зрительниц. Кроме надменных барышень, их я сразу же перестал замечать. Да и вообще, я обращал внимание только на тех девочек, которых мне иногда вздумывалось ненадолго покорить. Овладеть душой. Я гордился, что никогда не утилизировал их чувства, – для этого были более разбитные подружки, с вечеринками в полумраке, а потом и вовсе во мраке, с пьянками, танцами и обжиманцами, – за компанию, под балдой эти дела проходили без сложностей.

А у девочек вообще сложностей быть не могло – от них ведь ничего и не требуется, только быть привлекательными и восторженными.

Главной моей поклонницей после «девочки с персиками» в нашей группе была Вика Рюмина, строгая красавица с легкой таинственной косоглазинкой и талией в рюмочку. Когда бы ты ни забрел в Горьковку, эту рюмочку – вид сзади – всегда можно было найти за первым столом лицом к стене. Я жадно старался нахвататься всего, что у нас отняла родная советская власть, – чесал целыми собраниями: Леонид Андреев («за окном стоял… Красный смех»), Мережковский («бездна вверху и бездна внизу»), Андрей Белый, запускавший в небеса ананасом…

Мне казалось, я воскрешаю хотя бы в самом себе убитую большевиками Россию. В этом я видел чуть ли не миссию, главной моей борьбой сделалась борьба с собственной дикостью. Стыдно признаться, меня пленяли красивости и пышности Брюсова: «орхидеи и мимозы унося по сонным волнам…» «Я вождь земных царей и царь Ассаргадон…»

А Вика все это время что-то зубрила, и мне было непонятно, что там столько времени можно зубрить. Через Дворцовый мост я уходил в Эрмитаж чуть пораньше часа перед закрытием и за десять студенческих копеек бродил по пустым залам, дыша вечностью и красотой. Сначала меня пленяла античность своим потертым совершенством, но однажды я вдруг застыл перед аляповатыми поделками каких-то кочевников и понял, что греки, римляне усовершенствовали уже готовое, а вот если бы им предложили в каких-то шатрах выплавлять золото, железо… Золото еще можно найти готовое, а догадаться, что какая-то рыжая земля и есть железо… Придумать фигурки, сделать формочки…

Самый мощный прорыв совершили именно дикари, остальные только шлифовали.

В живописи меня захватывала тоже мощь, хоть Рубенс, хоть Снейдерс, хоть Тьеполо… И все-таки Рембрандт перешибал всех. Портрет старика, старушки, больно от восхищения было смотреть на эту смирившуюся кротость и все-таки – красоту! Возвращение блудного сына, эти ощупывающие слепые руки и… несусветно прекрасное золотое свечение – снова земная правда и неземная красота!

Гениальность импрессионистов мне открылась позже: классики писали плоть предметов, а импрессионисты – исходившие от них вспышки света. Но зато они едва не отняли у меня других гениев. Меня захватила ложная мысль, будто красоту не нужно ни искать, ни придумывать, она всегда под рукой. Будь смелей, руби кистью, как саблей, и из мазни будут рождаться чудеса за чудесами – «земная правда и неземная, до сдержанного стона, красота».

Да, искусство может быть и таким.

Но не только таким. С годами я начал находить силу и в русской живописи, полураздавленной народничеством, служением печному горшку. Это тоже был отпечаток убитой России.

Правда, Саврасов очень хорошо писал грязь.

Когда после эрмитажных экстазов я возвращался в Горьковку, осененный портретами и статуями классиков (однажды перед ремонтом их сволокли в вестибюль – страшно потешный вышел митинг), Викина «рюмочка» все так же строго и невозмутимо смотрелась впереди. Но однажды Вика подошла ко мне с задачкой по аналитической геометрии – домашнее, видимо, задание, я такие мелочи не отслеживал. Я взглянул и сразу написал решение. И у нее из ее таинственных глаз по строгому правильному лицу покатились слезы: «Ну почему я так не могу?..» А меня ее слезы просто изумили: ей-то зачем переживать из-за каких-то скалярных произведений – она же девочка, красивая, – чего еще? Да и учится на четверки-пятерки. Я, правда, учусь на одни только пятерки, не считая троек по всякой мутотени типа истории КПСС, или просто СС, из-за которых лишился черт знает какого числа повышенных стипендий, но так это – я!

Хотя и учился в основном по Викиным же конспектам, очень красивым даже в качестве орнамента. Я начинал их переписывать, вдумываясь в каждый шаг (когда пишешь, что-то запоминает и рука), и через неделю уже шел сдавать досрочно, на заполошные вопросы «А ты знаешь тридцать второй билет?..» отвечая презрительно: «Я не знаю ваших билетов, я знаю всё». Я даже не сдавал свое пальтишко в гардероб, потому что шел отвечать первым без подготовки. Хорошо, что жизнь впоследствии надавала мне по мордасам, иначе так бы и прожил в подростковом самоупоении, как это и случилось кое с кем из наших счастливчиков – они так и не повзрослели.

Вспоминаю об этой полосе триумфов без особого стыда только потому, что, во-первых, трудно не возгордиться, когда судьба каждый день подбрасывает тебе подарки. Это же за твои заслуги! Вот отнимает она без твоей вины, а дает так точно же за заслуги. А во-вторых, мои успехи не только не надували меня спесью, а, наоборот, делали щедрым и дружелюбным. Я даже в трамвае всегда старался заплатить за всех, а то, когда каждый платит за себя, это какая-то гьязь, гьязь…

Как-то половину летних каникул я странствовал по Руси на попутках и товарняках, подрабатывая где разгрузкой, где пилкой-колкой, ночуя то в стогах, то на чердаках, а как-то раз даже в отделении милиции. В свободные же часы, когда дорога была пуста и ловить было нечего, я почитывал теорию функций комплексного переменного (ТФКП(б), бэ добавлялось для хохмы) – Лаврентьева и Шабата и к сентябрю понял, что знаю все. Больше всего меня восхитила теория кумулятивного взрыва – сталь считалась идеальной жидкостью. Однако мой любимец молодой и юморной профессор Хавкин потребовал, чтобы я сначала написал положенную контрольную. Ведущая у нас упражнения трогательная христова невеста Цветкова, как-то раз с наивно распахнутыми блекло-голубыми глазами жалобно взывавшая: «Вы не видели Демидовича, зелененький такой?..» (задачник), меня любила за ум и веселый нрав, но тут как будто обиделась, что я хочу обойтись без ее уроков, и, взглянув на ее задачи, я сразу понял, что за два часа мне не управиться с тривиальными, но громоздкими выкладками. Поэтому я изложил общий ход, не раскрывая суперпозиций. Так халтурить не полагалось, но делать было нечего. Я уже смирился с провалом, когда на следующее занятие блаженная Цветкова пришла особенно просветленная. «Мне так понравилась ваша работа, такая логика! Такое конформное отображение!» И просветленно обратилась к аудитории: «Я хочу это задать вам на дом», но тут же безнадежно махнула рукой: «Да нет, вы не решите».

Наверно, она что-то наговорила и Хавкину, потому что спрашивал он меня чуть ли не почтительно. Я, как всегда, отвечал не готовясь, Хавкину оставалось только кивать с опережением, а впоследствии он даже начал первым со мной здороваться.

Наверняка эти мои демарши порождали мне недругов, но в своем ослеплении я всех считал друзьями – ведь я же такой хороший, я же так всех люблю, собратьев по служению! Долго мне приходилось постигать частичную правоту Ларошфуко: нам скорее простят наши пороки, чем наши достоинства. Правоту лишь частичную, потому что только мои достоинства, уж какие ни есть, случалось, завоевывали мне любовь женщин и уважение мужчин.

Был у нас и свой Лист с надменной шевелюрой. На факультетской черной лестнице, ведущей в никуда, на раздолбанном пианино он молотил «Аппассионату», и меня все равно обдавало морозом, хотя оброненный на лестнице тазик однажды сыграл вступление к «Аппассионате» гораздо красивее.

В Акдалинске слышать серьезную музыку мне удавалось лишь клочками из уличных репродукторов или чужих телевизоров, в нашем аристократическом доме презираемых, и в Ленинграде я первым делом отправился на «Кармен» за сорок копеек на третий ярус. И когда огромный зал и меня самого заполнила громовая увертюра, у меня чуть не разорвались легкие от непрерывного восторженного вдоха. На «Фаусте» я уже не задыхался, только покрывался мурашками от дьявольски восхитительных взвизгов оркестра.

Лист одобрил мой восторг, но сказал, что «Кармен», «Фауст» – это все-таки своего рода эстрада, для плебса, вот «Борис Годунов» – это серьезно. Новость меня не окрылила, русская история представлялась мне скучноватой: оборванный народ в зипунах и лаптях живет все хуже и хуже, а бояре, помещики и капиталисты его все угнетают и угнетают. Ни гордых рыцарей, ни громоподобных гениев, ни Джульетт с Ромеами.

Но когда зал наполнила бесконечно печальная и бесконечно прекрасная мелодия, я обомлел и понял, как мучительно я люблю эту Русь, эту ширь, эту грусть, эти снега…

И ради нее я готов принять и всех этих Митюх и Варлаамов, каким-то чудом соединивших земную неотесанность и неземную красоту.

Я обрел желаемое – купил в магазине «Мелодия» комплект «Бориса», а в комиссионке – задрипанный чемоданчик-проигрыватель, в который влезал с головой – отрешиться от внешнего мира – и вскорости уже мог напеть «Бориса» от увертюры до финала, до бесконечно грустного и бесконечно прекрасного Юродивого. Чему не раз дивился Лист: «У тебя практически абсолютный слух, а ты даже нот не знаешь». Хотя иногда ловил меня на неточностях, и тогда я начал ходить в монументальную кваренгиевскую Публичку на Фонтанке, в музыкальную комнату на третьем этаже, где можно было через наушники слушать любую музыку, параллельно отслеживая ее по огромному нотному альбомищу – клавиру. Нот я не разбирал, но понимал, где выше, а где ниже, и замечал иногда какие-то мелкие уступчики, которые на слух не успевал ухватить. И эти неуловимые мелочи были особенно прекрасны.

«Хованщина» же меня пленяла прежде всего грозным и каким-то мохнатым, замшелым звучанием своего имени – Хованщина…

Я знал, что Мусоргский при жизни не обрел поклонения, достойного его гения, и даже умер в военном госпитале в звании чьего-то там денщика, оставив на тумбочке все свое имущество – трактат Берлиоза «О гармонии», но меня это скорее восхищало: я считал весьма завидной участь «гений умер в нищете», ведь гении живут в своих творениях. Так что Мусоргский и поныне живее всех живых. Но что вызывало мучительную жалость к нему: он не успел закончить «Хованщину». Ведь он же сам сочинил и слова, там все было его порождением! Что-то дописывали его друзья, и все равно вышло офигенно, но ведь мы не можем знать, что и как придумал бы он сам! Прямо боль в груди появлялась, когда я об этом задумывался.

«Бориса» я слушал в редакции Шостаковича, но Шостаковичу я доверял, поскольку его при Сталине за что-то разносили. И про «Бориса» все же так прямо не писали: не успел закончить… Смерть прервала, мерзкое хамское насилие вульгарной материи над великим духом! Из грязи грязь! Даже нечеловеческий гений не защитил от этой сволочи природы!

1
...