– Дарья, я тебе тут карасиков свежих принесла. Миколай с утра наловил. Возьми, а то кошки растащат! Мне некуда их, больна много.
Никто и не заметил, как во двор вошла Степанида – соседка Бочаровых.
Она говорила с улыбкой, нараспев, ставя большую эмалированную чашку с карасями на лавку у погребицы. Её широкое розовощёкое лицо добродушно. Она и не скрывала, что ей интересно посмотреть на гостей из города. А караси – только предлог. Всем ясно…
– Я через плетень гляжу потихоньку и никак не пойму, где это, милый ты мой, – она весело подмигнула старшему Ковальскому, – таких красоток находишь. Мой-то старший уже двух городских привозил показывать. Мы тут чуть не брыкнулись. Тощие такие и гордые. А твоя-то! Крепенькая какая. И говорунья! Я слышу.
Щёки у Руфины зарделись, она рассмеялась, чем ещё больше понравилась Степаниде.
– Частушки петь можешь? – неожиданно спросила она Руфину и упёрла кулаки в бока, будто готовясь плясать подгорную.
Руфина молчала. Она весело смотрела на соседку Бочаровых.
– Можешь или нет?
– Руфина романсы поёт, – вступился Александр.
Степанида отвела свои полный руки от того места, где должна быть талия:
– Я романсы не знаю, а вот в этой – души не чаю!
И она мягко и раскованно запела:
Лучше нету того цвету,
Когда яблоня цветёт…
Лица у всех в который раз озарились улыбками. Было видно, что местным соседка по душе. И они ей. А приезжие? И приезжим понравилась.
Лучше нету той минуты,
Когда милый мой придёт!
От ясного чистого голоса ёкало сердечко.
Будто и нет певунье её сорока пяти лет. Да и что они значат, эти сорок пять, если почти половина из них – ночки и денёчки вдовьей жизни.
И не успела певунья перевести дух, чтобы тронуть следующее слово, как вступил Румянцев, словно в некое соревнование:
Я встретил вас – и всё былое
В отжившем сердце ожило,
Я вспомнил время золотое
И сердцу стало так тепло…
Ладно Степанида, но от Румянцева Александр не ожидал.
А Николай, оттолкнувшись от тёмной сохи, подпиравшей угол крыши погребицы, вышел чуть ли не на середину двора, как на сцену, успокоил руки на груди и уверенно продолжал:
Как поздней осени порою
Бывают дни, бывает час,
Когда повеет вдруг весною
И что-то встрепенётся в нас.
Румянцев замолк и не успел Ковальский вслух удивиться, как все захлопали в ладоши. А Степанида, когда аплодисменты утихли, требовательным голосом спросила:
– Это – романс?
– Ага, – смягчив «г», почти шёпотом согласился Румянцев.
– И такую красоту держишь в себе?
– А что делать? – отозвался певец.
– Вечером чтоб все были у меня в гостях, – заявила Степанида. – За один романс пять частушек даю! У меня их, как семечек в арбузе. И это: не надо с собой ничего. У меня своя особая есть наливочка… Главное, чтоб романсы были.
Она замолчала. И тут в тишине прорезался негромкий, но уверенный, притягивающий к себе хрипловатый голос.
Когда б имел златые горы
И реки, полные вина,
Всё отдал бы за ласки, взоры,
Чтоб ты владела мной одна.
Это пел Проняй.
– Всё-всё! Поняла! Согласная я! Дед, приходи на особую и ты. Я от тебя не отмежёвываюсь.
– То-то, ядрёна балалайка, – Проняй остался доволен собой: – У всякой пташки свои замашки. Нет молочка, так сливок дай!
Всем стало смешно.
Ковальский-младший, закашлявшись от смеха, как молоденький телёночек, боднул ненароком Руфину в бедро и сконфузился. Она поймала бережно его неспокойную головушку обеими руками, притянула к себе. Оба дружно рассмеялись.
А тут ещё Владимир Суслов шагнул поближе к Степаниде и попал в центр внимания. Показался около плотненькой соседки Бочаровых ещё выше ростом. Она игриво из-под козырька-ладошки посмотрела на него, как на каланчу. Прищурилась и то ли спросила, то ли предложила:
– Спляшем, что ли?
– И споём, – ответил с верхотуры Суслов.
Она, пританцовывая, пошла по кругу и только хотела запеть, но Владимир опередил.
Стоя на одной левой ноге, правой, как клюшкой, начал выделывать такие кренделя, что его сорок четвёртого размера жёлтый ботинок стал, как живой. Он взъерошил свой обычно аккуратный чубчик и получился разбитной, забубённый гуляка-парень.
– Нате вам наше, – сказал тихо, вроде бы, но все услышали, и пропел уже громко:
Сидит заяц на заборе
В алюминивых штанах,
И кому какое дело,
Ломом подпоясанный…
И тут опять выдал Проняй. Хрипловато, но от души весело пропел:
У Тараса на плеши
Разыгралися три вши!
Вложив пальцы в рот, засвистел по-разбойничьи.
Ковальский-младший вновь стал смеяться, мотая головой из стороны в сторону. А Ковальский-старший невольно подумал: «Там, на заводе, мы – и Николай, и Суслов, и я – какие-то все одинаковые, усреднённые. Разговариваем на казённом языке, точном, но тусклом. Здесь… Не узнать».
Проняй, повернув вытянувшееся лицо, как мог, серьёзно попросил Суслова:
– Спиши слова твоей частушки шабрихе… и мне! Сразу такую красоту не запомнить… Шедевра, а не частушка. У нас таких не могло быть, у тебя в ней индустрия: металл во всём… Да… Не сотрёшь сразу грани-то. Город – он и есть город!.. Не деревня… И про красоту запиши слова, и эти… Я уж и свои-то старые частушки забывать стал. Склероз, – пожаловался Проняй, взглянув на Суслова.
Тот решил пожалеть старика:
– Склероз – хорошая болезнь.
– Разве болезнь бывает хорошей, что городишь?
Владимир пояснил:
– А разве нет? При склерозе ничего плохого не помнишь и каждый раз узнаёшь что-нибудь новенькое…
Старик Проняй после таких слов крякнул и признался:
– Ты мне неяглым сначала показался, а теперь мерекаю: ошибся…
…Гости уехали только на второй день вечером.
– Ну, как думаешь, Ивановна, получится у Саши с Руфиной, а? – спросила Дарья Ильинична у Екатерины.
Они стоят посреди опустевшего двора.
– У старшего?
– У него.
– Да у них-то, по всему видно, всё уже сладилось. Вот как с младшим? – раздумчиво произнесла Екатерина.
– Тоже вроде ничего и с Сашенькой. Он многое уже понимает… – Взглянула внимательно на Катерину. – Наш Саша нашёл себе не простую женщину. Руфина – дива. С ней нелегко будет… Одно утешает – она, кажется, добрая…
…У младшего Ковальского тоже были вопросы, и не из легких: «Эта красивая добрая тётя Руфина, когда задал ей вопрос, тоже, как все, ничего не ответила. Она назвала меня «младшим Ковальским». Поправил, что я и не Ковальский, и не Бочаров, в школе в журнале записан – Колесников. И сестра, которую никогда не видел, – тоже Колесникова, так бабуля говорит. Всё обещают переделать фамилию и пока никак. Когда папа приедет один, обязательно спрошу его про фамилию… А то Ковальский, Ковальский… а Ковальский среди нас только папа мой…».
У Проняя с Бочаровым свой разговор.
– Всё вот хотел потолковать ещё по одному вопросу при гостях, при москвичке-то, да не решился. Тебя не хотел конфузить, – сокрушался Проняй.
– Да ты на все свои вопросы давно ответы знаешь, говори кому-нибудь, только не мне… Тебе скажи – ты всё перетолмачишь по-своему.
– Всё может быть, – согласился Проняй. – Но я ведь давно не в счёт. Они сейчас сила – от них многое зависит, от молодых.
– От таких, как твой сын – главный инженер, по-моему, больше зависит.
– Да-да, – пробурчал Проняй. – Верно. Но ему рассуждать, как я вижу, по моим вопросам не с руки. А эти ещё непуганые.
– О чём толкуешь, не уразумею?
– Да всё о том я! Вот смотри, сейчас в городских магазинах шаром покати. Внуки мои любят пирог «лимонник». Так вот, только из Москвы Аркадий привозит им лимон. А здесь застрелись – не купишь. И колбасу копчёную привозит из Москвы… Разве это порядок? Я уж не говорю про деревню. Разве так можно? Работают везде! И по встречным планам – тоже! А селедки негде купить. Но в столице всё есть. Что ж, там белые люди живут, а мы – негры?
– Ну, какой Проняй из тебя негр?! – резонно возразил, усмехнувшись, Григорий Никитич.
– Верно, хреновый, – согласился покорно Проняй. – Но вот гости приехали и забегала твоя Дарья по магазинам, как савраска. Ухватить хоть бы чего! А там – шиш! Рожки да макароны. И печенье. Так разве должно быть-то? На великом нашем пути к коммунизму? Хрущёв выкрикнул, что будет он к восемьдесят первому году, осталось-то с гулькин нос сроку… Сомневаюсь я шибко что-то. Вот сейчас за зарплату работаем, а никак на всех продуктов не хватает. А потом как жить будем? Всем по потребностям, а совесть-то у кого околела, а у кого и не завелась вовсе. Куда идём-то все?.. Мой разум в тупике.
– Мастер ты неподъёмные вопросы задавать.
– Тебе сколько, Гриша, годов-то?
– Зачем знать?
– Ну, всё ж-таки?
– За семьдесят.
– А мне куда поболее. Я хочу знать, чем всё это кончится.
Боюсь, не доживу…
– Что всё-то?
– Всё, что вокруг нас. Столько уложили голов в гражданскую, в коллективизацию и так… окромя этого, а результат будет? Знать хочется.
– И ты хочешь, чтобы тебе эти ребята ответили? Дед, ты наивный, как пионер.
– Не наивный, некуда деваться. Цельные, я знаю, институты есть по этим вопросам. Вот с кем-нибудь оттуда столкнуться бы, а? Часок хоть поговорить бы… Ведь они учёные люди! Многие, поди, додумались и помалкивают. Знают и молчат. Хуже врагов народа. Ждут, когда посмеяться над нами…
– Проняй, прекрати эти разговоры! С меня хватило уже… С тебя, как с юродивого, какой спрос? А мне… не набуркался…
– Ладно. Ты тифтик ещё тот. Эти вопросы надо, конечно, решать в других инстат… инстц… Никак на нужную букву не попаду, – пожаловался он, кажется, вполне всерьёз. – Вот – инстанциях, фу-у – я это слово никогда с первого раза не покоряю… в верхах…
Проняй в тот день ещё приходил. Вроде бы, по делу. И опять разговорился с Бочаровым. Не мог Григорий Никитич по складу своего мягкого характера шугануть старого. Чтоб не баламутил… Обозвал только дедом Щукарём.
Проняй не обиделся:
– Разве я так просто балагурю: глубину вопросов никто не постигает, вот беда какая… В метриках всем понаписали при рождении, когда и где кто родился. Они и успокоились на всю жизнь. Но ведь не написали никому: для чего родился, зачем? А надо понять, зачем родился. И зачем, для чего вершится всё. А так, ядрёная балалайка, пробренчишь попусту всю жизнь…
– Никак не привыкну: ты такой впечатлительный, как ребёнок. Сдерживаешь часто себя, я вижу. Иногда в тебе чувствую такую бездну, что никогда до конца, боюсь, к тебе и не приближусь… Как ты работаешь с людьми? Тебе труднее многих. Ты так тонко реагируешь на запах, цвет, выражение лица человека. В тебе постоянно идёт невидимая работа. Можешь быстро износиться, Саша… Словно взвалил на себя груз, который должны нести несколько человек. А трудишься один…
Руфина и Александр сидят на том самом заветном берегу Самарки, недалеко от осинок, где когда-то он ночевал с Анной в скошенной траве.
День вёдреный, а нет того уюта в природе, который был всего недели три назад, когда весёлой компанией приезжали в село на «Москвиче». На широкой, окаймлённой с трёх сторон ветёльником поляне не видно, как раньше, паутин…
На правом берегу Самары поднимающийся ярусами чуткий осинник шумит уже не так, как летом. Ни пряных запахов, ни птичьей щебетни…
Ковальский и не понял, как оказался с Руфиной на этом памятном для него месте.
«Как она похожа на мою детскую любовь – Верочку Рогожинскую! – В который раз подумал Александр. Мысли вились легко и безоблачно: – Будто это выросшая она, которую видел и помню только маленькой. В последних классах казалось, что наша «химичка» Валентина Васильевна на неё очень похожа. Теперь – Руфина. Да-да, конечно, Руфина – Руфина больше похожа».
Александр нащупал рукой сбоку от себя на старом теле ветлы, на которой они уселись, большой шершавый кусок коры и задумчиво бросил в воду.
«В детстве из такого куска обязательно вырезал бы кораблик».
– Саша-а, ты где-е-е? – Руфина потянула его за рукав ветровки.
– Мой генерал! – Он поднёс ладонь к виску. – Я здесь, жду приказаний!
В глазах Руфины вспыхнул озорной огонёк.
– Я приказываю поцеловать меня.
Он поцеловал её в губы.
– Вот так быстро? И всего разочек? Какие же у меня безынициативные подчинённые, а?
Руфина взяла его лицо в свои ладони и стала, как маленького, еле прикасаясь горячими губами, целовать везде, кроме губ, оставляя возможность говорить нежности.
Александр, поймав её губы, неудержимо потянулся рукой к груди. Она зашептала горячо, не отстраняясь, подрагивая:
– Сашенька, день. Светло! И нас кто-нибудь наверняка увидит. И птички эти! Подождём до дома, миленький.
Когда он успокоился, предложила:
– Саша, давай обсудим кое-что!
– А что обсуждать? Вернёмся в город и подадим заявление в загс. Товарищ аспирантка Руфина Смирнова, вы расписываться умеете? Или только целоваться горазды?
– Ах, ты так! – Она повалила его. Ковальский стал сопротивляться, лёжа на бревне. Они скоро оказались на траве и покатились к обрыву.
– До обрыва метров пять, а там – река, если не успеешь согласиться – нам конец!
– Сашенька, когда я в твоих объятиях, мне ничего не страшно. Но я не умею плавать. И мне больно шею, – пожаловалась Руфина. – Шея моя…
Александр разомкнул руки и попросил показать, где болит. Руфина пальчиком ткнула за ухом и он поцеловал там. Потом хитрый её мизинчик скользнул в другое место – и там поцеловал. Потом… получилось, что болела вся шея… И не только она, бедненькая…
Когда возвращались, Александр почти мистически думал: «Хорошо ли, что мы с Руфиной целовались там, где когда-то был с Анной? Что бы она подумала? Но она всегда хотела мне самого доброго… Я нашёл себе женщину, а Саше, кажется – мать. Теперь, когда Анны нет, – это благо для всех. Если души бессмертны, то Анна смотрит сейчас на нас и светло улыбается».
От этих суеверных мыслей отвлекла Руфина:
– Сашенька, ты уверен – сын должен в селе расти?
– А где же ещё? – ответил Ковальский. – Я вначале питал некоторые иллюзии: хотел забрать в город, снять квартиру… Но ведь в школу надо его провожать, днём кормить… Как это организовать?
– Саша, а давай сделаем эксперимент?
– Какой?
– Как только защищусь, заберу его к себе в Москву, а? Мы с тобой вместе постараемся все бытовые дела устроить.
– Руфина, ты сейчас, как и я после окончания института, в эйфории. Но защитишься – дальше хлопот ещё больше будет. Не до Саши. У меня другой эксперимент.
– Какой?
– Не придумал пока точного названия. Суть – в патриархально-индустриальном воспитании сына.
– Сашенька, непонятно, поясни.
– Издалека?
– Как удобнее.
– Я считаю, что первые лет двенадцать человек должен жить в селе. В селе всё как на ладони. И отношения людей, и жизнь животных. Это многому учит. Стоит только одно сенокосное лето провести в артели… Здесь, в селе, я давно знаю, кто чего стоит. И если один умеет только балагурить, а работать не научился, к нему и соответствующее отношение. А если, как мой дед Иван Головачёв, – молчалив, но в любом деле профессор, так это все знают. Уж не говорю об отце Василии Фёдоровиче… И вот думаю: а ведь в городе такого нет. Ребятишки своих родителей в работе не видят. Два раза в месяц взрослые с завода приносят получку – и всё. А какие они в деле, детям не видно. Получается большой разрыв. Сосед по площадке непонятен. Бегает на службу. Какой он вне семьи? Возникнет ли у сына в городе своё понимание, как можно и нужно трудиться?
– А почему патриархально-индустриальное?
– А вот подрастёт Саша и я периодически его начну возить в город. То под ногами асфальт, а то сельская дорога с коровьими лепёшками. Пусть чувствует и ритм города, и знает, как появляются на свет ягнята. Надо уметь запрягать лошадь, подшить валенки.
– Ну, это крайности – валенки подшивать! Он же будущий горожанин. Зачем ему это?
– Получилось так, что он вроде меня – будущий интеллигент в первом поколении. Пусть соответствует. Это поколение из деятельных людей.
– Саша, теперь поняла, почему ты хочешь, чтобы у тебя в семье было не менее шести детей! Ты задумал спасать общество! Заселить его Ковальскими?
Она засмеялась, и он, поймав её за руку, потянул к себе.
…Он целовал, а у неё текли по белым щекам слёзы.
– Руфина, когда ты так плачешь, я теряюсь. У тебя всё нормально? Что у тебя там, в Москве? Ты не рассказываешь…
– Сашенька, потом, попозже… Я не готова… Ты у меня сейчас – единственное чудо! Не хочу ни о чём думать и говорить…
…Когда уже подходили к селу, спросила, заглядывая пытливо ему в глаза:
– Саша, а крепенькая женщина, загорелая такая – Аксюта, когда мы были у Любаевых, ну, которая пришла и быстро ушла, на тебя смотрела по-особенному… Она к тебе неравнодушна. Я это почувствовала. И на меня смотрела настороженно как-то…
– Я тут на глазах вырос, поэтому равнодушных вокруг нет.
– Увиливаешь, конспиратор самодельный, да? Саша, а ещё вопрос можно? – и, не дождавшись ответа, произнесла: – Твой отчим и ты? Вы очень похожи. Знаю, что говорю нелепость, но внешне вы как отец и сын. Эта мысль у меня не выходит из головы весь день, с утра, как его увидела. Что это такое?
– Не знаю, не ты одна так думаешь…
Он смотрел на неё внимательно. А Руфина, увидев ярко-жёлтую бабочку, плавными и красивыми движениями на цыпочках старалась подкрасться к ней. Во всём её теле, в стройных и крепких ногах, театрально вытянутой к бабочке изящной руке, красиво посаженной голове, чувствовалась случайно попавшая на эту поляну представительница какой-то особой, нездешней породы людей. Она сама походила на бабочку! Но такую, каких Ковальский никогда прежде не видел.
– Как прекрасно, что землю населяют не только люди, да! – сказала Руфина, наблюдая за порхающей нарядной бабочкой.
Эта фраза удивила его.
Она положила руку ему на плечо и зашагала рядом. Заглядывая в глаза, спросила:
– Почему ты иногда так грустно смотришь на своего сына?
– Не на Сашу я смотрю грустно. На родителей своих, скорее, и на всё это, – он кивнул в сторону речки, огромных вётел за спиной.
– А почему, Сашенька?
Ковальский не торопился ответить. Они подошли к мосту через небольшую речку около села. Рядом, чуть левее внизу и вверху, мелькали стрижи. Он попробовал последить взглядом за одним из них. Но скоро потерял из виду.
– Понимаешь, мы с Сашей оба, как кукушата…
– Кто? – переспросила Руфина.
Александр, усмехнувшись, пояснил:
– Мы с моим сыном, оба… кукушкины дети…
– Это отчего же?
– А оттого, что мы словно были подброшены сюда на время. Я выучился в школе и шагнул в сторону, в город. Он вырастет, будет то же самое. Сначала мои родители лишились меня, теперь Бочаровы скоро останутся одни. Уедет Саша, какая разница, в Куйбышев или Москву. Жизнь пойдёт порознь. Как ни крути.
– Подожди, о чём ты? Разве другие не уезжают?
– Уезжают, – согласился Александр.
– А оставшись, пропали бы здесь, – уверенно произнесла Руфина.
О проекте
О подписке