Едва автобус тронулся, пожилая женщина, потом из её разговора я понял, что ей за семьдесят, начала говорить по сотовому телефону. Довольно громко, бодрым голосом и с ясной логикой. Не обращая на соседей никакого внимания.
– Настя, я к тебе сегодня не приеду. Ну, обещала, а не получится…
Еду сначала в больницу к внуку, а потом в школу, где он учится. Понимаешь, учитель физкультуры выгнал их на лыжах раздетых. Дима был в тонком трико. Слёг теперь. С его-то больными почками, в мороз двадцатиградусный… Сегодня, когда с утра узнала, дочери говорю: что ж у них там в школе дурдом, что ли?! Ведь ты справку о его болезни относила! Классный руководитель и школьный врач знают?
– Что я могу сделать с ними? – отвечает. – Все только мычат.
А мальчишка в больнице.
Вот и поеду, Настя, я в эту школу. В лицо скажу, что они нелюди! Сама за себя не постоишь, кто поможет? Теперь такое время!.. Это ж прямо круговая напасть какая-то!.. Куда ни кинь…
Выхожу сегодня из своей квартиры, закрываю дверь. Копошусь, замок стал заедать, не сразу ключ выдернешь. Смотрю: сосед, вот он! Нарисовался. Прапорщиком служит, а то и дело прибегает домой переодетый в штатское, да не просто, а в женское. Куртка, как у меня, зелёненькая. На голове шапочка вязаная.
Подрабатывает где-то по два-три дня в неделю, на стройке.
А служба идёт! На кого-то он спихнул дела-то свои! Иль нет их у него?..
Вот тебе и Сердюков иль там Зурабов какой! В них, что ли, в одних причина? В начальниках? А мы-то где? Мы-то кем стали?
Полиция, ФСБ… Эти с бандитами борются… Хоть как-то, а борются. А с такими вот бандитами, как эти в школе, сосед? Кому с ними бороться?
Их, знаешь, сколько теперь? «Сбережение народа… Национальная идея…» Надо ещё каждому быть человеком!
Их вот таких в школах, в армии, в больницах как к порядку привести? Какими силами? Ну, какими? Каждый чудит по-своему. Одному государству не под силу против таких! Приеду в школу, посмотрю на чудо-учителей… Поговорю. А то и за волосы оттаскаю!
Приехала из Самары к соседке моей Дарье Межавовой золовка её, Клавой зовут.
Несколько раз прошла мимо. Я в огороде копаюсь. А тут остановилась. Заговорила. То да сё, а потом:
– Царюешь ты, баб Зоя!
– Как это? – спрашиваю. – Слово-то какое?!
– А так! Под окнами цельная плантация с картошкой. Соток на десять. Да на задах не менее пяти с огурцами, капустой и всякой всячиной…
– И что? – говорю.
– А то, что у нас в городе на асфальте редиска не растёт. И зарплата такая, что коту на похмелку не хватит.
– Завидуешь, значит? – спрашиваю.
Она молчит. Я ей:
– А я, Клава, как поработаю часа два, особенно на солнце, так потом в мазанке лежу столько же. Прихожу в себя от такой плантации. Мне семьдесят первый годок пошёл. Не девка чать…
– Всё равно царюешь! – настаивает Клавдия. – Ведь, чай, зимой твои дети-то в городе и с картошкой, и с капустой. Верно? Всё отсюда! От тебя зависят.
– Не без этого, – отвечаю.
– Во, во!
Это мне её «во-во»!
Говорю:
– Раз такая разумная, то переезжай сюда. Вон в доме Каревых никого не стало. Огородище какой пустует! А там около леса вообще выгон цельный. И скотины-то вокруг нет. Сажай сколько хочешь! Поболее мово.
Молчит, как не ей говорю.
Покудахтала ещё малость и подалась в магазин.
Она ушла, а я думаю: а ведь не напрасно она так говорит. Царюю я. Видит Бог, царюю. Что бы я делала без этих трудов, без землицы? Кто я без этого? Голытьба. А так… царюю…
Я тогда пэтэушником был. В 60-х годах аж прошлого века.
Учился на токаря.
И вот разок на октябрьские праздники поехал я домой в деревню.
Попутка шла до Фёдоровки. До дома надо ещё около десяти километров пёхом добираться.
Доехал я до Фёдоровки, которая на большаке, где-то около полуночи. Ещё не менее двух часов надо шагать. Дело привычное. Дошёл до Суходольской. Она у нас в один порядок вытянутая. Слева от неё овраг.
Иду, значит, я меж оврагом и улицей. Слева, где овраг, на отшибе избёнка была. Старуха скрюченная в ней обитала. Неумывакина её фамилия. У нас все звали её Неумоихой.
В деревне говорили, что вроде бы она то в свинью превращается, то в чёрную кошку. Ловили её, а никак не удавалось разоблачить. Вот всё вроде: и свинья лишняя не знай откуда взялась, и старухи дома нет… А раз: и ничего такого нет. Всё, как надо, в один миг… И свинья пропала, и старуха на месте.
Это мне сразу всё вспомнилось, как только пошёл я вдоль оврага.
А я Гоголя начитался. «Вечера на хуторе близ Диканьки», помните? Мастер он был на такие дела!.. Эх и писатель!
…Ну вот, иду. И такая на меня жуть страшная напала. Откуда?
Раньше-то вроде ничего?
А тут полнолуние. И тишина! Мёртвая! И свет сверху струится лунный. Как на кладбище. Так и кажется, что кто-то сейчас руку костлявую протянет… И всё тебе! Каюк!
Почему тишина?
Обычно собака залает то на одном конце, то на другом. То кошка мяукнет…
А тут молчок. Будто всё вымерло.
Чем дальше в конец наш иду, тем темнее и страшнее. А остановиться не могу… Мысль опять же возникает: если не идти, то что делать?
Назад – и в Фёдоровку? Кому я там нужен?
Смотрю, из оврага поднимается белый, нет, седой, шар! Как чья-то огромная голова. И плывёт эта голова прямо на меня. И пасть такая огромная у неё. И никакого туловища у этого чудища нет. Или его не видно? Замаскировано всё. Всё обволакивается лунным, похожим на топлёное молоко, светом. У меня зашевелились волосы на голове. До сих пор помню эту жуть!
Больше со мной за всю жизнь такого никогда не было. Чтоб волосы фуражку поднимали…
Думаю: «Надо засвистеть!»
Пробую, а никак! Губы мои ссохлись, не раздеру их! В полуобмороке стою, а шар мимо меня плывёт уже. И дальше так, к избушке Неумоихи подался.
Что оказалось-то? Соображаю: туман в овраге густой такой.
Клочья его отрываются и поднимаются вверх из оврага… Просвечиваются лунным светом… Страшно. И стыдно за себя…
…Подошёл я к своему дому никакой.
Опять же необычная тишина во дворе. Дико!
Дворняги Полкана не слышно.
Трогаю кольцо у калитки.
Металлическое звяканье в ответ. Тишина мёртвая. Двор будто затаился.
«Живы ли родители?» – думаю.
Появляется отец из сеней. Тихо так, как привидение. Без звука, без света.
Когда вместе вошли в избу, упал я на лавку.
– Есть будешь, сынок? – слышу голос родителя.
А у меня всё перед глазами как в тумане.
И седая голова отца, и этот шар из оврага… всё слилось в единое. И поплыло куда-то. И я со всем вместе плыву, но придавленный такой тяжестью невообразимой…
Какое есть? Уснул, не раздеваясь, на лавке.
Утром спрашиваю:
– Пап, что в деревне у нас?
– А что?
– Ну, мёртвая она? Никаких признаков жизни. Голосов нет, собак не слышно. Света нет.
– Трансформатор забарахлил, ноне днём обещали дать свет, – отвечает. – Дак, чай, ночью спят все. Предупреждение было про электричество. А собак мы постреляли.
– Как так? – опешил я.
– А как у Сидоровых их Пегая взбесилась, покусала некоторых собак и ребятишек, мы и стрельнули всех. Заодно и кошек.
– И Полкана?
– Она его первого укусила. Куда деваться?.. Врачи из райцентра приезжали. Сегодня, сказывали, снова будут. Мы тебе писали, чтоб пока погодил с приездом. Или не дошло письмо-то?
Промаялся я своё в госпитале.
Подошёл срок, когда надо решать, что со мной делать.
А у меня, кроме ранений рук и ног, лёгкие никудышные. Когда сбили поздней осенью, самолёт упал в болото. Долго выходил к своим по холодной воде…
Про таких, кому осталось жить столько, сколько надо времени, чтобы доехать домой на собственные похороны, мы промеж себя говорили: «подлежит актированию».
Вот и мне выправили бумажки. И поехал я домой на Волгу.
Война только что закончилась. Радость какая! А я еду умирать. И знаю об этом.
В вагоне духота, курят. К окну ближе не прорвёшься. Подступила дикая тошнота. Теряя сознание, выбрался в тамбур. Пошла сильная рвота. Отхаркивался окровавленными шмотками. Мне кажется, из меня вышла половина моих гнилых лёгких. Не знаю, как это может быть и что из меня летело…
Но только наступило облегчение.
…Не сразу я начал дома выправляться.
Какой на дворе год наступил?
Даже не верится. Мне девяносто! Тогда в госпитале рановато меня сактировали! Как говорил наш ротный старшина: «раз на раз не приходится».
Когда я вошёл в уютный небольшой дворик своего нового знакомого Николая Петровича, хозяин его, подставив под голубенький дребезжащий рукомойник у крыльца седую со всклокоченными волосами голову, ловил последние струи воды.
Ещё и не полдень, а солнце нещадно палит. Духота неимоверная.
Кто жил в степных наших заволжских местах, знает, что это такое…
Поздоровкались.
В разговоре Николай Петрович неутомим. Я не удивился, что он с ходу продолжил наш с ним вчерашний диалог.
Ему, кажется, и духота не помеха.
Промокая лицо коротким цветным утирником, излагает свои мысли довольно ясно. Многое в его рассуждениях не ново. Но я не могу уйти от прямого смысла его слов. Не тороплюсь даже мысленно упрекнуть в банальности. Ловлю обжигающую суть сказанного.
Если говорит так, значит, пришло время. Голос его негромок: – Столько жизней повидал, понаблюдал на своём веку. И в кино, пока киномехаником работаю в клубе, и так… Жизнь – как заряженная киноплёнкой бобина. Вначале, когда она едва початая, мы торопим её. Хотим, чтобы крутилась быстрее. Скачут кадры, как в детстве золотые денёчки… Потом разгон берёт она сама. Плавно, кажется, бесконечно так будет. Мелькают лица, города, годы, много чего…
…Вращаясь, бобина, кажется, убывает незаметно, однако ж со второй половины уже неудержимо… Потом стремительно! Пока на экране не появится: «Конец».
И тут уж всё: освобождай места для другого кина! Захлопают сиденья, зашаркают ноги… На выход!..
Он глянул из-под ломких бровей на меня взглядом чистым и ясным. Только-то и сказал спокойно:
– И я вот приготовился… да что уж?.. готов… на выход!..
Я было хотел возразить, уйти от такого разговора, когда сразу и обо всём. Приехал-то я на две недели в село с одной целью. Для задуманной документальной повести добрать недостающих подробностей, освежить полузабытое. А тут…
При первом знакомстве подарил я ему свою книжечку с короткими рассказами. И попал на эти вот разговоры.
«Надо терпеть, – думаю, – так бывает при первом знакомстве. Потом уравновесится».
…На фоне обветшалого белесого штакетника, висевшего наискосок от сеней до сарайчика серого постельного белья, показался он мне на миг древним греческим мыслителем. Холодновато-гипсовым и скучноватым…
«Не так начинается день у меня, – досадовал я мысленно, – лучше бы пройти потихоньку мимо ворот его и – на Самарку! Окунуться в прохладную водицу…»
Но уйти от разговора почему-то не решаюсь. Ведёт хозяин меня тихим голосом за собой, как бычка на верёвочке.
Мы переместились уже в сени. Уселись за стол. Хозяйка принесла чайник и большие жёлтые бокалы.
Наблюдая, как я разливаю чай, Гниломёдов размышляет вслух:
– Это ж надо, ведь всю жизнь крутил в клубе кино! Столько всего пересмотрел. Думал, много так знаю. Книжки мало читал. Хватало экрана. А тут Дуся, сестра, ремонт с ребятами своими затеяла… Ну и привезла целую тележку книг к нам в предбанник.
– Топи! – говорит. Отслужили своё.
А там и Грибоедов, и Тютчев, и Толстой, и Шолохов. Как так можно? Баню книгами топить?!
Начал читать. И голова кругом. Невежда я! Да какой! И сколько таких! Тьма тьмущая! Толчок они мне дали, эти книги из предбанника!
Книга и кино – несравнимые вещи!
Вот возьми Пьера Безухова, Андрея Болконского, которых в кино играют Бондарчук и Тихонов! Я их так всех любил! И героев, и артистов.
Но сделал я для себя открытие: кино в сравнении с книгой – доска! Ведь сколько они, оказывается, о жизни думают и говорят в книгах: Безухов и Болконский! И как думают! Как говорят! А в кино: один процент всего! Остальное – картинки!
Промеж книгой и кино – пропасть! Читать надо было бы с ранних лет! Жалко упущенного…
Сижу, слушаю Николая Петровича и жалею:
«Не мне бы, – думаю, – слышать такое, а нашим с ним внукам, может, отлепились бы от телевизоров, а так…»
А Гниломёдов своё:
– На той неделе поехал в Самару на крытый рынок. Что надо, ничего для меня не нашлось.
А тут иду вдоль стены рынка, с улицы, там, где палатки стоят.
Гляжу, в сторонке прямо на асфальте потрёпанный такой мужичок книжки разложил. Торгует. Много так книг у него. Стопками, рядами выложены.
Слева от него лежат солидные тома! Читаю: Токкерей, Диккенс; наши: Ключевский, Тургенев, Юлиан Семёнов… много всякого. Каждая толстая книга пять рублей стоит!
А рядом лежат тоненькие. Но какие! Грибоедов «Горе от ума», Некрасов «Стихотворения», Тютчев «Стихотворения», Крылов «Басни». Эти дешевле: рубль за штуку. Смехота да и только!
– Не стыдно, – говорю, – за такую цену продавать?
– А ты продай дороже! Ухарь нашёлся.
Сморчок такой, а свысока разговаривает. Дело своё знает. Сейчас много разных специалистов развелось.
– Подойди к любой свалке, – продолжает, – там такого товара! И за «так» не надо никому.
И прав он. Я знаю это. А противлюсь своему такому знанию.
Набрал я на полста рублей охапку целую.
«Не в одном нашем селе, – думаю, – такое творится. В городе – то же самое».
А то стыдно было как-то за село. И тут же ужаснулся другой своей мысли: чему радуюсь? Значит, вся страна такая. Это ж куда мы все идём?
Ты-то, Александр, думал об этом?
– Куда от этого деться? Думал, – отвечаю.
– И что?
– Это больная тема. Давайте оставим на завтра, меня, наверное, жена уже разыскивает.
– Тогда на вот, на дорожку. Не торопись. Жена обязана ждать. И протягивает лист из ученической тетради.
– Что это?
– Стихи. Утром спускался в погреб за молоком, посетило.
– А что? – спрашиваю. – Холодильника в доме нет?
– Есть, но мне сноровистее в погребе. Как слезу туда: красота!
Здесь мозги плавятся, а там у меня выше плюс пятнадцати не бывает. Представляешь, как слезу туда, так у меня стихи там рождаются. Народу никого, как в параллельном мире каком. Суеты тоже нет. Я даже часто предлог ищу, чтобы побыть в погребе.
– А свет? – спрашиваю.
– У меня свечка там на бочке в блюдце стоит. И бумага лежит, и карандаш. Как кабинет! Полсотни стихотворений написал. Полка с книгами образовалась. Мне из погреба видней. Пишу сейчас одну вещь…
Он взглянул на меня оценивающе:
– Сродни шекспировской! Я взял протянутый листок.
Начал вслух читать стихи:
В чём наша суть? Куда идём? Я вновь и вновь,
Как юноша, терзаюсь по ночам:
Наш путь по-прежнему не ведом нам.
Слабеет дружба, растворяется любовь…
Что остаётся? Пред дыханьем ядерной зимы,
Пред вечностью? Невольно озираешься: кто мы?
Быть может, смысл всему рождается
в космической дали?
Он в пыль стирается в пути.
Его нам не понять с Земли.
Когда прочёл, он спросил величаво:
– Как?
– Омара Хайяма читали? – спрашиваю.
О проекте
О подписке