Директор обратился к нам с речью, что вот, по полученным сведениям, среди военных гимназистов есть много революционеров, что по рукам гимназистов ходят запрещенные книги и что, по приказанию из Петербурга, будет произведен обыск во всей гимназии.
Старик страшно волновался и грозил, что если что-либо будет найдено, то виновные жестоко пострадают, а военная гимназия будет опозорена. После этого он обратился к жандармскому генералу и просил его распоряжаться и делать то, что он найдет нужным.
Мы стояли подавленные и ничего не понимали.
Затем начался обыск. Перерыли все от чердаков до подвалов. В результате обыска действительно нашли у некоторых гимназистов запрещенные книги и какую-то компрометирующую переписку. Насколько помню, было арестовано человек двадцать, большей частью из старшего 7-го класса; но было арестовано несколько человек и из 4, 5 и 6-го классов. Всех арестованных сейчас же куда-то увезли.
Как потом выяснилось, воспитанники 6-го и 7-го классов были затем отправлены в Туркестан, где по Высочайшему повелению были зачислены солдатами в полки, а воспитанники младших классов были отправлены в Вольскую военную прогимназию, служившую как бы дисциплинарным батальоном для других военных гимназий.
Среди арестованных оказались и вожаки «голодного бунта», о котором я выше писал. Были в гимназии разговоры (насколько верные, я, конечно, не знаю), что у них ничего не было найдено, но они были изъяты из Полтавской военной гимназии как вообще неблагонадежный элемент. Впоследствии (кажется, через пять лет) арестованные были прощены и их приняли в военные училища.
Эта история взбудоражила всю жизнь нашей гимназии. Было уволено в отставку и несколько старых воспитателей, которые, вероятно, были признаны несоответственными.
Лето 1881 года я провел в отпуску в Севастополе, и скоро впечатления тяжелых событий весны этого года изгладились. В августе я вернулся в корпус.
С осени этого года в Полтавский институт благородных девиц поступила моя сестра Леля и еще две девочки из Севастополя. Посещая их каждое воскресенье в институте, я уже не чувствовал себя таким одиноким, как это было в предыдущий год. Кроме того, я уже сжился в гимназии, и воспоминания о Симбирской гимназии заменились новыми интересами, новыми радостями и огорчениями.
Зимний период 1881/82 года ознаменовался коренной ломкой внутренней жизни: гимназия была переименована в кадетский корпус; возрасты – в роты; старшая рота (6-й и 7-й классы) на строевые занятия выводилась с ружьями; младшие роты также усиленно обучались строевым занятиям; многие из стариков штатских воспитателей были заменены молодыми строевыми офицерами. Все это нам нравилось; мы стали себя чувствовать настоящими военными.
Среди новшеств было одно, о котором нельзя умолчать и которое явилось причиной двух драм.
Это введение телесного наказания – порки. В военных гимназиях порка не применялась; с переименованием же гимназий в корпуса было дано указание директорам, что при серьезных проступках, вместо исключения из корпуса, с разрешения родителей, применять порку.
Директор корпуса, генерал Семашко, был вообще против телесных наказаний, но в редких случаях они стали применяться. Насколько мне известно, не было ни одного случая, когда родители бы предпочитали исключение из корпуса порке. Я помню, что наш воспитатель говорил, что на телеграмму, что предпочитают родители – взять ли своего сына из корпуса или разрешают его выпороть, – всегда получался ответ: выпороть. Вот эта-то порка вызвала в бытность мою в корпусе два печальных случая.
Кадет 5-го класса, мальчик вообще скромный и хороший, был заподозрен своими же товарищами в краже. Он категорически отрицал свою вину, но отношения у него с классом обострились, и кто-то из кадет на него донес воспитателю. Началось расследование, и в конце концов его признали виновным и запросили его родителей, согласны ли они, чтобы его выпороли. Ответ получился утвердительный, и экзекуция состоялась.
На другой день, оставив записку, что его напрасно выпороли, бедный мальчик бросился с верхнего этажа в пролет между лестницами и разбился насмерть. Прошло несколько дней, и один из его товарищей по классу признался, что украл он, а не пострадавший. Как начальство, так и кадеты были потрясены происшедшим.
Другой случай был иного рода. В моем классе был мальчик, кажется болгарин по происхождению, отличавшийся очень бурным и буйным характером. Начальство его терпеть не могло, а товарищи хотя и не любили, но поддавались под его влияние. Он был очень властный, умел влиять на класс и был всегда зачинщиком различных шуток и гадостей, которые иногда подстраивались по отношению к воспитателям и учителям.
Однажды он заболел и был помещен в лазарет. Осмотревший его доктор (Медем) приказал фельдшеру прежде всего поставить заболевшему клизму, а затем дать слабительное.
Черномазый пациент категорически запротестовал, заявив, что живот у него не болит и клизму себе ставить он не позволит. Но доктор Медем был неумолим и приказал фельдшеру выполнить его указание.
Когда фельдшер пришел выполнять предписание доктора, пациент отказался подчиниться требованиям фельдшера, стал брыкаться ногами и драться. Фельдшер позвал на помощь одного из лазаретных служителей, мальчика связали и поставили ему клизму насильно. Но… когда операция была кончена, мальчик понатужился и окатил несчастного фельдшера с головы до ног. Сейчас же было доложено директору, и без всякой посылки телеграммы родителям было приказано провинившегося немедленно выпороть. Повели его в цейхгауз, где и была произведена экзекуция, а затем, через два дня, выздоровевший мальчик был выписан из лазарета.
Вернувшись вечером в свой класс, пострадавший, при помощи своих приятелей, собрал в нашей роте чуть ли не весь корпус. Сам он стал в громадной спальне на подоконник и обратился к присутствующим кадетам с замечательной речью, призывая отомстить за него начальству, допустившему истязание и поступившему совершенно незаконно. После своей речи он скинул штаны и показал нам действительно сильно исполосованные зад и спину. Служители, по-видимому, перестарались.
Хотя поступок кадета большинством и не одобрялся, но зажигательная речь и исполосованное тело произвели сильное впечатление, и толпа, вплотную набившая спальню, сильно заволновалась. Стали раздаваться выкрики против начальства, свистки, требования избить доктора и фельдшера. Дежурного воспитателя, порывавшегося водворить порядок и разогнать собравшихся кадет, под крики и гиканье просто вытолкали из спальни. Дело начало принимать серьезный оборот. К счастью, скоро появившемуся, всеми любимому, старику директору удалось успокоить разволновавшихся кадет и уговорить их разойтись по ротам.
Виновника бунта директор увел к себе на квартиру. С тех пор мы больше его не видели. Как впоследствии оказалось, директор вызвал срочной телеграммой отца провинившегося кадета и предложил ему взять сына из корпуса. Вся эта история этим и была потушена.
Лето 1882 года, после моего перехода в пятый класс, ознаменовалось для меня большой радостью: 10 июля, когда мне минуло 14 лет, я получил в подарок от отца охотничье ружье центрального боя 16-го калибра. До этого времени я только сопровождал отца на охоте и изредка получал разрешение сделать несколько выстрелов из отцовского ружья. Теперь же я становился самостоятельным охотником, что наполняло мое сердце радостью и гордостью.
В то время почти вся северная часть Крыма, к северу от Симферополя, и юго-западная, в треугольнике Симферополь—Севастополь—Евпатория, имели громадные участки еще нетронутой, девственной земли, целины, покрытой ковылем. Дичи было много в этой степной части Крыма. Было много дроф, стрепетов, куропаток, перепелов и зайцев. На всю эту дичь, начиная с Петра и Павла (29 июня) вплоть до половины августа, охотились с собаками. В жару даже дрофы и стрепета, особенно самки с молодыми, залегали в траве и подпускали собак на стойку. Дичь была тогда еще мало пуганная.
Выезжали мы на охоту обыкновенно на несколько дней или с северной стороны Севастополя на подводах (излюбленным местом охоты был обыкновенно Кантуган), или по железной дороге до станций Бьюк – Онгар или Джанкой и оттуда углублялись в степь на подводах.
Для охотников в степи было полное раздолье. Большая часть громадных степных пространств принадлежала государству, и охота нигде не возбранялась, да и охотников было сравнительно мало. Даже на частновладельческих землях я не помню случая, чтобы нам запрещали тогда охотиться.
Обыкновенно мы к вечеру приезжали в район, который намечали для охоты, растягивали брезент на траве, разводили огонь, закусывали, вели охотничьи разговоры и засыпали до рассвета. Встав и умывшись, закусывали и расходились в разные стороны. К 11 часам утра, когда солнце начинало сильно жарить и собаки отказывались искать, возвращались на бивуак, закусывали, отдыхали и около 3—4 часов дня, в зависимости от погоды, опять начинали охоту. На ночь или оставались на том же месте, или переезжали на другой участок.
Убить за день одну дрофу и двух стрепетов считалось очень успешно. Куропаток же, перепелов и зайцев было много. Многие из охотников перепелов даже не стреляли; я же стрелял во всякую дичь и скоро так наловчился, что стал обстреливать старых охотников и приобрел славу очень хорошего стрелка. Руководствовался наставлением одного из моих учителей по охоте, старика слесаря Севастопольских морских мастерских: «Бей сороку, бей ворону, добьешься и до ясного сокола».
В эти поездки в степи я ездил всегда со взрослыми. Кроме моего отца, обыкновенно ездили на эти охоты его приятели: инженер Федор Николаевич Еранцов7, бывший севастопольским городским головой, капитан Александр Евграфович Варыпаев, командир роты в Белостокском пехотном полку, и капитан I ранга Владимир Петрович Евдокимов8, бывший агентом Русского общества пароходства и торговли. Затем, кроме этого основного охотничьего ядра, часто с нами ездил племянник Еранцова, мой сверстник, Николай Ергопуло, и случайные охотники, которых приглашали или которые сами напрашивались.
Я до сих пор с восхищением вспоминаю чудные вечера с интересными охотничьими рассказами, великолепные звездные ночи и затем то наслаждение, которое я испытывал, бродя с собакой по бесконечному морю ковыля.
Конечно, испытывал я большую радость, когда удавалось сбить дрофу, поднимавшуюся, как подушка, из-под стойки моего пойнтера. Но наибольшее наслаждение я испытывал при шумном взлете стрепета, с криком «ко, ко, ко». Какое было огорчение промазать по этой царственной птице!
Я никогда не был жаден относительно количества убитой дичи, но охота, во всей своей совокупности, изучение нравов дичи и чудная природа доставляли громадное наслаждение.
В промежутки между выездами в степь я охотился в Инкермане в долине Черной речки. Я обыкновенно забирался на лодке к устью Черной речки еще до рассвета и, прекрасно зная все дичные места, успевал их обходить до появления какого-либо соперника-охотника. Убив одну-двух уток и несколько бекасов, я возвращался домой к 9—10 часам утра.
В те года еще не было запрета охотиться весной, и, приезжая в Севастополь на праздники Св. Пасхи, я наслаждался охотой в долине Черной речки на различную перелетную болотную дичь.
Я всегда умудрялся попадать к устью Черной речки первым (впрочем, вообще охотников было в Севастополе немного, а ездивших к Инкерману на лодке, что стоило не менее двух рублей, совсем мало; тех же охотников, которые шли из Севастополя в долину Черной речки пешком или ездили до полустанка Инкерман на поезде, я всегда опережал). Как я уже сказал, я знал места прекрасно и первым делом обходил прогалины между камышами при впадении речки в море. В этих местах мне удавалось убивать удивительных по породе уток. Помню, однажды я убил очень крупного селезня, совершенно белого, с ярко-пунцовыми головой и частью шеи и с большим пунцовым хохолком на голове. Его широкий нос был зеленого цвета, лапки желтые.
Один моряк, служивший прежде в Архангельске, сказал мне, что этот экземпляр принадлежал к довольно редкой породе северных уток (которые, по словам северных охотников, на юг на зиму не улетают). По-видимому, некоторый процент и этих чисто северных уток делает перелет в Африку, а затем опять возвращается на север.
Обойдя камыши, я спешил в долину Черной речки, за железную дорогу, и обходил известные мне болотистые участки (впоследствии эти участки были дренированы и из их района был проведен в Севастополь водопровод). Случалось, что на этих мочажинках, сплошь покрытых весенними цветами, я натыкался на большие высыпки дупелей и бекасов. Наслаждение было полное. Но даже тогда, когда дичи оказывалось мало или даже совсем не было (а это часто случается во время перелетов дичи, то есть один раз можно наткнуться на хорошую высыпку, а другой раз ничего не увидишь, кроме местных ворон и воробьев), удовольствие все же было большое.
Чтобы покончить с моими первыми впечатлениями на поприще охоты, я опишу зимние охоты на дроф и на коз, с коими я впервые познакомился на рождественских праздниках 1882 года.
26 декабря мой отец, я, Ф.Н. Еранцов, А.Е. Варыпаев и В.П. Евдокимов выехали на лошадях из Севастополя к Байдарским воротам. От Байдарских ворот, на местных татарских бричках, мы проехали в глубь казенного леса и поздно ночью приехали в маленькую татарскую деревушку. Там нас встретил местный лесничий и провел в приготовленное для нас помещение.
На вопрос Варыпаева, сорганизовавшего эту охоту на коз, все ли приготовлено и будет ли охота удачна, лесничий ответил, что он лично проверил места пастбищ диких коз, что гончие собаки хорошие и что охота должна быть удачна.
Я, стараясь быть внешне спокойным, в действительности страшно волновался и попросил Варыпаева мне рассказать, как будет производиться охота на коз. Он мне рассказал, что охота на коз с гончими в горах совершенно не похожа на охоту на них в лесах равнинной местности. В горах эта охота скорей похожа на облаву, где гончие собаки выполняют роль загонщиков. Потревоженные в горах козы уходят от опасности, никогда почти не стремясь переваливать хребты, а убегают вдоль откосов оврагов и лощин. Зная эту повадку коз, охотников ставят на номера на откосах оврага и лощин, пересекая последние, а гончих собак заводят верст за 6—8 от охотников и бросают вперед в том направлении, где стоят охотники. Если окажутся козы между собаками и охотниками, то гончие их погонят, и они прямо пойдут на охотников по одной или другой стороне лощины или оврага. Так как коз в то время в Крыму было очень много и любимые ими пастбища были известны лесникам, то часто случалось, что захваченными оказывались до 10—15 коз, кои и убегали от гончих по обоим откосам.
На другой день мы были подняты рано утром; напились чаю, закусили и разобрали номера. Мне достался номер между Ф.Н. Еранцовым и А.Е. Варыпаевым. Когда нас расставляли на первый загон, то Варыпаев мне сказал: «Будьте внимательны. Новичкам всегда везет. Я уверен, что на вас выйдет козел, и вам будет стыдно, если вы промажете».
Стал я на указанном мне месте, зарядил ружье и стал внимательно прислушиваться. Прошло приблизительно полчаса, и я услышал где-то вдали, впереди голоса гончих. Сначала как бы неуверенные, отдельные, но через несколько минут голоса гончих слились, и ясно стало, что гончие кого-то погнали.
Прошло еще минут десять, и я услышал в лесу какие-то странные звуки и скоро разобрал, что что-то скачет, приближаясь ко мне. Резкие, гулкие звуки, как бы ударов по твердой земле, быстро приближались. Я замер. Вдруг, казалось совершенно неожиданно, шагах в шестидесяти перед собой я увидел мелькавшего среди деревьев и кустов козла. Он несся полным ходом, несколько закинув голову, на которой ясно были видны рога; скакал он мимо меня. Я вскинул ружье и выстрелил. Когда дым рассеялся, я ничего не увидел. Решив, что промахнулся, я в полном отчаянии не знал, что делать…
Гон собак приближался, и вдруг я увидел, что они с остервенением бросились по направлению к кусту, около которого я в последний раз видел козла. Я бросился вперед и увидел, что козел лежит убитый.
Отогнав собак, я, гордый и довольный, закурил папиросу и в непринужденной позе, как будто ничего особенного для меня не произошло, стал около убитого мною козла. Вскоре собрались охотники и стали меня поздравлять. Пришедший егерь выпотрошил козла.
Следующие загоны были для меня менее удачны, хотя мне исключительно везло. Во втором загоне на меня вышел целый табун коз, штук шесть; но они остановились от меня шагах в ста и спокойно стали пастись. Собак не было слышно; вероятно, они потеряли след. Я страшно волновался и в конце концов не выдержал. Решив, что на дистанцию в сто шагов выстрел картечью должен дать хороший результат, старательно прицелился и выстрелил. Табунок коз шарахнулся в сторону, и я ничего не убил. Старые охотники крепко меня выругали за отсутствие выдержки. По проверке оказалось, что до ближайшего козла, в которого я стрелял, было 125 шагов.
В третьем загоне я опять понял, что гон идет на меня. Но от волнения у меня случилось расстройство желудка, и я, спустив штаны, присел, судорожно сжимая в руках ружье. В этот самый момент, шагах в тридцати передо мной, выскочила коза, а за ней козел. Я сделал два выстрела, но позорно промазал. Еранцов ругал меня долго, а я чувствовал себя опозоренным чуть ли не на всю жизнь.
Четвертый, последний загон происходил уже перед заходом солнца, и деревья бросали длинные тени. Гон направлялся куда-то в сторону от меня. Я напряженно прислушивался и молил всех святых повернуть на меня козла, чтобы исправить позор предыдущих загонов. Посмотрев случайно в другую сторону, я замер от волнения: шагах в пятидесяти от меня сидел волк и внимательно смотрел на меня. Я ясно видел каждый волос на его морде, глаза и поднятые уши. Осторожно поднимая ружье, я не спускал глаз с волка. Наконец ружье поднято, хорошо нацелено в грудь зверя, и выстрел загремел. Каково же было мое изумление, когда, после того как дым рассеялся, я не увидел никакого волка, а передо мной торчал простой пень срубленного дерева. Я не верил своим глазам. Подойдя к пню, я увидел, что весь заряд картечи хорошо лег в дерево. По-видимому, сильное напряжение и игра теней от заходящего солнца сыграли надо мной злую шутку. К моему счастью, Еранцов убил на этот раз козла и, будучи в прекрасном настроении, не только меня не выругал, а рассказал ряд интересных аналогичных случаев, бывших с ним на прежних его многочисленных охотах. Рассказчик он был превосходный, и мы все слушали его, с наслаждением закусывая в домике лесника. Поджаренные печени от убитых козлов, запиваемые красным вином, казались мне удивительно вкусными.
Через несколько дней после нашего возвращения в Севастополь к вечеру стало холодно, выпал снег и термометр показывал несколько градусов ниже нуля. На другой день рано утром отец меня разбудил, сказав, чтобы я скорее одевался и пришел к нему в кабинет. Он мне сказал, что мы сейчас поедем на охоту на дроф, что много дрофных стай тянет через город. Я много уже слышал про зимнюю охоту на дроф, но никогда не принимал в ней участия. Быстро одевшись, я прошел к отцу. Он вывел меня на улицу и показал на две дрофиные стаи, тянувшиеся довольно низко через наш дом. Я увидел стаи примерно штук по сорок дроф.
Дрофы летели углом, как летят гуси и утки. Впереди каждой стаи отчетливо были видны очень крупные дрофичи, которые были колонновожатыми.
О проекте
О подписке