Читать книгу «Почему плакал Пушкин?» онлайн полностью📖 — Александра Лациса — MyBook.
image

В кругу вельмож
Повесть из давних времен о подлинных событиях и некоторых догадках

«Судьба… так любопытна, так известна и так таинственна, что разрешение загадки должно произвести сильное общее впечатление».

Эти слова содержатся в одном из пушкинских писем 1835 года.

В том же письме читаем:

«Жалею, что изо ста тысячей способов достать 100 000 рублей ни один еще Вами с успехом, кажется, не употреблен».

Минуло одиннадцать лет. И на голову другого знакомца Пушкина непонятным образом свалилась еще более крупная сумма. Ее принес безмолвный вестник, не проронивший ни слова.

Все в том же письме Пушкина сказано:

«Что касается до слога, то чем он проще, тем будет лучше. Главное: истина, искренность. Предмет сам по себе так занимателен, что никаких украшений не требует. Они даже повредили бы ему».

Вряд ли полностью удалось последовать этому совету. Но попробуем обойтись без дальнейших околичностей.

Сафьян и розги

Петербург, набережная реки Мойки.

В вечернее время, 15 мая 1846 года, когда хозяин находился в гостях, к собственному дому министра государственных имуществ генерала Киселева подошло неизвестное лицо, кажется, посыльный.

Был доставлен пакет, заключавший в себе сафьяновый портфель. Слово «портфель» тогда означало бумажник.

Внутри находилось написанное по-французски письмо, не имеющее подписи, и крупная сумма денег. Более ста тысяч!

Граф Киселев ничего не понял. Или не показал вида, что понял. Так или иначе, а вопрос о том, кто и с какой целью сделал это приношение, по сей день остается неразъясненным.

По одной из новейших версий сафьяновый портфель прислал… покойный граф Бенкендорф, чью посмертную волю через полтора года после его кончины выполнил приехавший то ли из-за границы, то ли с кавказского театра военных действий племянник усопшего.

Версия эта явно нелепа и вместе с тем шаблонна, по-своему характерна. Самое удобное, самое привычное решение: любые запутанные происшествия вали на ведомство Бенкендорфа, и делу конец.

Все, кто пристально интересовался биографией Пушкина, непременно знакомы с генералом Павлом Дмитриевичем Киселевым. Их пути пересекались в Петербурге, Кишиневе, Одессе, снова Петербурге. Были встречи, беседы, непринужденные упоминания в стихах:

 
На генерала Киселева
Не положу своих надежд,
Он очень мил, о том ни слова,
Он враг Коварства и невежд;
За шумным, медленным обедом
Я рад сидеть его соседом,
До ночи слушать рад его;
Но он придворный: обещанья
Ему не стоят ничего.
 
(«Орлову», 1819)

Не вдаваясь пока что в пояснения, добавлю запись о Киселеве в дневнике Пушкина от 3 июня 1834 года:

«Он, может, самый замечательный из наших государственных людей…»

Полагаю, что были и письма Пушкина к Киселеву.

Подобное предположение, кажется, не высказывалось, и потому надо бы его обосновать, да нет времени входить в подробности.

Занимаясь Пушкиным, подметил я такое правило: ежели тайны и загадки поодиночке не решаются, то, поставленные рядом, они сами решают друг друга.

Попытаемся, свести воедино весьма далеко отстоящие обстоятельства.

А если толку будет маловато?

Что ж, в запасе всегда остается другое правило – пословица насчет двух зайцев.

В 1820 году некто неизвестный придумал и распустил слух, что поэт Пушкин был высечен розгами в тайной канцелярии.

Так вот, полагаю, что не кто-то иной, а тот же неведомый пустил вдогонку слушок дополнительный: насчет розог – это, говорят, выдумка, а сочинил ее граф Федор Толстой по прозванью Американец.

Если бы поэт не был выслан на юг России, что было бы дальше? Неизбежная дуэль. С неизбежным исходом.

Прославленный дуэлист, к тому времени сразивший не то девять, не то одиннадцать противников, пристрелил бы тогда же, в 1820 году, и двенадцатого.

В 1820-м. На семнадцать лет раньше.

Судьба – штука сложная. Выходит, что неожиданное решение Александра I о высылке поэта на юг помешало чьей-то дьявольской затее. Хитроумное покушение на смертоубийство посредством дуэли на сей раз сорвалось.

У того, кто придумал двухходовую ловушку, кроме враждебности политической могли быть и дополнительные мотивы. Зависть к чужой славе, оскорбленное самолюбие или ревность.

Впрочем, как правило, озлобленность соразмеряется не столько с поводом, сколько с характером завистника и ревнивца.

Что предпринял находившийся на юге Пушкин?

Именно то, что от него и ожидалось.

Писал на Федора Толстого эпиграммы в выражениях самых оскорбительных. Более того, тут же рассылал их с тем расчетом, чтоб они стали известны Американцу. Иначе говоря, готовил предлог для дуэли.

Чтоб сжечь все мосты, вставил эпиграмму в текст послания к Чаадаеву и напечатал послание в «Сыне отечества». Затем в отдельном издании своих стихотворений сократил эти строки – прежде всего потому, что послание из-за них становилось растянутым.

Казалось бы, надо и нам считаться с «последней авторской волей», с последним изданием. Однако почему-то печатают в первоначальной редакции. Видимо, у позднейших редакторов Пушкина имеются свои счеты с Федором Толстым. Простите, я начал шутить – верный признак того, что отвлекся…

Американец не мог взять в толк: чем вызвана эта внезапная ярость? Он не помчался ни в Кишинев, ни в Одессу, просил Вяземского угомонить Пушкина, против которого ничего не имеет. Но так как Пушкин не унимался, то Американец… попробовал заняться стихотворством и сочинил ответную эпиграмму. И на сем счел дело конченным[1].

В глазах Пушкина вся эта история не выглядела забавной. О том, что он пережил, он четыре года спустя оставил запись в наброске письма к государю.

Письмо было написано по-французски, вот его начало в сделанном нами заново переводе:

«Разнесся слух, что из-за неосторожных речей и язвительных стихов меня доставили в тайную канцелярию и высекли. Я оказался последним, кто узнал о том, что повсюду идут толки. Увидев себя опозоренным в общем мнении, я пал духом…»

Продолжение фразы не вполне разборчиво. Без особых на то оснований его читают наугад: «дрался на дуэли».

Однако биографам Пушкина не удалось что-либо узнать о якобы состоявшемся поединке.

Меж тем слух насчет розог действительно мог привести к дуэли. Но не к состоявшейся, а к предполагаемой дуэли с Федором Толстым-Американцем. Такое намерение у Пушкина и впрямь возникло. Подтверждение находим в письме к Вяземскому, написанном в Кишиневе 1 сентября 1822 года:

«Извини меня, если буду говорить с тобою про Толстова. Мнение твое мне драгоценно. Ты говоришь, что стихи мои никуда не годятся. Знаю, но мое намерение было не заводить остроумную литературную войну, но резкой обидой отплатить за тайные обиды… я узнал обо всем, будучи уже сослан, и почитая мщение одной из первых Христианских добродетелей, в бессилии своего бешенства закидал издали Толстова журнальной грязью. Уголовное обвинение, по твоим словам, выходит из пределов поэзии: я не согласен. Куда недосягает меч законов, туда достает бич сатиры.

…Ты упрекаешь меня в том, что из Кишенева под эгидою ссылки, печатаю ругательства на человека, живущего в Москве. Но тогда я не сомневался в своем возвращении. Намерение мое было ехать в Москву, где только и могу совершенно очиститься. Столь явное нападение на Гр‹афа› Толстова не есть малодушие…»

Как же получилось, что Пушкин, такой щепетильный в вопросах личной чести, того самого Толстого-Американца вместо вызова на дуэль пригласил быть своим сватом?

Забыл? Чего-то, выражаясь нынешним слогом, недоучел?

Забыть не мог, ибо в жизни никогда не забывал о долге чести. Значит, поступок, как и все сколько-нибудь важные его поступки, не случайный, хорошо обдуманный.

Лет через пять или шесть после появления слуха о розгах, при первой же возможности, после своего приезда в Москву поэт повел переговоры о дуэли, но полностью убедился, что по части розог Американец совершенно ни при чем. Тут-то Пушкин «постепенно начал понимать ясней», на какие душевные пружины была рассчитана двухходовая мина.

Прошло еще пять лет.

Предоставив Американцу почетную роль свата, Пушкин тем самым перед лицом общества, да и перед лицом потомков, отменил, взял назад свои запальчивые эпиграммы.

Но эта цель – вторая, побочная. А главная игра, видимо, куда более сложная.

Приглашая Американца, поэт тем самым позволил себе откровенно насмешливый намек, примерно такой:

– Господин неизвестный! Вашу давнюю ловушку я разгадал. Я ее помню. И, очень может статься, догадываюсь, кто вы.

…Изложив по возможности кратко вторую загадку, не буду смешивать ее с загадкой первой[2]. Сначала предстоит по той, по первой, собрать дополнительные сведения.

Покаянное письмо

В июле 1820 года Александр I присутствовал на высочайшем смотре войск 2-й армии в Умани и Виннице. Все прошло хорошо. Но вот дружеское письмо к начальнику штаба 2-й армии генералу Киселеву из Петербурга от генерала Алексея Орлова:

«Я ожидал с нетерпением курьера из Умани: я почти был уверен, что могу тебя поздравить; я считал минуты, когда получу столь приятное известие; к несчастию, твое письмо разрушило мои надежды, и я до сих пор не могу опомниться от удивления.

Видно, сильно работали, чтобы тебе вредить; надо полагать, что… успехи, достигнутые тобою на месте столь трудном, усилили ожесточение твоих врагов».

Примерно та же история повторилась после свидания Киселева с государем в Варшаве в январе 1823 года: «Многое, что было ему обещано, осталось без исполнения».

(Тут я цитировал четырехтомный биографический труд А. П. Заблоцкого-Десятовского «Граф П. Д. Киселев и его время». СПБ, 1882.)

Весной 1824 года Киселев писал Закревскому из столицы:

«Живу здесь для займа денег… Собственные дела в расстройстве ужасном… В моем положении ничего завидного нет, хотя многие завидовать мне не перестают».

В те дни дважды – и впрямь завидная честь! – Киселев был удостоен аудиенции у государя. Не прося за себя никогда ничего, он получил согласие на оказание нескольких милостей, относящихся до сослуживцев.

Да и не имело смысла просить за себя…

Возникла неотложная надобность пояснить значение слова «невежды». Говоря о Павле Дмитриевиче Киселеве, мы уже приводили пушкинские строки: «Он враг Коварства и невежд…»

В конце царствования Александра слова «Коварство», «невежды» употреблялись в качестве точных обозначений. Не проникая в их смысл, да еще и не зная расшифровки некоторых прозвищ, вряд ли удастся уловить оттенки борьбы тогдашних направлений.

5 января 1824 года А. А. Закревский писал П. Д. Киселеву (очевидно, с надежной оказией):

«Здесь все по-старому, и Змей имеет силу. Дибич без доклада ему ни на что не решается и не докладывает Государю».

Речь шла об Аракчееве. Его постоянное прозвище нередко сопровождалось эпитетом «Коварный». То есть дух зла, демон-искуситель, сатана, принявший обличье змия[3].

Из этого следует, что Коварство (с большой буквы!) по преимуществу означало не что иное, как режим Аракчеева, аракчеевщину.

А кто такие невежды? Прежде всего – ставленники Аракчеева, его приспешники, затем вообще сановники ретроградного направления. Еще не было в ходу политических терминов «реакция» и «прогресс». Взамен того говорилось «невежество» и «просвещение». Вот почему сторонники прогресса – П. Д. Киселев, А. И. Тургенев, М. М. Сперанский – величались «друзья просвещения», «просвещенные вельможи».

В начале 1834 года Пушкин записал в дневник разговор со Сперанским:

«Я говорил ему о прекрасном начале царствования Александра: Вы и Аракчеев, вы стоите в дверях противоположных этого царствования, как Гении Зла и Блага».

Противостояние Аракчеева и Киселева было столь же явным.

В начале октября 1823 года из Тульчина, то есть из штаб-квартиры 2-й армии, император Александр отправился к Аракчееву в Вознесенск – столицу южных военных поселений. Взяв с собой начальника штаба 2-й армии Киселева, Александр хвалил Аракчееву 2-ю армию, только что успешно завершившую большие осенние маневры.

Когда государь ушел в кабинет, Аракчеев при оставшемся многолюдном собрании обратился к Киселеву:

– Государь так доволен вами, Павел Дмитриевич, что я желал бы поучиться у вашего превосходительства, как угождать его величеству. Позвольте мне приехать для этого к вам во Вторую армию. Даже не худо было бы, если б ваше превосходительство взяли меня на время к себе в адъютанты.

Слова эти всех удивили, и взоры присутствовавших обратились к Киселеву. Тот без малейшего замешательства отвечал:

– Милости просим, граф. Я очень буду рад, если вы найдете во Второй армии что-нибудь такое, что можно применить к военным поселениям. Что же касается до того, чтобы взять вас в адъютанты, то извините, – прибавил он с усмешкой. – После этого вы, конечно, захотите сделать и меня своим адъютантом, а я этого не желаю.

Ответ прозвучал как неслыханная дерзость. Всесильный временщик закусил губу и отошел прочь.

Современники отмечали, что Киселев никогда не прибегал к интригам и заискиваниям, однако «прирожденная горячность» (тут намек на южное происхождение: одна из бабушек была грузинкой) «иногда увлекала его и доводила до резкостей, которыя, в соединении с завистью к быстрому его повышению, породили ему немало врагов».

Впрочем, возможно, что словесная перепалка с Аракчеевым выходила за рамки простой случайности. Через год-полтора оказалось, что все адъютанты Киселева состояли в Южном обществе. Новых командующих полками Киселев последние два-три года назначал исключительно из числа членов тайного общества. Вероятно, Киселев немало знал о готовящемся Пестелем заговоре. Но кое-что мог знать и Аракчеев…

Впоследствии Киселев получил письмо из Сибири от одного из своих бывших подчиненных:

«Ваше превосходительство, прошу вас не простить меня, но забыть меня. С вами, как ближайшим начальником, я должен был прежде всего быть открыт, что короткое время был в обществе с Пестелем… Я наказан, но справедливо; покоряюсь судьбе и прошу вашего прощения и забвения».

Киселев, конечно же, прочитал письмо в обратном значении, все понял и действовал соответственно. Помогал семье декабриста средствами, затем содействовал в получении детьми образования. Дети выросли, он хлопотал за них и далее, присутствовал на свадьбах и крестинах. А письмо сберег, потому что оно – важное.

Скажем заодно, что в 1834 году, остановясь проездом в Москве, Киселев большую часть времени проводил у бывшего под опалой Михаила Орлова.

Засим повторим расстановку сил в придворных кругах весной 1824 года, когда Киселев прибыл в Петербург с докладом и был удостоен очередной порции царских похвал и неисполненных обещаний.

Киселев и его друзья – Алексей Орлов, а также Закревский, уже отосланный из Петербурга в Финляндию, – опирались на князя П. М. Волконского. Другая тройка, трое невежд, три чурбана – Аракчеев, Дибич, Клейнмихель – недавно подковырнули Волконского.

Петр Михайлович лишился важнейшего поста. Его должность, в то время именуемая «Начальник Главного штаба», сочетала в себе полномочия военного министра и… председателя комитета министров!

Место Петра Михайловича занял ставленник Аракчеева Дибич. Пунктуальный немец не преминул бы напомнить, что награждение Киселева будет сочтено Аракчеевым за личное оскорбление. Подчиненным Киселева досталось не более половины обещанного.

Возвращаемся к началу. 15 мая 1846 года, Петербург, набережная реки Мойки. В десять часов вечера, как сказано выше, в отсутствие хозяина дома П. Д. Киселева швейцар принял у неизвестного лица, то ли немого от рождения, то ли иностранца, пакет, обернутый в сероватую бумагу.

Посыльный не попросил расписки.

На следующее утро 16 мая граф Павел Дмитриевич, занявшись разбором почты, собственноручно вскрыл сверток, в коем оказался сафьяновый портфель. Он имел формат, равный небольшой папке или книге, которую можно положить в карман. Размером приблизительно девятнадцать сантиметров на двенадцать. Четыре отделения, в центре замочек.

Портфель оказался заперт, ключ висел тут же, привязанный на шнурке. Первое, на что упал взгляд, было письмо, не имевшее подписи, написанное по-французски.

Кроме того, там находились опять-таки обернутые в сероватую бумагу пачки кредитных и банковских билетов, ценные бумаги.

Но прежде всего Киселев прочел письмо.

Предлагаемый ниже перевод, как и все последующие, выполнен мною. При этом я стремился возможно более полно сохранить слог того времени. Да и нельзя иначе: тут каждый оттенок важен.

«Безымянное письмо обычно имеет мало права на доверие порядочных людей. Следственно, еще менее, чем к кому-либо, мне пристало подобным образом обращаться к вам; однако ж сознание моих прегрешений вынуждает желать, по причине некоторого малодушия, дабы в неведенье оставалось имя автора.

Я был вашим врагом, господин граф. Благосклонность к вам Императора Александра, доверие, которое Он вам оказывал, блистательный путь, который Он предоставил вам свершить, – все вызывало мою ревность или скорее ненависть.